Глава четвертая
Мыслительный синтез различия
Кант неоднократно напоминает, что Идеи сущностно “проблематичны”. И наоборот — проблемы суть собственно Идеи. Несомненно, он показывает, что Идеи подводят нас к ложным проблемам. Но эта черта не самая существенная: если, по Канту, разум ставит, в частности, ложные проблемы, то есть переносит иллюзию внутрь себя, то это происходит потому, что разум — прежде всего способность вообще ставить проблемы. Такая способность, взятая в своем естественном состоянии, еще не располагает средством различения истинного и ложного, обоснованного или нет в поставленной проблеме. Снабдить ее таким средством и есть цель критической операции: “Критика должна заниматься не объектами разума, а самим разумом или проблемами, которые выходят из него самого”78. Мы узнаем, что ложные проблемы связаны с неверным использованием Идеи. Из этого следует, что не каждая проблема ложна; в соответствии с их постигнутой критической природой Идеи имеют вполне законное применение, названное “регулирующим”, в соответствии с которым они создают истинные проблемы или же ставят хорошо обоснованные проблемы. Поэтому регулирующее означает проблемное. Идеи сами по себе проблемны, про-блематизирующи — Кант, несмотря на некоторые тексты, где он отождествляет термины, пытается показать различие между “проблемным”, с одной стороны, а сдругой— “гипотетическим”, “фиктивным”, “общим” или “абстрактным”. Тогда в каком смысле кантовский разум как способность Идей ставит или создает проблемы? В том смысле, что он и только он способен соединить в единое целое способности суждения, касающиеся системы объектов1 79. Познание само по себе якобы останется погруженным в частные действия как пленник вопросов или частных эмпирических поисков, направленных на тот или иной объект, но никогда не поднимается до концепции “проблемы”, способной придать всем этим действиям систематическое единство. Только способность суждения дала бы там и сям результаты или ответы, но они никогда не дали бы “решения”. Ведь всякое решение предполагает задачу, то есть создание единого систематического поля, ориентирующего и объединяющего поиски и вопросы таким образом, что ответы, в свою очередь, как раз и образуют случаи решений. Кант порой говорит, что Идеи — это “задачи без решения”. Он хочет сказать, что Идеи — не обязательно ложные, то есть нерешаемые задачи, но напротив, что истинные задачи и есть Идеи, что эти Идеи не снимаются “их” решением, поскольку они — необходимое условие, без которого никогда не существовало бы ни одно решение. Применение идеи законно, лишь если оно соотнесено с понятиями способности суждения; и наоборот — понятия способности суждения находят обоснование своего полного экспериментального (максимального) применения лишь в той степени, в которой они соотнесены с проблемными Идеями, либо сходясь к идеальному центру вне опыта, либо отражаясь на фоне высшего горизонта, который всех их охватывает80. Подобные очаги или горизонты — это Идеи, то есть проблемы как таковые с их одновременно имманентной и трансцендентной сущностью.
Проблемы имеют объективную ценность, Идеи некоторым образом имеют объект. “Проблематичный” означает не только особо важный вид субъективных действий, но параметр объективности как таковой, в которую включены эти действия. Объект вне опыта может быть представлен только в проблематичной форме; это не значит, что Идея не имеет реального объекта; проблема как таковая — реальный объект Идеи. Объект Идеи, напоминает Кант, не фикция, не гипотеза, не разумное существо; это объект, который не может быть ни дан, ни познан, но он должен быть представлен, не будучи непосредственно определен. Кант любит говорить, что Идея как проблема имеет одновременно объективную и неопределенную ценность. Неопределенное уже не просто несовершенство познания или нехватка в объекте; это объективная, полностью позитивная структура, уже действующая в восприятии в качестве горизонта или центра. Действительно, неопределенный объект, объект в Идее, позволяет нам представить другие объекты (объекты опыта), которым он придает максимум систематического единства. Идея не систематизировала бы формальные действия способности суждения, если бы объект Идеи не придавал явлениям единства, сходного с точки зрения материи, из которой они состоят. Таким образом, неопределенное — лишь первый объективный момент Идеи. Ведь, с другой стороны, объект Идеи становится косвенно определяемым: он определяем по аналогии с теми объектами опыта, которым он придает единство; они же предлагают ему взамен определение, “аналогичное” связям между ними. Наконец, объект Идеи несет в себе идеал полного бесконечного определения, поскольку он обеспечивает спецификацию понятий способности суждения, благодаря которой последние включают все больше и больше различий, располагая подлинно бесконечным полем непрерывности.
Идея представляет, таким образом, три момента: неопределенное в своем объекте, определимое относительно объектов опыта, несущее идеал бесконечного определения в связи с понятиями способности суждения. Вполне очевидно, что Идея перенимает здесь три аспекта Cogito: Я существую как неопределенное существование; время как форма, в которой это существование определимо; Я мыслю как определение. Идеи — именно мысли Cogito, дифференциалы мышления. И в силу того, что Cogito отсылает к надтреснутому Я со сквозной трещиной от формы пронизывающего его времени, следует сказать об Идеях, что они кишат в трещине, постоянно появляются на краях этой трещины, без конца возникая и исчезая, образуя тысячи различных соединений и нет речи о том, чтобы заполнить то, что не может быть заполнено. Но так же, как различие немедленно собирает и выражает то, что различает, трещина удерживает то, что треснуло; Идеи также содержат моменты разорванности. Идее свойственно интериоризировать трещину и ее обитателей. В Идее нет никакой идентификации и смешения, но есть объективное внутреннее проблемное единство неопределенного, определимого и определения. Быть может, у Канта это недостаточно выражено: два из трех моментов, по его мнению, сохраняют внешний характер (если Идея в себе неопределена, она определима только по отношению к объектам опыта и несет идеал определения лишь по отношению к понятиям способности суждения). Более того, Кант воплощал эти моменты в различных Идеях: Мыслящий субъект в основном неопределим, Мир определим, а идеал определения — Бог. Возможно, именно в этом следует искать истинные причины того, что Кант, и в этом его упрекали посткантианцы, придерживался точки зрения обусловленности, не поднимаясь до генезиса. И если ошибка догматизма в постоянном заполнении того, что разделяет, то ошибка эмпиризма в том, чтобы оставить отделенное внешним; в этом смысле в Критике все еще слишком много эмпиризма (и слишком много догматизма у посткантианцев). Еще не определен горизонт или центр, “критическая” точка, в которой различие как таковое выполняет функцию соединения.
Мы противопоставляем dx не-А как символ различения (Dif-ferenzphilosophie) символу противоречия, как различение в себе — негативности. Действительно, противоречие ищет Идею в наибольшем различии, тогда как дифференциал рискует упасть в пропасть бесконечно малого. Но проблема таким образом поставлена неудачно: ошибочно объединять значимость символа dx с существованием бесконечно малых; но ошибочно и совсем отказывать ему в онтологической или гносеологической значимости, отвергая последние. Так, в старых интерпретациях дифференциального исчисления, называемых варварскими или донаучными, заключено сокровище, которое следует отделить от пустой породы бесконечно малых. Нужно много подлинно философской наивности, а также увлеченности, чтобы принимать всерьез символ dx; Кант и даже Лейбниц, со своей стороны, отказались от него. Но в эзотерической истории дифференциальной философии ярко сияют три имени: Соломон Маймон парадоксально основывает посткантианство путем реинтерпретации вычислений Лейбница (1790); Гёне-Вронский, глубокий математик, вырабатывает одновременно позитивистскую, мессианскую и мистическую систему, включающую кантовскую интерпретацию вычисления (1814); Борда-Демулен в связи с размышлениями о Декарте дает платоновскую интерпретацию исчисления (1843). Огромное философское богатство—Лейбниц, Кант, Платон — не должно быть принесено в жертву современной научной технологии вычислений. Вообще, принцип дифференциальной философии должен стать объектом строгого изложения и ни в чем не зависеть от бесконечно малых. Символ dx предстает одновременно как неопределенный, как определимый и как определение. Этим трем аспектам соответствуют три принципа, образующие достаточное основание: неопределенному как таковому (dx, dy) соответствует принцип определимости; реально определимому dx/dy соответствует принцип взаимоопределения; результативно определенному (величина dн/dч соответствует принцип полного определения. Короче, dx —это Идея, Идея платоновская, лейбницевская или кантовская; “проблема” и ее бытие.
Идея огня полагает огонь единой непрерывной массой, способной возрастать. Идея серебра полагает свой объект как наличную непрерывность благородного металла. Но если, действительно, непрерывное должно соотноситься с Идеей и ее проблемным использованием, то при условии, что оно не будет определяться признаками, заимствоваными у чувственной или даже геометрической интуиции, как это еще происходит, когда говорят об интерполяции промежуточных, о бесконечных включенных последовательностях или о частях, которые никогда не могут быть наименьшими. Континуальное, действительно, принадлежит Идее только в той мере, в которой определяют мыслительную причину континуальности. Вместе со своей причиной континуальность образует чистую стихию количественности. Она не совпадает ни с застывшими интуитивными количествами (quantum*), ни с такими изменчивыми количествами, как понятия способности суждения (quan-titas**). И выражающий это символ совершенно неопределен: dx — совсем ничто по сравнению с х, dy — относительно у. Но вся проблема состоит в значении этих нолей. Кванты как объекты интуиции всегда имеют частные значения; даже соединенные в дроби, каждый сохраняет не зависимое от дроби значение. Quanti-tas как понятие способности суждения имеет общее значение; общее указывает здесь на бесконечность возможных частных значений — их столько, сколько может принять переменная величина. Но всегда нужно частное значение, уполномоченное представлять другие, и иметь для них значение; так алгебраическое уравнение круга х2+у2—R2=0. Это не так для ydy+xdx=0, что означает “универсальность окружности или соответствующей функции”. Ноли dx и dy выражают уничтожение quantum и quantitas, общего и частного в пользу “универсального и его появления”. Такова сила интерпретации Борда-Демулена: в dy/dx или 0/0 аннулируются не
дифференциальные количества, но лишь единичное и отношения единичного в функции (под “единичным” Борда понимает одновременно частное и общее). Мы перешли от одного рода к другому, как в Зазеркалье; функция утратила свою подвижную часть или свойство меняться; после операции вычленения она представляет собой лишь неподвижное. “В ней аннулируется то, что меняется и, аннулируясь, дает возможность увидеть по ту сторону то, что не меняется”4. Короче, граница должна пониматься не как граница функции, но как настоящий разрез, предел меняющегося и не-
4 Bordas-Demoulin. J., Le Cartesianisme ои la veritable renovation des sciences. P., 1843. T. II. P. 133 и след., 453 и след. Несмотря на свое неприятие тезисов Борда, Шарль Ренувье со знанием дела проводит их глубокий анализ. См.: Renouvier С. La critique philosophique, 6 аnnee 1877.
меняющегося в самой функции. Ошибка Ньютона — в приведении к нулю дифференциальных величин, а Лейбница — в их отождествлении с единичным или переменностью. Уже этим Борда близок современной интерпретации вычислений: граница больше не предполагает идеи непрерывной переменной или бесконечной приблизительности. Наоборот, понятие границы обосновывает новое статическое, чисто мыслительное определение континуальности; для своего собственного определения оно требует лишь числа, или, скорее, универсального в числе. Современной математике следует уточнить сущность универсального в числе, заключающегося в “разрезе” (в значении Дедекинда); разрез в этом смысле устанавливает следующий род числа, мыслительную причину непрерывности или чистый элемент количественности.
dx совершенно неопределен по отношению к х, dy — к у, но они полностью взаимоопределены. Поэтому принцип определимости соответствует неопределенному как таковому. Универсальное — не небытие, поскольку, по выражению Борда, есть “связи универсального”. dx и dy как в особенном, так и в общем совершенно не-дифференсированы, но полностью дифференцированы в и посредством универсального. Отношение dy/dx не похоже на дробь, возникающую между частными квантами в интуиции; не является оно и общей связью между переменными величинами или алгебраическими множествами. Каждый термин совершенно не может существовать без связи с другим; теперь нет ни необходимости, ни даже возможности указывать независимую переменную величину. Вот почему теперь принцип взаимоопределения как таковой соответствует определимости отношения. Именно во взаимном синтезе Идея ставит и развивает свою действительно синтетическую функцию. Тогда весь вопрос в следующем: в какой форме определимо дифференциальное отношение? Прежде всего, в качественной форме, выражая в этом виде функцию, сущностно отличную от так называемой простой. Когда простая функция выражает кривую, то dy/dx=-x/y, выражает, в свою
очередь, тригонометрический тангенс угла, составленный тангенсом с кривой посредством оси абсцисс; нередко подчеркивалось значение этого качественного различия или “смены функции”, предполагаемой в дифференциале. Разрез также обозначает иррациональные числа, сущностно отличающиеся от членов ряда рациональных чисел. Но это только первый аспект; ведь дифференциальная связь, выражая другое качество, еще остается связанной с единичными значениями или количественными изменениями, соответствующими этому качеству (тангенсу, например). Она, таким
образом, в свою очередь, дифференцируема и свидетельствует только о возможности Идеи выявить Идею Идеи. Универсальное по отношению к качеству не следует смешивать с единичными значениями, которыми оно обладает по отношению к другим качествам. В своей функции универсального оно выражает не просто это другое качество, но чистую стихию качественности. В этом смысле объект Идеи — дифференциальное отношение; тогда она интегрирует изменения уже вовсе не как изменчивое определение предположительно постоянного отношения (“изменчивость”), но, напротив, как уровень изменчивости самого отношения (“разнообразие”), которому соответствует, например, квалифицированный ряд кривых. Если Идея исключает изменчивость, то пользу того, что следует назвать разнообразием или множественностью. Идея как конкретное универсальное противостоит понятию способности суждения; и содержание ее понятий тем шире, чем больше объем понятий. Взаимозависимость уровней отношения и, в конечном счете, взаимозависимость отношений между собой — вот, что определяет универсальный синтез Идеи (Идея Идеи и так далее).
Соломон Маймон предлагает фундаментальную переработку Критики путем преодоления кантовской двойственности понятия и интуиции. Подобная двойственность отсылала нас к внешнему критерию конструктивности, внешней связи между определяемым (кантовское пространство как чистая данность) и определением (концепт как идейное). Их взаимоадаптация посредством комплекса ощущений еще больше усиливает парадокс только внешней гармонии в теории способностей: отсюда — сведение трансцендентальной инстанции к простой обусловленности и отказ от какого-либо генетического требования. Таким образом, у Канта различие остается внешним, и в этом смысле нечистым, эмпирическим, зависшим на внешней стороне конструкции, “между” определимой интуицией и определяющим понятием. Гений Маймо-на состоит в том, что он показал, насколько точка зрения обусловленности недостаточна для трансцендентальной философии: оба термина различия должны быть осмыслены одинаково — то есть определимость сама должна быть мыслима как преодолевающаяся в пользу принципа взаимоопределения. Понятия способности суждения сопряжены с взаимоопределением, например, в причинности или во взаимодействии, но только совершенно формальным рефлексивным образом. Взаимный синтез дифференциальных отношений как источник производства реальных объектов — такова материя Идеи в мысленной стихии качественности, в которую она погружена. Из этого вытекает тройной генезис: генезис качеств, произведенных как различия реальных объектов познания; генезис пространства и времени как условий познания различий; генезис концептов как условий для различия или различения самих знаний. Физическое суждение стремится, таким образом, обеспечить свой примат над суждением математическим, генезис протяженности неотделим от генезиса объектов, заполняющих ее. Идея предстает как система идеальных связей, то есть дифференциальных отношений между взаимоопределяемыми генетическими элементами. Cogito обретает всю силу дифференциального бессознательного, бессознательного чистого мышления, интерьоризирую-щего различие между определимым мыслящим субъектом и определяющим Я и вкладывающего в мышление как таковое нечто непомысленное, без чего его действие навсегда осталось бы невозможным и пустым.
Маймон пишет: “Когда я говорю, например: красное отлично от зеленого, то концепт различия как чистый концепт способности суждения не рассматривается как отношение чувственных качеств (иначе кантовский вопрос quidjuris был бы неразрешим). Ио: или, согласно теории Канта, как отношение их пространств как форм a priori, или же, согласно моей теории, как отношение их дифференциалов, являющихся Идеями a priori... Частное правило производства объекта или модус его дифференциала — вот то, что, действительно, превращает его в особый объект, и отношения между различными объектами порождаются отношениями их дифференциалов”5. Для того чтобы лучше понять представленную Маймо-ном альтернативу, вернемся к знаменитому примеру: прямая линия — самый короткий путь. Самый короткий может интерпретироваться двояко: или с точки зрения обусловленности, как комплекс ощущений воображения, определяющий пространство в соответствии с концептом (прямая линия, определенная как накладывающаяся на себя во всех своих частях), — в таком случае различие остается внешним, воплощенным в правило построения “между” концептом и интуицией. Или же самый короткий интерпретируется с точки зрения генезиса как Идея, преодолевающая двойственность концепта и интуиции, а также интериоризирую-щая различие прямой и кривой, выражающая это внутреннее различие в виде взаимоопределения при минимуме интеграла. Самый короткий — уже не комплекс ощущений, но Идея; или это идеальный комплекс ощущений, а не комплекс ощущений концепта. Математик Уёль замечал в этом смысле, что самая короткая дистанция — вовсе не эвклидово, но архимедово понятие, скорее физическое, чем математическое; она неотделима от способа выкачивания и служит не столько для определения прямой, сколько для вычисления длины кривой линии с помощью прямой— “занимались, того не зная, интегральным исчислением”81.
5 Maimon S. Versuch Uber Transzentalphilosophie. Berlin, 1790. P. 33. См. очень важную книгу: Gueroult M. La philosophic transcendantale de Salomon Maimon. P., 1929. P. 53 и след., 76 и след, (в частности “определимости” и “взаимоопределения”).
Дифференциальное отношение представляет, наконец, третью стихию — стихию чистой потенциальности. Степень — форма вза-имоопределения, согласно которому переменные величины полагаются функциями друг друга; а вычисление рассматривает только величины, степень, по крайней мере одной из которых, выше другой. Первое действие вычисления состоит, несомненно, в “депотен-циализации” уравнения (например, вместо 2 ах - х2 = у2 имеем
dy/dx=(a-x)/y. Но аналог уже встречался в двух предшествующих
фигурах, где исчезновение quantum и quantitas было условием появления элемента количественности, а дисквалификация — условием появления элемента качественности. На этот раз депотенциализа-ция обусловливает, по представлению Лангранжа, чистую потенциальность, допуская превращение функции переменной в ряд, составленный степенями (неопределенное количество) и коэффициентами этих степеней (новые функции х) таким образом, что функция развития этой переменной сравнима с функциями других. Чистая стихия потенциальности появляется в первом коэффициенте или первой производной; другие производные и, следовательно, члены ряда являются результатом повторения одних и тех же действий; но проблема как раз и состоит в том, чтобы определить этот первый коэффициент, не зависимый от i. Вот здесь и появляется возражение Вронского, относящееся в равной степени к подходу Лагранжа (ряд Тейлора) и Карно (компенсация погрешностей). Возражая Карно, он говорит, что так называемые вспомогательные уравнения неточны не потому, что включают dx и dy, а потому, что не учитывают некоторые дополнительные величины, уменьшающиеся одновременно с dx и dy·, далекий от объяснения сущности дифференциального исчисления, подход Карно уже предполагает ее. То же относится к рядам Лагранжа, где, с точки зрения строгого алгоритма, характеризующего, по Вронскому, “трансцендентальную философию”, дисконтинуальные коэффициенты получают значения только через образующие их дифференциальные функции. Если верно, что способность суждения предоставляет “прерывистое суммирование”, последнее — лишь предмет обобщения количеств; только “градуирование” или непрерывность образуют его форму, принадлежащую Идеям разума. Поэтому дифференциалы, безусловно, не соответствуют каким-либо порожденным количествам, но являются безусловным правилом генезиса знания о количестве и выработки составляющей его дисконтину-альности, а также построения рядов82. Как говорит Вронский, дифференциал — “идеальное различие”, без которого неопределенное количество Лагранжа не могло бы осуществить ожидаемое от него определение. В этом смысле дифференциал — действительно чистая степень, подобно тому как дифференциальное отношение — чистая стихия потенциальности.
Стихии потенцирования соответствует принцип полного определения. Нельзя спутать полное определение с взаимоопределени-ем. Последнее касается дифференциальных отношений и их уровней, их разновидностей в Идее, соответствующих различным формам. Полное определение касается величин отношения, то есть создания формы или распределения характеризующих ее особых точек, например, когда отношение становится нулевым, или беско-
нечным, или 0/0. Речь, действительно, идет о полном определении частей объекта; теперь в объекте, как и в кривой, следует найти элементы, представляющие предварительно определенное “линейное” отношение. Только здесь форма рядов в потенциальности обретает весь свой смысл; становится даже необходимым представить соотносящееся как сумму. Ведь ряд степеней с численными коэффициентами окружает особую точку, только одну одновременно. Интерес и необходимость формы рядов проявляется в множественности предполагаемых ею рядов при их зависимости по отношению к особым точкам; в способе перехода от одной части объекта, где функция представлена рядом, к другой, где она выражается в другом ряду, независимо от того, сходятся ряды, или продолжаются, или, наоборот, расходятся. Так же, как определимость переходила во взаимоопределение, она переходит в полное определение: все три образуют фигуру достаточного основания в тройной стихии: количественности, качественности и потенциальности. Идея — конкретное универсальное, где объем и содержание понятий неразрывны не только в силу включения разнообразия и множественности, но и особенного в каждой из своих разновидностей. Она предполагает распределение примечательных и особых точек; все ее отличие, то есть отчетливое как признак идеи, как раз и состоит в том, чтобы распределять обычное и примечательное, особенное и упорядоченное, а также распространить особенное на регулярные точки, вплоть до приближения к другой сингулярности. По ту сторону единичного, по ту сторону частного, как и общего, нет абстрактного универсального: само особенное “доединично”.
***
Вопрос об интерпретации дифференциального исчисления, несомненно, предстал В следующем виде: реальны или фиктивны бесконечно малые? Но с самого начала речь шла и о другом: связана ли судьба исчисления с бесконечно малыми, не должно ли оно обрести строгий статус с точки зрения конечного представления? Истинной границей, определяющей современную математику, является не само исчисление, а другие открытия, например, открытия теории множеств, которая, даже нуждаясь в аксиоме бесконечности, тем не менее требует строго конечной интерпретации исчисления. Действительно, известно, что понятие предела утратило свой форономический характер и включает только статические рассмотрения: что переменчивость больше не рассматривается как постепенный переход через все значения в интервале, означая лишь асимптотическое приближение значения в этом интервале; что производная и интеграл стали скорее порядковыми, чем количественными понятиями; что дифференциал, наконец, означает только величину, которую оставляют неопределенной, чтобы сделать ее при необходимости меньшей заданного числа. Вот здесь и родился структурализм, в то время как умирали генетические и динамические амбиции вычисления. Когда говорят о “метафизике” вычисления, речь как раз и идет об этой альтернативе между бесконечным и конечным представлениями. К тому же эта альтернатива, а следовательно, метафизика в высшей степени присущи технике самого вычисления. Вот поэтому с самого начала был поднят метафизический вопрос: почему дифференциалами технически пренебрегают и почему они должны исчезнуть в результате? Очевидно, что ссылка здесь на бесконечно малое и бесконечно малый характера погрешности (если есть “погрешность”) лишена смысла и предполагает бесконечное представление. Строгий ответ был дан Карно в его известных Размышлениях о метафизике исчисления бесконечно малых, но как раз с точки зрения конечной интерпретации: дифференциальные уравнения являются просто “вспомогательными”, выражающими условия задачи, которой отвечает искомое уравнение; но при этом происходит точная компенсация погрешностей, которая не оставляет дифференциалам места в результате, поскольку последний может быть установлен только для фиксированных или конечных величин.
Но, употребляя главным образом понятия “задача” и “условия задачи”, Карно открывал метафизике путь, выходящий за рамки его теории. Уже Лейбниц показал, что вычисление — инструмент комбинаторики, то есть оно выражает задачи, которые не могли раньше решить и даже, и в особенности, поставить (трансцендентные задачи). Вспомним, в частности, роль регулярных и особых точек, входящих в полное определение некоторой кривой. Без сомнения, спецификация особых точек (например, переходов, узлов, фокусов, центров) осуществляется лишь в виде интегральных кривых, отсылающих к решениям дифференциального уравнения. Но есть, тем не менее, полное определение, касающееся существования и распределения этих точек, зависящее от совсем другой инстанции, а именно, от поля векторов, определенного самим этим уравнением. Дополнительность двух аспектов не снимает их сущностного различия, напротив. И если спецификация точек уже показывает необходимую имманентность решаемой задачи, вовлеченность в перекрывающее ее решение, то существование и размещение точек свидетельствуют о трансцендентности задачи и ее ведущей роли в организации самих решений. Короче, полное определение задачи совпадает с существованием, числом, распределением определяющих точек, которые как раз и создают для нее условия (особая точка способствует двум условным уравнениям)83. Но тогда все труднее говорить о погрешностях или о компенсации погрешностей. Условные уравнения — не просто вспомогательные, не несовершенные уравнения, как говорил Карно. Они учреждают задачу и ее синтез. Ошибочность в понимании объективной идейной природ ы проблемного приводит к их сведению к погрешностям, даже полезным, или к фикциям, даже обоснованным, то есть так или иначе к субъективному моменту несовершенного, приблизительного или ошибочного знания. Мы называем “проблемной” совокупность задачи и ее условий. Дифференциалы исчезают в результате в той мере, в какой инстанция-задача сущностно отличается от инстанции-решения, в движении, в ходе которого решения необходимо перекрывают задачу, в том смысле, в каком условия задачи являются объектом синтеза Идеи, не выражающимся в анализе предположительных концептов, составляющих случаи решения. Так что первая альтернатива — реальное или фиктивное? — отпадает. Не реальный и не фиктивный дифференциал выражает сущность проблемного как такового, его объективную консистенцию и субъективную автономию.
Возможно, отпадает и вторая альтернатива, альтернатива бесконечного и конечного представления. Мы видели, что бесконечное или конечное, действительно, являются характерными чертами представления, поскольку содержащееся в нем понятие раскрывает весь свой объем или, напротив, блокирует его. В любом случае представление о различии отсылает к тождественности понятия как к принципу. Можно также рассматривать представления как предположения сознания, означающие случаи решения относительно понятия, взятого в общем виде. Но элемент проблемного в представлении в силу своего вне-предположительного характера не отпадает. Не будучи ни частным, ни общим, ни конечным, ни бесконечным, он является объектом Идеи как универсальный. Этот дифференциальный элемент — игра различия как такового, не опосредуемый представлением, не подчиненный тождественности понятия. Антиномия конечного и бесконечного возникает именно тогда, когда Кант в силу особого характера своей космологии считает себя обязанным наполнить представление содержанием, соответствующим Идее мира. По его мнению, антиномия разрешается, когда он, с одной стороны, открывает в представлении элемент, одновременно не сводимый ни к конечному, ни к бесконечному (регрессия), и когда, с другой стороны, он присоединяет к этому элементу чистое мышление другого элемента, сущностно отличающегося от представления (ноумен). Но в той мере, в какой это чистое мышление остается неопределенным — не определено как дифференциальное — представление со своей стороны реально не преодолено, как и предположения сознания, составляющие суть и частности антиномий. Однако современная математика сохраняет антиномию другим путем, поскольку предлагаемая ею строгая конечная интерпретация вычисления, тем не менее, предполагает аксиому бесконечного в обосновывающей ее теории множеств, хотя эта аксиома и не проиллюстрирована в вычислении. От нас всегда ускользает внепредположительный или надреп-резинтативный элемент, выраженный в Идее дифференциалом, именно в виде задачи.
Следует говорить скорее о диалектике вычисления, чем о его метафизике. Под диалектикой мы ни в коей мере не подразумеваем некую циркуляцию противоположных представлений, приводящую их к тождественности понятия, но элемент задачи, отличный от собственно математического элемента решений. Согласно общим тезисам Лотмана, задача имеет три аспекта: ее сущностное отличие отрешения; ее трансцендентность относительно решений, порожденных ею исходя из собственных определяющих условий; имманентность задачи перекрывающим ее решениям, так как задача бывает решена тем лучше, чем лучше она определяется. Таким образом, идеальные связи, образующие проблемную (диалектическую) Идею, воплощаются здесь в реальных отношениях, установленных математическими теориями и данных как решения задач. Мы видели, как все эти аспекты, три аспекта присутствуют в дифференциальном исчислении; решения являются здесь дискретными, соотносимыми с дифференциальными уравнениями, они рождаются из мыслительной непрерывности, связанной с условиями задачи. Однако следует уточнить важный момент. Дифференциальное исчисление, несомненно, принадлежит математике, это полностью математический инструмент. Трудно увидеть в нем платоновское свидетельство диалектики, превосходящей математику. По крайней мере, это было бы трудно, если бы аспект имманентности задачи не давал нам верного объяснения. Задачи всегда диалектичны, диалектика не имеет другого смысла, как не имеют его и задачи. Математическими (или физическими, биологическими, психическими, социологическими) являются решения. Но, действительно, с одной стороны, сущность решений отсылает к различным порядкам задач в самой диалектике; а с другой стороны, задачи, в силу их сущностной трансцендентной имманентности, технически выражаются в той области решений, которые они порождают в силу диалектического характера. Как прямая и окружность продублированы линейкой и компасом, каждая диалектическая проблема продублирована тем символическим полем, в котором выражается. Поэтому следует сказать, что есть задачи математические, физические, биологические, психические, социологические, хотя любая задача сущностно диалектична и нет иной проблемы, кроме диалектической. Итак, в математике содержится не только решение задач; в ней содержится также выражение задач относительно определяемого им поля решаемости; они определяют его в силу самого своего диалектического характера. Вот почему дифференциальное исчисление полностью относится к математике и одновременно обретает смысл в открытии диалектики, превосходящей математику.
Нельзя считать, что даже технически дифференциальное исчисление является единственным математическим выражением задач как таковых. В очень разных областях эту роль играли методы исчерпывания, а также аналитическая геометрия. Позднее эту роль лучше выполняли другие приемы. Действительно, можно вспомнить круг, в котором бьется теория задач: задача решаема только в той мере, в которой она “верна”, но у нас всегда есть тенденция определять верность задачи ее решаемостью. Вместо того чтобы основывать внешний критерий решаемости на внутреннем характере задачи (Идеи), мы ставим внутренний характер в зависимость от простого внешнего критерия. Но если этот круг и был разорван, то прежде всего математиком Абелем; он вырабатывает метод, согласно которому решаемость должна вытекать из формы задачи. Вместо того чтобы наугад искать, решаемо ли уравнение вообще, следует определить условия задачи, постепенно специфицирующие поля решаемости таким образом, что “условие задачи содержит зародыш решения”. В этом состоит радикальный переворот в отношениях решение-задача, революция более значительная, чем коперниковская. Можно сказать, что таким образом Абель открывал новую Критику чистого разума, которая превосходила именно кантовское внешнее определение (extrinsecisme). То же суждение подтверждается применительно к трудам Галуа: исходя из основного “тела” (R), последовательные присоединения к этому телу (R', R", R"'...) позволяют все более и более точно различить корни уравнения путем возрастающего ограничения возможных подстановок. Таким образом, существует целый каскад “частичных резольвент” или пересечение “групп”, благодаря которым решение вытекает из самих условий задачи: например, если уравнение нерешаемо алгебраически, это открывается теперь не в результате эмпирического поиска или наугад, а исходя из признаков групп или частичных резольвент, образующих синтез задачи и ее условий (уравнение решаемо алгебраически, то есть посредством корней, только в том случае, когда частичные резольвенты являются биномными уравнениями, а индикаторы групп — простыми числами). Теория задач полностью преобразована, наконец-то обоснована, поскольку мы больше не находимся в классическом положении учителя и ученика, когда ученик понимает задачу и следит за ходом ее решения лишь в той мере, в которой учитель знает ее решение и делает, следовательно, необходимые замещения. Ибо, как замечает Жорж Веррье, группа уравнений в какой-то момент характеризует не то, что мы знаем о корнях, а объективность того, что мы о них не знаем84. Наоборот, это незнание уже не является недостатком, недостаточностью, но правилом, обучением, чему соответствует фундаментальное измерение объекта. Это новый Менон; преобразовано педагогическое отношение в целом, а с ним и многое другое — познание и достаточное основание. “Постепенная различимость” у Галуа единым непрерывным движением объединяет процесс взаимодетерминации и полной детерминации (пары корней и различение корней внутри пары). Она создает целостный облик достаточного основания и вводит в него время. Благодаря Абелю и Галуа теория задач математически в состоянии отвечать всем собственно диалектическим требованиям и разорвать ограничивавший ее круг.
Современная математика, таким образом, исходит, скорее, из теории групп или теории множества, чем из дифференциального исчисления. Однако не случайно, что метод Абеля прежде всего касается интеграции дифференциальных формул. Нам важно не столько определение того или иного разрыва в истории математики (аналитическая геометрия, дифференциальное исчисление, теория групп...), сколько то, как в каждый из моментов этой истории складывались проблемы диалектики, их математическое выражение и одновременно генезис поля их решаемости. С этой точки зрения в становлении математики присутствует однородность как непрерывная телеология, делающая второстепенными сущностные различия между дифференциальным исчислением и другими средствами. Исчисление признает дифференциалы различного порядка. Но понятия дифференциала и порядка прежде всего совсем иначе соотносятся с диалектикой. Диалектическая, проблемная идея — это система связей между дифференциальными элементами, системой дифференциальных отношений между генетическими элементами. Существуют предполагающие друг друга различные порядки Идей, согласно идеальной сущности рассматриваемых связей и элементов (Идея Идеи и так далее). В этих определениях еще нет ничего математического. Математика начинается с полей решений, воплощающих диалектические Идеи последнего порядка, и с выражения проблем в связи с этими полями. Другие порядки в Идее воплощаются в других полях и в других выражениях, отвечающих другим наукам. Так, исходя из диалектических проблем и их порядка идет процесс образования различных научных областей. Дифференциальное исчисление в самом точном смысле — лишь математический инструмент, который даже в своей области не обязательно представляет самую законченную форму выражения задач и создания решений относительно порядка воплощаемых им диалектических Идей. У него есть тем не менее широкий смысл, универсально обозначающий систему соединения: Проблема или диалектическая Идея—Научное выражение задачи—установление поля решений. В более общем смысле следует заключить, что не существует трудностей пресловутого применения математики, в частности, дифференциального исчисления или теории групп, в других областях. Скорее каждая из порожденных областей, в которой воплощаются диалектические Идеи того или иного порядка, имеет свое собственное исчисление. У Идей всегда есть элемент количественности, качественности, потенциальности; процессы определимости, взаимоопределения и полного определения; всегда — распределения примечательных и обычных точек; всегда — части присоединения, образующие синтетическое развитие достаточного основания. В этом нет никакой метафоры, кроме не отделимой от Идеи метафоры диалектического переноса или “dia-phora”. В этом — приключение Идей. Не математика приложима к другим областям, но диалектика вводит для решения своих задач,'в соответствии с их порядком и условиями, непосредственное дифференциальное исчисление, соответствующее рассматриваемой области, этой области присущее. Универсальности диалектики в этом смысле отвечает mathesis universalis*. Если Идея — дифференциал мышления, то каждой идее соответствует дифференциальное исчисление — алфавит того, что значит мыслить. Дифференциальное исчисление — не плоский утилитарный счет, грубый арифметический счет, подчиняющий мышление другим вещам и другим целям, но алгебра чистого мышления, высшая ирония самих задач — единственное вычисление “по ту сторону добра и зла”. Вот этот авантюрный характер Идей нам и остается описать.
♦ * ♦
Идеи — это множества; каждая Идея — множество, разнообразие. При таком римановском употреблении слова “множество” (заимствованное Гуссерлем, а также Бергсоном) следует придать самое большое значение форме существительного: множество не должно означать сочетание множественного и единичного, но, напротив, организацию, присущую множественному как таковому, вовсе не нуждающемуся в единстве для создания системы. Единое и множественное — концепты способности суждения, образующие слишком крупные ячейки извращенной диалектики, прибегающей к оппозициям. Сквозь них проходит самая большая рыба. Можно ли надеяться удержать конкретное, компенсируя недостаточность абстрактного недостаточностью его противоположности? Можно долго рассуждать о том, что “единое множественно, а множественное — едино”, говоря как юноши у Платона, которые не брезгуют даже птичьим двором. Соединяют противоположности, создают противоречие; но ни разу не сказали самого важного — “сколько”, “каким образом”, “в каком случае”. Но сущность — ничто, пустая общность, если она отделена от этой меры, способа и казуистики. Комбинируют предикаты, упускают Идею — пустой разговор, пустые сочетания, в которых не хватает существительного. Настоящее существительное, сама субстанция — это “множество”, делающее бесполезным единое, а также и множественное. Множественность разнообразна, это — сколько, как, каждый случай. Каждая вещь — множество, поскольку воплощает Идею. Даже множественное—это множество; даже единое— множество. Если предположить, что единое — множество (как показали это Бергсон и Гуссерль), то этого достаточно, чтобы зачесть ничейный результат предложений-прилагательных типа единое— множественное и множественное—единое. Повсюду различия множеств и различия во множествах заменяют грубые и схематичные оппозиции. Есть только разнообразие множеств, то есть — различие, вместо поразительной оппозиции единого и множественного. Вероятно, было бы иронией сказать: все — множество, даже единое, даже множественное. Но ведь и сама ирония — множество или, скорее, искусство множеств, искусство постижения Идей в вещах, воплощенных ими проблем; постижения вещей как воплощений, как случаев решений задач, поставленных Идеями.
Идея —это определенное непрерывное множество с п параметров. Цвет, или, скорее, Идея цвета, — это множество в трех измерениях. Под измерениями следует понимать переменные величины или координаты, от которых зависит феномен. Под непрерывностью следует понимать систему связей между изменениями этих переменных, например, квадратичную форму дифференциалов координат. Под определенностью следует понимать элементы, взаи-модетерминируемые этими связями, где изменение влечет изменение порядка или метрики множества. Когда следует говорить о множестве, при каком условии? Таких условий три, они позволяют определить момент возникновения Идеи: 1. Нужно, чтобы элементы множества не имели ни чувственной формы, ни понятийного значения, ни, таким образом, означающей функции. У них нет даже актуального существования, они неотделимы от потенциала или виртуальности. В этом смысле они не предполагают никакого предварительного тождества, никакой позиции чего-либо, называемого единым или одинаковым; но, напротив, их неопределенность дает возможность показать различие как свободное от всякого подчинения. 2. Действительно, необходимо, чтобы эти элементы были определены, но взаимно, взаимными связями, которые не оставляют места какой-либо независимости. Подобные отношения являются именно нелокализуемыми идеальными связями, характеризуют ли они множество целиком или действуют путем соседних противопоставлений. Но множество всегда определяется внутренним образом, не выходя из него и не прибегая к единообразному пространству, в которое оно как бы погружено. Пространственно-временные отношения, конечно, сохраняют множественность, но теряют при этом внутренний характер; концепты способности суждения сохраняют внутренний характер, но теряют множественность, заменяя ее тождеством Я мыслю или чего-то мыслимого. Внутреннее множество, напротив, является лишь признаком Идеи. 3. Идеальная множественная связь, дифференциальное отношение должно актуализироваться в различных пространственно-временных отношениях, тогда как ее элементы актуально воплощаются в разнообразных сроках и формах. Таким образом, Идея определяется как структура. Структура, Идея — это “комплексная тема”, внутреннее множество, то есть система множественной нелокализуемой связи между дифференцированными элементами, воплощающаяся в реальных связях и актуальных сроках. В этом смысле мы не видим никакой трудности в том, чтобы примирить генезис и структуру. В соответствии с математическими трудами Лотмана и Вюйемена, “структурализм” представляется нам, пожалуй, единственным средством, с помощью которого генетический метод может реализовать свои амбиции. Достаточно понять, что генезис идет не от одного актуального срока, каким бы малым он ни был, к другому актуальному пределу во времени, но идет от виртуального к своей актуализации, то есть от структуры к ее воплощению, от условий задачи к случаю ее решения, от дифференциальных элементов и их идеальных связей к актуальным срокам и различным реальным отношениям, ежемоментно составляющим актуальность времени. Генезис без динамизма, необходимо эволюционирующий в стихии над-историчности; статический генезис, понимаемый как коррелят понятия пассивного синтеза и, в свою очередь, проясняющий это понятие. Не было ли ошибкой современной интерпретации дифференциального исчисления обвинять его в генетических претензиях под предлогом того, что эта интерпретация вызвала его “структуру”, отделяющую исчисление от любого форономического или динамического рассмотрения? Есть Идеи, которые соответствуют реальностям и математическим отношениям, и есть идеи, соответствующие физическим фактам и законам. И есть соответствующие по порядку организмам, психикам, языкам, обществам: эти соответствия без сходства являются структурно-генетическими. Подобно тому как структура независима от принципа тождества, генезис независим от правила подобия. Но Идея возникает с такими приключениями, что, возможно, она уже отвечает некоторым структурным и генетическим условиям, не всем, и нужно искать применение этих критериев в весьма различных областях, почти наугад следуя примерам.
Пример первый, атомизм как физическая Идея. Античный атомизм не только умножил парменидово бытие, он и Идею понимал как множество атомов; атом был и объективным элементом мышления. В связи с этим весьма существенно, что атомы соотносятся друг с другом внутри структуры, актуализирующейся в чувственных составляющих. В этом отношении очень важно, что clinamen* не изменение направления движения атома; еще менее — неопределенность, свидетельствующая о физической свободе. Это исходное определение направления движения, синтез движения и его направления, соотносящий один атом с другим. Incerto tempore** значит не неопределенный, а неточно определяемый, нелокализуемый. Если верно, что атом, элемент мышления, движется “столь же быстро, как сама мысль”, как говорит Эпикур в письме к Геродоту, то clinamen — это взаимодетерминация, происходящая “за более короткое время, чем мыслимый минимум непрерывного времени”. Не удивительно, что Эпикур употребляет здесь термины вычерпывания: в clinamen есть нечто, аналогичное связи дифференциалов движущихся атомов. Здесь есть отклонение, образующее и язык мышления; есть в мышлении нечто, свидетельствующее о пределе мышления, исходя из чего оно и мыслит: быстрее мысли, “за время более короткое...”. Тем не менее эпикурейский атом еще сохраняет слишком большие независимость, форму и актуальность. Взаимодетерминация здесь еще слишком похожа на пространственно-временную связь. Вопрос о том, отвечает ли, напротив, современная атомистика всем условиям структуры, должен быть поставлен применительно к дифференциальным уравнениям, определяющим законы природы, применительно к типам “многих нелокализуемых связей”, установленных между частицами, к характеру “потенциальности”, явно признанному за этими частицами.
Второй пример, организм как биологическая Идея. Жоффруа Сент-Илер был, кажется, первым, кто потребовал рассмотрения элементов, называемых им абстрактными, вне связи с их формами и функциями. Именно поэтому он упрекал своих предшественников, а также современников (Кювье) в том, что они придерживаются эмпирического распределения различий и подобий. Эти чисто анатомические и атомистические элементы, например, небольшие кости, объединены идеальными связями взаимодетерминации: они образуют, таким образом, “сущность”, подобную животному в себе. Эти дифференциальные связи между чисто анатомическими элементами воплощаются в различных животных формах, органах и их функциях. Таков тройной характер анатомии: атомистический, сравнительный и трансцендентный. Жоффруа в работе Синтетические и исторические понятия естественной философии (1837) сможет уточнить свою мечту, которая, по его словам, была и мечтой молодого Наполеона: быть Ньютоном бесконечно малого, открыть под грубой игрой различий или чувственных и концептуальных сходств “мир деталей” или идеальных соединений “кратчайшего расстояния”. Организм — это система пределов и реальных связей (размеры, позиция, число), актуализирующая в свою пользу на том или ином уровне развития связи между дифференциальными элементами: например, шейный отдел у кошки состоит из девяти косточек, тогда как у человека — только из пяти, другие же четыре находятся у черепа, вне этого отдела, сокращенного таким образом в результате вертикального положения. Генезис или развитие организмов должны рассматриваться как актуализация сущности, в зависимости от скорости и разнообразных причин, определенных средой в соответствии с ускорениями или остановками, но независимо от какого бы то ни было трансформистского перехода от одного актуального предела к другому.
Гений Жоффруа. Но и здесь вопрос о структурализме в биологии (соответственно слову “структура”, часто используемому Жоффруа) зависит отрешающего определения дифференциальных элементов и типов их отношений. Способны ли анатомические элементы, в основном костные, играть эту роль, как будто необходимость мускулов не устанавливает предела их связям; как будто у них самих еще нет актуального существования — слишком актуального? Возможно, структура тогда возрождается на совершенно другом уровне, другими средствами, с совершенно новым определением дифференциальных элементов и идеальных связей. Это случай генетики. Возможно, между генетикой и Жоффруа столько же различий, сколько между современным атомизмом и Эпикуром. Но хромосомы появляются как loci, то есть не просто места в пространстве, но как комплексы связей соседства. Гены выражают дифференциальные элементы, также глобально характеризующие организм и играющие роль примечательных точек в двойном процессе взаимного и полного определения. Двойной аспект гена состоит в том, чтобы одновременно управлять разными признаками и действовать только в связи с другими генами; система представляет собой виртуальность, потенциал. Эта структура воплощается в актуальных организмах, как с точки зрения их спецификации, так и дифференциации их органов, следуя ритмам, которые называют именно “дифференциальными”, согласно скоростям и замедлениям, измеряющим движение актуализации.
Третий пример: есть ли социальные Идеи в марксистском смысле? В том, что Маркс называет “абстрактным трудом”, абстрагируются от качества произведенного продукта и квалификации работников, но не от условий производства, рабочей силы и средств производства в обществе. Социальная Идея есть элемент количественности, качественности, потенциальности общества. Она выражает систему многих идеальных связей или дифференциальных отношений между дифференциальными элементами: производственные отношения и отношения собственности, которые устанавливаются не между конкретными людьми, а между атомами — носителями рабочей силы или представителями собственности. Экономика создается подобным социальным множеством, иначе говоря, разнообразием этих дифференциальных отношений. Такое разнообразие связей и соответствующих ему примечательных точек воплощается в конкретном дифференцированном труде, характеризующем определенное общество в его реальных связях (юридических, политических, идеологических), актуальных терминах этих связей (например, капиталист—наемный работник). Альтюссер и его сотрудники были, таким образом, глубоко правы, показав присутствие в Капитале подлинной структуры и отвергнув исто-рицистские интерпретации марксизма, поскольку эта структура действует совсем не переходным путем, не в порядке последовательности во времени, но воплощает свое разнообразие в различных обществах, каждый раз в каждом из них отдавая себе отчет в одновременности всех связей и пределов, образующих их актуальность: вот почему “экономика” никогда не дана в прямом смысле: она обозначает дифференциальную виртуальность интерпретации, всегда скрытую формами актуализации, темой, “проблематикой’, всегда скрытой случаями своего решениями85.
Одним словом, экономика — это сама социальная диалектика, то есть система задач, стоящих перед данным обществом, синтетическое проблематизирующее поле этого общества. Строго говоря, есть только экономические, социальные проблемы, хотя решения могут быть юридическими, политическими, идеологическими, и проблемы могут выражаться также в этих областях решаемости. Знаменитая фраза из Критике политической экономии о том, что “человечество ставит себе всегда только такие задачи, которые оно может разрешить”, не означает, что это лишь кажущиеся, уже решенные задачи; .напротив, экономические условия задачи определяют или порождают способ ее решения в рамках реальных отношений общества, хотя и не внушая при этом наблюдателю ни малейшего оптимизма, поскольку эти “решения” могут содержать глупость и жестокость, ужас войны или “решения еврейского вопроса”. Точнее, это всегда то решение, которое общество заслуживает, порождает в зависимости от того, как оно сумело в своих реальных отношениях поставить задачи, стоящие в нем и передним в тех дифференциальных отношениях, которые оно воплощает.
Идеи — комплексы сосуществования, все Идеи некоторым образом сосуществуют. Но посредством точек, по краям, при свете, никогда не обладающем единообразием естественного освещения. Их различению каждый раз соответствуют области тени, темноты. Идеи различаются, но совсем не так, как формы и пределы, в которых они воплощаются. Они возникают и исчезают объективно, согласно условиям, определяющим их текучий синтез. Дело в том, что они сочетают величайшую возможность дифференциации с невозможностью дифференциации. Идеи — разновидности, включающие под-разновидности. Отметим три измерения разновидности. Прежде всего порядковые разновидности в высоту согласно сущности элементов и дифференциальных связей: математические, математико-физические, химические, биологические, психические, социологические, лингвистические Идеи... Каждый уровень включает дифференциалы различного диалектического “порядка”; но элементы одного порядка могут перейти в элементы другого в новых отношениях, либо перестраиваясь в более широкий высший порядок, либо отражаясь в нижестоящем. Затем характерные разновидности — в ширину, — соответствующие степеням дифференциального отношения одного порядка и распределению особых точек каждого уровня (таковы уравнения конических фигур, дающие в зависимости от “случая” эллипс, гиперболу, параболу, прямую; упорядоченные в себе разновидности животного с точки зрения единства его организации; или разновидности языков с точки зрения фонологической системы). Наконец, аксиоматические разновидности — в глубину, — определяющие аксиому, общую для дифференциальных отношений разного порядка, при условии, что эта аксиома сама совпадает с дифференциальным отношением третьего порядка (например, сложение действительных чисел и организация перестановок; или из совсем другой области: ткань разговора у Догонов Гриоля). Идеи, различение Идей неотделимы от типа их разновидности и способа его пересечения с другими. Мы предлагаем назвать перпликацией (perplication) дистинктивное состояние существования Идеи. Не то, чтобы соответствующее понимание “замешательства” (perplexite) означало коэффициент сомнения, колебания или удивления или чего-либо незавершенного в самой Идее. Речь идет, напротив, о тождестве Идеи и проблемы, об исчерпывающе проблемном характере Идеи, иными словами, о способе объективного определения проблем условиями их соучастия, согласно требованиям, зависящим от обстоятельств синтеза Идей.
Идея — вовсе не сущность. Проблема как объект Идеи находится, скорее, на стороне событий, переживаний, происшествий, чем теоремной сущности. Идея развивается во вспомогательных средствах, в корпусе присоединений, измеряющих ее синтезирующую силу. Так, что область Идеи — это несущностное. Она причисляет себя к несущностному так же решительно, ожесточенно, упорно, как добивается рационализм, напротив, обладания сущностью и ее постижения. Рационализм желал, чтобы судьба Идеи была связана с абстрактной и мертвой сущностью; и даже чтобы эта форма была связана с вопросом сущности, то есть “Что это?”, в той мере, в какой была признана проблемная форма Идеи. Сколько недоразумений из-за этого желания! Платон, действительно, использовал этот вопрос, чтобы противопоставить сущность и видимость и опровергнуть тех, кто довольствуется приведением примеров. Однако при этом у него не было другой цели, чем заставить замолкнуть эмпирические ответы, чтобы открыть бескрайний горизонт трансцеццирентной проблемы как объекта Идеи. Как только речь заходит о том, чтобы привести в действие диалектику, вопрос что это? уступает место иным вопросам, гораздо более эффективным и сильным, гораздо более требовательным: сколько, как, в каком случае? Вопрос “что это?” порождает лишь так называемые диалоги апорий, ввергаемые в противоречие уже самой формой вопросов, ведущей к нигилизму, потому, несомненно, что у них нет другой цели, кроме пропедевтической, открыть область проблемы вообще, оставляя другим средствам заботу о ее определении как проблемы или Идеи. Когда сократическая ирония была принята всерьез, когда диалектика в целом была спутана с его пропедевтикой, из этого возникли досадные последствия: ибо диалектика перестала быть наукой о проблемах и, в конечном счете, совпала с простым движением отрицательного и противоречия. Философы стали говорить, как юноши с заднего двора. С этой точки зрения Гегель — результат долгой традиции, принявшей всерьез вопрос что это?, и воспользовавшийся им для определения Идеи как сущности, но тем самым подменивший сущность проблемного отрицательным. Это был результат извращения диалектики. Сколько же в этой истории теологических предрассудков: ведь “что это?” — всегда Бог как место комбинаторики абстрактных предикатов. Следует отметить, как мало философов доверяли вопросу что это? ради достижения Идеи. Аристотель — только не Аристотель... Как только диалектика охватила свой предмет вместо того, чтобы попусту упражняться в пропедевтических целях, повсюду раздалось “сколько”, “каким образом”, “в каком случае”, а также “кто?”, чью роль и смысл мы увидим ниже11. Это вопросы происшествия, события, множества — различия — вместо вопросов сущности, Единого, противоположного и противоречивого. Повсюду торжествует Гиппий, даже и уже у Платона — Гиппий, не признающий сущности и, однако, не довольствующийся примерами.
Задача — из порядка событий. Не только потому, что случаи решения возникают как реальные события, но потому, что условия задачи сами включают события, срезы, удаления, присоединения. Точным в этом смысле будет представление двойного ряда событий, разворачивающихся в двух плоскостях как непохожий отклик; одни реальны на уровне порожденных решений, другие идейны или идеальны при условиях задачи как действия или, скорее, снов богов, удваивающих нашу историю. По сравнению с реальным идейный ряд располагает двойной способностью — трансцендентности и имманентности. Мы, действительно, видели, что существование и распределение особых точек полностью принадлежит Идее, хотя их спецификация имманентна кривым-решениям в их окружении, то есть реальным отношениям, в которых воплощается Идея. Пеги в своем прекрасном описании события располагал двумя линиями, горизонтальной и вертикальной; последняя глубинно возобновляла примечательные точки, соответствующие первой, более того, опережавшей и постоянно порождавшей эти примечательные точки и их воплощение в первой. На пересечении двух этих линий завязывалось “временно вечное” — связь Идеи и актуального, бикфордов шнур — и решался вопрос нашего большого мастерства и силы, касающийся самих задач: “Внезапно мы чувствуем, что мы уже не те же каторжники. Ничего не было. Задача, которой не было видно конца, безвыходная проблема, задача, в которой упорствовали все, вдруг больше не существует, и все спрашивают себя, о чем же шла речь. Вместо того чтобы обрести решение, обычное решение, которое находят, эта проблема, сложность, невозможность только что прошла точку разрешения, можно сказать физическую. Точку кризиса. И одновременно весь мир прошел точку кризиса, так сказать физического. Есть критические точки события, как есть и критические точки температуры, точки плавления, замерзания; кипения, конденсации; коагуляции; кристаллизации. Так и в событии есть эти состояния переохлаждения, которые стремительно развиваются, кристаллизуются, определяются лишь через введение фрагмента будущего события”11 12. Вот почему метод речи-заменителя, способньш 11 Жак Брунсвиг, например, убедительно показал, что аристотелевские вопросы τί τόν; τίς η ουσία ; означали вовсе не Что такое бытие? Что такое сущность? но: Что есть бытие (Кто есть бытующий?) и Что есть субстанция? (или скорее, как говорит Аристотель, каковы вещи, являющиеся субстанцией?) См.: Brunschwig J. Dialectique et ontologie chez Aristote // Revue philosophique, 1964.
обозреть и описать множества и темы, важнее метода противоречия, претендующего на определение сущности и сохранение ее простоты. Скажут, что сущность, естественно, есть самое “важное”. Но в этом-то и вопрос. Прежде следует узнать, не являются ли понятия важного и неважного понятиями, касающимися события, происшествия, гораздо более “важными” внутри происшествия, чем грубое противопоставление сущности и самого происшествия. Проблема мышления связана не с сущностью, но с оценкой того, что имеет или не имеет значения, с распределением особенного и упорядоченного, примечательного и обычного, целиком происходящим в несущностном или в описании множества по отношению к идеальным событиям, создающим условия “задачи”. Иметь Идею не означает ничего другого. Ложное сознание, сама глупость определяется прежде всего постоянной путаницей важного и неважного, обычного и особенного. Речи-заменителю надлежит порождать случаи, исходя из вспомогательных средств и присоединений. Она руководит распределением примечательных точек в Идее; решает, каким способом должен быть продолжен ряд от особой точки к регулярным точкам, вплоть до другой особой точки, и какой именно; она определяет, являются ли полученные в Идее ряды сходящимися или расходящимися (таким образом, есть обычные особенности, соответствующие сходимости рядов, и примечательные особенности, соответствующие их расхождению). Оба способа речи-заменителя, входящие одновременно в определение условий задачи и соответствующий генезис случаев решения, являются, с одной стороны, уточнением корпуса присоединений, а с другой — конденсацией особенностей. С одной стороны, действительно, мы должны посредством постепенного определения условий найти присоединения, дополняющие исходный корпус задачи как таковой, то есть разновидности множества во всех измерениях, фрагменты будущих или прошлых идеальных событий, тем самым обеспечивающие решаемость задачи; мы должны закрепить способ, при котором они присоединяются или пересекаются с исходным корпусом. С другой стороны, мы должны сконденсировать все особенности, ускорить все обстоятельства, точки плавления, замерзания, конденсации в одном высшем случае, (Kairos), взрывающем решение как нечто внезапное, грубое и революционное. Иметь Идею значит еще и это. У каждой Идеи есть как бы два лица, любовь и ярость: любовь — в поиске фрагментов при постепенном определении, сцеплении идеальных корпусов присоединения; ярость — в конденсации особенностей, посредством идеальных событий определяющая назревание “революционной ситуации”, взрывающая Идею в актуальном. В этом
12 Peguy С. Clio. N.R.F. Р. 269.
смысле Идеи были у Ленина. (Существует объективность присоединения и конденсации, объективность условий, означающая, что Идеи, так же, как и задачи, находятся не только у нас в голове, они — там и сям, в производстве актуального исторического мира.) Во всех этих выражениях — “особые и примечательные точки”, “корпус присоединений”, “конденсация особенностей” — мы не должны видеть математические метафоры, либо метафоры физические в выражениях “точки плавления, замерзания...”, либо лирические или мистические — в словах “любовь и ярость”. Категории диалектической Идеи, объем понятий дифференциального исчисления (mathesis universalis, но также и общая физика, психология, общая социология) соответствуют Идее во всех областях ее множества. Поскольку в каждой Идее есть и революционное, и любовное, то они всегда — неровный свет любви и ярости, вовсе не дающий естественного освещения.
Самое важное в философии Шеллинга — рассмотрение сил. Как несправедлива в этом отношении критика Гегеля (о черных коровах). Из двух философов именно Шеллинг заставил различие выйти из ночи Тождества, с молниями более острыми, более разнообразными, более устрашающими, чем молнии противоречия: с постепенностью. Ярость и любовь являются силами Идеи, которые развиваются, исходя из μη όν, то есть не из негативного или из небытия (ούχ ον), а из проблематичного бытия или из несуществующего, имитационного бытия существований по ту сторону обоснования. Бог любви и Бог гнева не лишние для того, чтобы иметь Идею. A, А2, А3 создают игру депотенцирования и чистой потенциальности, свидетельствуя в философии Шеллинга о наличии дифференциального исчисления, адекватного диалектике. Шеллинг был лейбницеанцем. Но и неоплатоником тоже. Великое неоплатоническое безумие, решавшее проблему Федра, нагромождает, втискивает друг в друга Зевсов метод истощения и наращивания сил: Зевс, Зевс 2, Зевс 3... Именно здесь разделение обретает всю свою значимость, заключающуюся не в ширине дифференциации видов одного рода, но в глубине выведения и потенцировании, уже в определенном роде дифференциации. Тогда-то и оживают в диалектике рядов силы объединяющего и сближающего Различия (о συννιχος); ярость делает эти силы титаническими, любовь — демиургическими, а еще и аполлоническими, сетевыми, атенеевскими86.
Подобно тому, как не существует оппозиции структура-генезис, нети оппозиции между структурой и событием, структурой и смыслом. Структуры состоят из равного числа идеальных событий и множественных связей, особых точек, пересекающихся с определяемыми ими реальными событиями. То, что называют структурой, системой связей и дифференциальных элементов, является также и смыслом с генетической точки зрения, в соответствии с теми отношениями и современными терминами, в которых она воплощается. Подлинная оппозиция заключена в другом: между Идеей (структу-ра-событие-смысл) и представлением. Концепт в представлении подобен возможности; однако субъект представления все еще определяет объект как действительно соответствующий концепту, как сущность. Вот почему представление в целом является элементом знания, получаемого путем соединения мыслимого объекта и его узнавания мыслящим субъектом. Но Идея оттеняет совсем другие черты. Виртуальность Идеи не имеет ничего общего с возможностью. Множественность не допускает какой-либо зависимости от тождественности субъекта или объекта. События и особенности Идеи не допускают положения сущности как “того, что есть вещь”. Конечно, можно сохранить слово сущность, если им дорожат, но уточняя, что сущность — это именно акциденция, событие, смысл; не только противоположность того, что обычно называют сущностью, но и противоположность противоположного: множественность не обладает большей видимостью, чем сущность; она столь же множественна, сколь и едина. Таким образом, приемы речи-заменителя нельзя выразить в терминах репрезентации, даже бесконечной; они потеряли бы, как в случае с Лейбницем, свою главную способность утверждать расхождение или смещение центра. В действительности, Идея — элемент не знания, но бесконечного “обучения”, по своей природе отличающегося от знания. Ведь процесс обучения в целом состоит в понимании задач как таковых, постижении и нагнетении особенностей, компоновке тел и идеальных событий. Учиться плавать, учить иностранный язык значит компоновать особые точки собственного тела или родного языка с точками другого образа, элемента, расчленяющего нас, но заставляющего проникнуть в мир до той поры неведомых, небывалых задач. Но на что еще мы обречены, кроме задач, требующих изменения даже нашего тела и языка? Короче, представление и знание целиком моделируются согласно предположениям сознания, указывающим обстоятельства решения; но эти предположения сами по себе дают совершенно неверное представление об инстанции, которую разрешают и распутывают; инстанции, порождающей их в качестве казусов. Напротив, Идея и “обучение” выражают эту проблематичную, экстра-предполагающую или субрепрезентативную инстанцию: презентацию бессознательного, а не репрезентацию сознания. Не удивительно, что структурализм столь часто сопровождается у продвигающих его авторов призывом к новому театру, новой (не аристотелевской) интерпретации театра: театру множеств, во всех отношениях противоположному театру репрезентации, не допускающему существования тождественности изображаемой вещи, автора, зрителя, сценического персонажа, вообще какой-либо репрезентации, которая в ходе перепе-тий пьесы может стать объектом узнавания в финале или сосредоточенного знания; театру всегда открытых задач и вопросов, вовлекающему зрителя, сцену и персонажи в реальное движение обучения всему бессознательному, чьими последними основами опять же являются сами задачи.
Как следует понимать необходимо бессознательный характер Идей? Нужно ли полагать, что Идея — объект совершенно исключительной способности, находящей собственную конечную или трансцендентную основу тем успешнее, чем она непостижимее с точки зрения эмпирического применения? Преимуществом этой гипотезы было бы устранение Разума или даже понимания как свойства Идей, вообще всякой созидательной способности обыденного сознания, с которым связано эмпирическое осуществление других способностей, свойственных объекту, предположительно остающемуся собой. То, что мышление, например, находит в себе нечто, что не может мыслить, одновременно немыслимое и подлежащее осмыслению, немыслимое и существующее лишь в мышлении — непостижимо лишь с точки зрения обьщенного сознания или действия по эмпирическому лекалу. Согласно часто встречающемуся возражению Маймону, Идеи, понимаемые как отличные от мышления, содержат минимум “данных”, который не может быть осмыслен; они возрождают двойственность бесконечного понимания и понимания конечного как условия существования и условия познания, упразднить которую тем не менее задалась целью вся кантовская Критика. Но это возражение годится лишь в той мере, в какой Идеи, по Маймону, наделены способностью понимания, подобно тому как, по Канту, они обладают свойством разума, то есть, в любом случае — способностью формировать обыденное сознание, неспособное терпеть наличие внутри себя ядра, о которое разбивается эмпирическое применение обобщенных свойств. Лишь в этих условиях немыслимое в мышлении, или бессознательное чистого мышления должно осуществиться в бесконечном понимании в качестве идеала знания, а различия неизбежно превратятся в простые фикции, если в таком бесконечном понимании им не будет соответствовать в полной мере актуальная реальность. Но это еще одна ложная альтернатива. Она означала бы недооценку специфики проблематичного и принадлежности бессознательного к законченному мышлению. Положение меняется в той мере, в какой Идеи соотносятся с трансцендентным осуществлением особой способности, свободной от обыденного сознания.
Тем не менее, мы не считаем этот первый ответ достаточным, не думаем, что Идеи или структуры связаны с частной способностью. Ведь Идея пронизывает и затрагивает все способности. По ее приказу становятся одновременно возможными и существование определенной способности как таковой, и дифференциальный объект или трансцендентное осуществление этой способности. Такова лингвистическая множественность как виртуальная система взаимосвязей между “феноменами”, воплощающаяся в отношениях и современных терминах различных языков: благодаря подобной множественности возможны речь в качестве способности и тот “метаязык”, который не может найти выражения в эмпирическом применении данного языка, но может быть высказан, и только, в поэтическом применении речи, растяжимом, как виртуальность. Такова и социальная множественность: она определяет общительность как свойство, а также трансцендентный объект общительности; в современных обществах, воплощающих множественность, его нельзя пережить, но его необходимо, нельзя не прожить в стихии общественных переворотов (как, например, просто свободу, всегда погребенную под останками старого режима и наметками нового). То же можно сказать о других Идеях или множествах: психических множествах, воображении и фантазме; биологических множествах, витальности и “чудовище”; физических множествах, чувственности и знаке... Но таким образом Идеи по очереди соответствуют всем способностям, не являясь исключительным объектом одной из них в частности, даже мышления. Но главное заключается в том, что таким путем мы вовсе не возвращаем форму обыденного сознания, наоборот. Мы видели, каким образом несогласованность способностей, обусловленная исключительностью постигаемого каждой из них трансцендентного объекта, тем не менее содержит в себе согласие, благодаря которому они по бикфордову шнуру передают друг другу неистовую силу; но это “несогласованное согласие”, исключающее форму тождества, совпадения и сотрудничества, присущую обыденному сознанию. По нашему мнению, такая согласованная Несогласованность соответствует Различию — ему свойственно разделять и соединять. Итак, есть точка, в которой мыслить, говорить, воображать, чувствовать и т. д. — одно и то же, вещь неразделимая, но эта вещь лишь подтверждает расхождение способностей в их трансцендентном применении. Таким образом, речь идет не об обыденном сознании, но, наоборот, о “парасмысле” (в том смысле, в каком парадокс — также противоположность здравого смысла). Элементами такого парасмысла являются Идеи, потому что именно Идеи есть чистые множества, не предполагающие какой-либо формы тождества с точки зрения обыденного сознания, но, напротив, приводящие в движение и описывающие разрозненное применение способностей с трансцендентной точки зрения. Итак, Идеи — это множества дифференцированных оттенков, подобно болотным огням перебегающие от одной способности к другой, “виртуальный огненный шлейф”, лишенный однородности естественного освещения, характеризующего обыденное сознание. Вот почему обучение может быть определено двумя взаимодополнительными способами, противоположными представлению в области знания: учиться означает либо проникнуть в Идею, ее разновидности и отличительные черты; или же учиться значит возвысить способность до ее трансцендентного несогласованного применения, вознести к передающейся другим встрече и ярости. Вот почему у бессознательного также есть два взаимодополнительных определения, с неизбежностью исключающих его из репрезентации, но делающих достойным и способным к чистой презентации: либо бессознательное определяется экстрапредположительным, неактуальным характером Идей в парасмысле, либо — не эмпирическим характером парадоксального применения способностей.
Тем не менее, Идеи совершенно особым образом соотносятся с чистым мышлением. Разумеется, мышление должно быть рассмотрено здесь не как форма тождественности всех способностей, но как частная способность, определяемая, наравне с другими, своим дифференциальным объектом и разобщенным существованием. Тем не менее парасмысл, или передающаяся по приказу от одной способности к другой неистовая сила, закрепляют за мышлением особое место: мышление вынуждено постигать собственный cogi-tandum на конце шнура ярости, прежде всего приводящего в движение, от Идеи к Идее, чувственность и ее sentiendum и т. д. Этот конец можно также рассматривать как коренную первопричину Идей. Но в каком смысле следует понимать “коренную первопричину”? В том смысле, что Идеи нужно признать “отличными” от мышления, “Бессознательное” — от чистого мышления, тогда как противопоставление мышления любой форме обыденного сознания обострено, как никогда. А идеи соотносятся вовсе не с Cogito как основанием или предположением сознания, но с треснувшим Я распавшегося cogito, то есть со всеобщим распадом, характеризующим мышление как трансцендентное применение способности. Идеи одновременно и не являются объектом частной способности, и относятся к единичной частной способности в такой мере, что можно сказать: они вытекают из нее (чтобы образовать парасмысл всех способностей). И снова, что здесь означает вытекать, где находится источник? Откуда берутся Идеи, откуда приходят задачи, их идеальные элементы и связи?
Пришло время определить различие между инстанциями задачи и вопроса, которое до сих пор оставалось смутным. Необходимо напомнить, в какой степени комплекс вопрос-задача является достижением современного мышления на основе возрождения онтологии: дело в том, то этот комплекс перестал рассматриваться как выражающий временное, субъективное состояние репрезентации знания, и стал интенциональностью Бытия по преимуществу, или единственной инстанцией, которой, собственно говоря, Бытие отвечает, тем самым не отменяя вопрос, не делая его устаревшим, — ведь, напротив, лишь он столь же объемно открыт тому, что должно и может ему ответить, Лишь сохраняя вопрос, возвращаясь к нему, повторяя его. Такая концепция вопроса как обладающего онтологической значимостью движет как произведением искусства, так и философским мышлением. Произведение разворачивается исходя из, вокруг трещины, которую никогда не сможет заполнить. То, что роман, в частности, начиная с Джойса, обрел совершенно новый язык на манер “Анкеты” или “Допроса”, представив в основном проблематичные события и персонажи, разумеется, не означает неуверенности во всем; это, конечно, не применение метода всеобщего сомнения, либо знак современного скептицизма, но, напротив, открытие проблематичного и вопроса как трансцендентального горизонта, трансцендентального очага, “сущностным” образом принадлежащего людям, вещам, событиям. Таково романное, или театральное, музыкальное, или же философское открытие Идеи...; и, одновременно, открытие трансцендентального применения чувствительности, образной памяти, языка, мышления, посредством которых каждая из этих способностей коммуницирует с другими в полной несогласованности и раскрывается навстречу различию Бытия, ставя в качестве объекта, то есть вопроса, свое собственное отличие: тогда это письмо—лишь вопрос: Что значит писать? эта чувствительность — только: Что значит чувствовать? мышление — Что значит мыслить? Когда нет гения Идеи, возникает величайшая монотонность, глубочайшая слабость нового обыденного сознания; но появление Идеи величайшей силы порождает могущественные “повторения”, величайшие изобретения парасмысла. Напомним лишь принципы такой онтологии вопроса: 1) вовсе не означая эмпирического состояния знания, призванного исчезнуть в ответах, когда ответ найден, вопрос заглушает все эмпирические ответы, претендующие на его отмену, чтобы “форсировать” единственный ответ, поддерживающий вопрос и вечно возобновляющий его, подобно Иову, настаивающему на ответе из первых рук, сливающемуся с самим вопросом (первая власть абсурда); 2) отсюда способность вопроса впутать в дело вопрошающего и то, о чем он спрашивает, а также поставить под вопрос самое себя: таков Эдип и его способ не порывать со Сфинксом (вторая власть загадки); 3) отсюда открытие Бытия как соответствующего вопросу, несводимому ни к вопрошаемому, ни к вопрошающему, но объединяющему их в сочленении собственного Различия: не небытие и не негативное бытие, но не-бытующее или бытие вопроса (таков Улисс и ответ “Никто”, третья власть философской Одиссеи).
Вместе с тем, современная онтология страдает неполнотой. Она порой играет неопределенным как объективной властью вопроса ради того, чтобы принять субъективную волну, приписываемую Бытию, подменяя силу повторения обедненным начетничеством или стереотипами нового обыденного сознания. С другой стороны, порой она даже раздробляет комплексное, ограничивает решение вопросов прекраснодушной религиозностью, приписывая проблемы внешним препятствиям. Но во что превратился бы вопрос вне проблемных полей, только и способных детерминировать его в соответствующей “науке”? Прекраснодушие без конца задается свойственным ему вопросом о помолвке; но сколько невест исчезли или были покинуты, как только вопрос наталкивался на истинную задачу, реагирующую, исправляющую и ставящую его не по существу различия мышления (таков герой Пруста, задающийся вопросом “жениться ли мне на Альбертине?”), но превращающий его в задачу создания произведения искусства, где сам вопрос претерпевает радикальную метаморфозу. Необходимо выяснить, каким образом Идея превращает вопросы в задачи, а задачи скрываются под вопросами в мышлении. И здесь снова необходимо сопоставить классическую картину мышления с другим образом, навеянным сегодняшним возрождением онтологии.
Ведь начиная с Платона и кончая посткантианцами, философия определяла движение мышления как некоторый переход от гипотетического к аподиктическому. Вариантом такого перехода была даже декартовская процедура: от сомнения к уверенности. Другой вариант — переход от гипотетической к метафизической необходимости в О глубинном происхождении вещей. Но уже у Платона диалектика определялась так: исходить из гипотез, использовать гипотезы как трамплины, то есть как “задачи”, чтобы возвыситься до ан-гипотетического, которое следует определить как решение задач, а также истинность гипотез; на этом строится вся структура Парменида, так что уже невозможно с прежним легкомыслием считать его игрой, пропедевтикой, гимнастикой, формальным применением. Сам Кант — больший платоник, чем ему кажется, когда переходит от Критики чистого разума, целиком подчиненной гипотетической форме возможного опыта, к Критике практического разума, где он с помощью задач открывает чистую необходимость категорического принципа. Тем более посткантианцы, стремящиеся тут же, не меняя “критики”, превратить гипотетическое суждение в тетическое87.
Следовательно, правомерно данным образом подытожить развитие философии от Платона к Фихте или Гегелю, через Декарта, каким бы ни было многообразие первоначальных гипотез и итоговых аподикций. По крайней мере, есть нечто общее: исходная точка, содержащаяся в “гипотезе”, то есть предположении сознания, отмеченном коэффициентом неуверенности (например, декартовским сомнением), и конечный пункт, состоящий в аподикции или императиве исключительно морального порядка (Первоединое Благо Платона, правдивый Бог картезианского cogito, принцип наилучшего у Лейбница, категорический императив Канта, Я у Фихте, “Наука” у Гегеля). Однако подобный ход в лучшем случае прикасается к истинному движению мысли, но одновременно и полностью искажает, деформирует его; такое соединение ги-потетизма и морализма, сциентистского гипотетизма и рационалистского морализма, видоизменяет то, чего касается.
Если мы скажем, что движение происходит не от гипотетического к аподиктическому, но от проблематичного к вопросу, на первый взгляд покажется, что различие крайне невелико. Оно представится еще меньшим, если аподиктическое неотделимо от морального императива, а вопрос, со своей стороны, — от императива другого рода. Но эти формулировки разделены пропастью. В отождествлении задачи с гипотезой уже таится предательство задачи или Идеи, нелегитимный процесс их сведения к предположениям сознания и репрезентациям знания: проблематичное по своей природе отличатся от гипотетического. Тематическое вовсе не совпадает с те-тическим. Такое различие ставит на карту распределение, детерминацию, предназначение, применение способностей в целом в доктрине вообще. И есть большая разница между аподиктической инстанцией и инстанцией-вопросом, так как речь идет о двух формах императивов, несопоставимых ни в каком отношении. Вопросы — это императивы, или, скорее, вопросы выражают связь задач с императивами, из которых вытекают. Следует ли для выявления императивной природы вопросов привести пример полиции? “Вопросы здесь задаю я”, но на самом деле устами своего палача говорит распавшееся Я допрашиваемого. Задачи или Идеи вытекают из императивов авантюры и события, предстающих в качестве вопросов. Вот почему задачи неотделимы от выносящей решения власти, волевого решения, которое, проходя через нас, превращает нас в полубожественные существа. И не считает ли себя математик принадлежащим к породе богов? Две основные процедуры анализа и синтеза — высшая степень осуществления властного решения, основанного на природе решаемых задач, так как уравнение всегда сводимо или несводимо по отношению к идеальному телу, добавляемому математиком. Бесконечная власть прибавления произвольного количества: речь уже не идет об игре по Лейбницу, когда моральный императив предопределенных правил сочетается с состоянием данного пространства, которое нужно заполнить ex hypothesi*. Речь скорее идет об игре в кости, небесах как открытом пространстве, броске как единственном правиле. Единичные моменты поставлены на кон; вопросы и есть игральные кости; метание — это императив. Идеи — проблематичные сочетания как результаты ходов. Ведь дело случая вовсе не стремится отменить случай (судьбу, предопределенную свыше). Отменить случайность, значит раздробить ее согласно правилам вероятности на несколько ходов так, чтобы задача распалась на гипотезы — гипотезы выигрыша и проигрыша, а императив превратился в моральный принцип выбора лучшего, определяющего выигрыш. Напротив, игра случая разом утверждает случайность, каждое дело случая всякий раз утверждает случай в целом. Повторение ходов уже не подчинено все той же устоявшейся гипотезе, либо тождественности постоянного правила. Самое трудное — превратить случайность в объект утверждения, но таков смысл императива и поставленных им вопросов. Идеи вытекают из него, подобно особенному, эманирующему из той случайной точки, которая раз за разом сводит всю случайность воедино. Могут сказать, что определяя эту точку как императивный источник Идей, мы лишь ссылаемся на произвол, обыкновенный произвол детской игры, ребенка-бога. Но это означало бы неправильное понимание “утверждения”. Произвол присутствует в случайности’ лишь постольку, поскольку он не утвержден, недостаточно утвержден, поскольку размещен в пространстве и числе по правилам, созданным для его предотвращения. Когда случайность достаточно утверждена, игрок уже не может проиграть, так как любая комбинация и приводящий к ней ход по своей природе адекватны месту и мобильному управлению точки алеаторики. Что же означает тогда утверждение случая в целом, каждый раз, единовременно? Это утверждение измеряется резонансом несоответствий, вытекающих из хода и в данных условиях ставящих задачу. В этом случае каждый ход, несмотря на свою частичность, действительно содержит в себе всю случайность в целом; единовременно, хотя возникшая комбинация — объект постепенной детерминации. Рискованная ситуация производит подсчет задач, детерминирует дифференциальные элементы или дистрибуцию единичных точек, составляющих структуру. Так формируется круговая связь императивов с вытекающими из них задачами. Истинность задачи как таковой состоит в резонансе, проверяющем императив, хотя сама задача и возникает из императива. Каждое утверждение случайности отменяет произвол. Когда случайность утверждена, само расхождение становится объектом утверждения задачи. Прибавляющиеся идеальные тела, детерминирующие задачу, были бы подвластны произволу, если бы основное тело не резонировало, включая в себя все выразимые величины присоединенного. Произведение вообще само по себе всегда является идеальным телом — идеальным телом присоединения. Произведение — задача, возникшая из императива; оно одновременно тем совершенней и целостней, чем постепеннее определяется задача в качестве таковой. И автора произведения правильно называют оператором Идеи. Когда Раймон Руссель предлагает свои “фактические уравнения” в качестве задач, которые нужно решить, идеальных фактов или событий, начинающих резонировать от удара языкового императива — фактов как волевых решений:·, когда многие современные романисты располагаются в точке алеаторики, этой императивной, вопрошающей “слепой точке”, исходя из которой произведение вырастает как задача, вызывая резонанс расходящихся рядов — они не занимаются прикладной математикой, не предлагают какую-либо математическую или физическую метафору, но учреждают эту “науку”: универсальный mathesis, приложимый к любой области; они превращают произведение в обучение и эксперимент, и одновременно каждый раз нечто целостное, где каждый случай утверждает вечно обновляемую случайность в целом, быть может, исключающую произвол88.
Такого рода власть, решающая задачи изнутри, подобное творение, запуск, возвращающие нас к породе богов, все же не присущи нам. Сами боги подчиняются Ананке, то есть божественной случайности. Переживаемые нами императивы или вопросы не исходят из Я, даже не слышащего их. Императивы идут от бытия, любой вопрос онтологичен, выдает в задаче то, “что есть”. Онтология — это рискованное дело: хаосмос, из которого возникает космос. Если императивы Бытия и связаны с Я, то с треснувшим Я, чью трещину они каждый раз перемещают и воссоздают в соответствии с велениями времени. Итак, императивы действительно формируют cogitanda чистого мышления, дифференциалы мышления, одновременно то, что немыслимо, но должно, обязано быть мыслимым с точки зрения трансцендентного применения. А вопросы — чистые мысли cogitanda. Таким образом, императивы в форме вопросов означают мое глубочайшее бессилие, но также и ту точку, о которой постоянно говорит Морис Бланшо: исходную точку алеаторики, слепую, безглавую, немую, обозначающую “невозможность мыслить, являющуюся мышлением”, вырастающую в произведении в задачу; точку, в которой “безвластие” оборачи-ватся властью. Вовсе не отсылая к cogito как предположению сознания, императивы адресованы треснувшему Я как бессознательному в мышлении. Ведь Я обладает правом бессознательного, без которого не мыслило бы, особенно не мыслило бы чистое cogitandum. В противоположность тому, что выдвинуто банальными предположениями сознания, мышление мыслит лишь исходя из бессознательного, и мыслит это бессознательное в трансцендентном применении. Так же и вытекающие из императивов Идеи, далеко не являясь свойствами или атрибутами мыслящей субстанции, лишь входят и выходят через эту трещину Я, вследствие чего во мне всегда мыслит другой, который также должен быть мыслим. В мышлении первично похищение. Конечно, бессилие может оставаться бессилием, но в одиночестве его можно возвысить до высшей власти. Именно это имел в виду Ницше под волей к власти: императивное превращение, чьим объектом является само бессилие (если хочешь, будь трусливым, ленивым, послушным! Но только...) — дело случая, способное утвердить случайность в целом; посещающие нас в знойные или ледяные часы вопросы; императивы, обрекающие нас на поставленные ими задачи. Ведь “в глубине разума есть что-то несводимое: монолитная глыба Фатума, решения, уже принятого в связи со всеми задачами в их соизмерении и соотношении с нами; и, одновременно, наше право доступа к некоторым задачам, подобное клейму, выжженному на наших именах раскаленным железом”89.
***
Но как разочаровывает ответ. Мы спрашивали, каково происхождение Идей, откуда берутся задачи; а ссылаемся на игру в кости, императивы и вопросы случайности вместо аподиктического принципа; случайную точку, где все рушится, вместо прочного фундамента. Мы противопоставляем случайность произволу в той мере, в какой она утверждена, утверждена императивно, особым способом — путем вопроса; но мы измеряем самое это утверждение исходя из резонанса проблематичных элементов как результатов рискованного предприятия. Каков же круг, по которому мы движемся, если не можем говорить о происхождении иначе? Мы выделили четыре инстанции: императивные, онтологические вопросы; диалектические задачи или вытекающие из них темы; символические поля решаемости, где эти задачи находят “научное” выражение в зависимости от условий; решения, которые они получают в этих полях, воплощаясь в актуальность случаев. Но каковы же изначально эти огненные императивы, вопросы, являющиеся мировыми началами? Дело в том, что любая вещь начинается с вопроса, но нельзя сказать, что начинается сам вопрос. Может ли быть у вопроса и выражаемого им императива иное происхождение, чем повторение? Великие авторы нашей эпохи обратились к глубинному соотношению вопроса и повторения (Хайдеггер, Бланшо). Но не потому, что достаточно повторять один и тот же неизменный вопрос, даже если это Что такое бытие? Таковы провалившиеся рискованные дела, вписывающиеся в одни и те же гипотезы (представляющие предположения сознания или мнения обыденного сознания) и более менее приближающиеся к все тому же аподиктическому принципу (представляющие решимость выиграть). Таковы плохие игроки, повторяющие лишь потому, что разбивают случайность на несколько шагов. Напротив, удачное рискованное дело единовременно утверждает случайность в целом; в этом и заключена сущность того, что называют вопросом. Между тем существует много рискованных дел, дело случая повторяется. Но каждое единовременно владеет случаем, и вместо обладания различием, различными сочетаниями как результатами Одинакового, приходит к одинаковому или повторению как итогу Различия. В этом смысле повторение, неотделимое от вопроса, является источником “озадаченности” Идей. Сама дифференциальность Идеи неотделима от процесса повторения, опредляющего игру случая. Счет связан с итерацией, задачи содержат повторение, воспроизводящее повторение вопросов или тех императивов, из которых они вытекают. Но это опять же не обычное повторение. Обычное — это продолжение, континуальность, протяженность времени, вытягивающегося в длительность: это голое повторение (оно может быть дисконтинуальным, но в своей основе остается повторением одного и того же). Но что продолжается таким образом? Особенное, пока не натолкнется на другое особенное. Напротив, взаимоповторяемость особенностей, их конденсация как в одной задаче или Идее, так и от задачи к задаче, от Идеи к Идее, определяет невероятную силу повторения: одетое повторение глубже голого. Повторение — это запуск особенностей, вызывающий эхо, резонанс, побуждающий особенности дублировать друг друга, каждое созвездие — перераспределять другое. На уровне задач это означает, что одетое повторение глубже, а на уровне вытекающих из них вопросов — что повторение является результатом различия.
Хайдеггер убедительно показывает, как развивается повторение благодаря связи задачи с повторением: “Под повторением основной проблемы мы понимаем открытие его изначальных, доселе сокрытых возможностей, через разработку которых она преобразуется и только так сохраняется в своем проблемном содержании. Сохранить проблему — значит удержать ее свободной и действенной в тех внутренних силах, которые в основе ее сущности делают ее возможной как проблему. (Подчеркнуто Ж. Д.). Повторение возможного вовсе не значит подхватывание того, что “расхоже”... Возможное в этом значении как раз препятствует настоящему повторению, а тем самым — и вообще отношению к истории, (исходя из того, как определяется найденное, следует решить), как далеко распространяется определяющее все повторение понимания возможно, и соразмерно ли оно поторяемому”90. Что же подставляет собой возможное внутри задачи, противостоящее возможностям или предположениям сознания, общепринятым мнениям, лежащим в основе гипотез? Ничто иное как потенциальность Идеи, ее детерминируемую виртуальность. В этом смысле Хайдеггер — ницшеанец. О чем говорит вечное возвращение повторения, как ни о воле к власти, о мире воли к власти, его императивах и игре случая, о задачах, вытекающих из броска? Повторение в вечном возвращении никогда не означает наследования, увековечивания, продолжения и даже дисконтинуального возвращения чего-то, что было бы по крайней мере способно продлить себя в частичном цикле (тождество, Я, Мыслящий субъект), но, напротив,—возвращение к доиндивидуальным особенностям, предполагающее прежде всего разрушение предшествующего тождества ради постижения повторения в качестве такового. Любое происхождение — это особенность, всякая особенность — начало на горизонтальной линии, линии обычных точек, где она продолжается, как в репродукциях или копиях, являющихся моментами голого повторения. Но это и возобновление на вертикальной линии, конденсирующей особенности, порождающей иное повторение, —линии утверждения случайности. Если “сущее” — прежде всего различие и начало, само бытие — повторение, возобновление бытующего. Повторение — это “наделенность” состояния, удостоверяющего императивы бытия. Такова вечная двусмысленность понятия начала, а также причина нашего прежнего разочарования: происхождением наделяют в мире, оспаривающем как оригинал, так и копию; происхождение закладывает фундамент в мире, уже ввергнутом во всеобщий крах.
В результате — последнее следствие, касающееся статуса отрицания. Существует небытие, но нет отрицательного или отрицания. Есть небытие, являющееся бытием вовсе не негативного, но проблематичного. Символом такого (не)бытия, ?-бытия является 0/0.
Ноль означает здесь лишь различие и его повторение. В так называемом эксплитивном НЕ, с таким трудом интерпретируемом грамматистами, как раз и встречается подобное (не)бытие, соответствующее форме проблемного поля, хотя модальности предложения стремятся отождествить его с негативным небытием: экс-плитивное НЕ всегда появляется в предложении в соотношении с вопросами, развернутыми в задачу, в качестве свидетеля грамматической инстанции, находящейся вне предложения. Негативное — это иллюзия: это лишь тень задач. Мы видели, как задача с необходимостью обрастала возможными предположениями, соответствующими случаям решений; тогда, вместо того, чтобы постигаться в качестве задачи, она предстает лишь как гипотеза, ряд гипотез. Каждая из этих гипотез как предположение сознания
окаймлена двойным отрицанием: есть ли Единое, нет ли Единого... хорошая погода или плохая... Отрицательное — иллюзия, потому что форма отрицания возникает вместе с предположениями, выражающими задачу, от которой зависят, обязательно искажая ее, скрывая ее подлинную структуру. Как только задача превращается в гипотезу, оказываеся·, что каждое гипотетическое утверждение продублировано отрицанием, представляющим отныне то состояние задачи, которое выдает ее тень. Нет Идеи негативного, как нет в природе и гипотезы, хотя природа и действует, прибегая к задаче. Поэтому совершенно неважно, понимается ли негативное как логическое ограничение или реальное противопоставление. Обратимся к большим негативным понятиям: множественное в соотношении с Единым, беспорядок — с порядком, небытие — с бытием; безразлично, интерпретировать ли их как границу деградации либо как антитезис тезиса. Процесс будет обоснован то аналитической субстанцией Бога, то синтетической формой Мыслящего субъекта, не более. Но Бог или мыслящий субъект, это одно и то же. В обоих случаях остаешься в гипотетической стихии простого понятия, с которым сопрягаются то бесконечное ступени тождественного представления, то бесконечная оппозиция двух противоположных представлений. Таким образом, критика негативного неокончательна, поскольку ссылается на право первоначального понятия (Единое, порядок, бытие) или сводится к переводу оппозиции в ограничение. Критика негативного эффективна, лишь когда выступает против неразличимости оппозиции и ограничения, опровергая тем самым то гипотетическое концептуальное начало, которое с необходимостью сохраняет то или другое и даже одно в другом. Короче, критика негативного должна проводиться исходя из Идеи, дифференцированного и проблематичного идейного начала. Именно понятие множественности одновременно направлено против Единого и множественного, ограничения Единого множественным и противопоставления множественного Единому. А многообразие выступает одновременно против порядка и беспорядка, это (не)бытие, ?-бытие, направленное одновременно против бытия и небытия. Сообщничество негативного и гипотетического должно быть повсюду разорвано в пользу более глубокой связи проблематичного с различием. Действительно, Идея состоит из полностью определяющихся этими отношениями взаимосвязей различных начал, вовсе не обремененных каким-либо негативным термином или негативной связью. Какими грубыми кажутся внутренние оппозиции, конфликты, противоречия концепта с их тяжеловесностью, грубой приблизительной мерой по сравнению с тонкими дифференцированными механизмами, характеризующими Идею как легкую. Для обозначения такого статуса множественной Идеи или прочности проблематичного мы должны воспользоваться словом позитивность. И мы должны каждый раз прослеживать, каким образом такое совершенно позитивное (не)бытие склоняется к негативному небытию и стремится слиться со своей тенью, но полностью искажается ею в пользу иллюзии сознания.
Возьмем пример лингвистической Идеи, ла который сегодня так часто ссылаются. Лингвистическая Идея, как она определяется фонологией, несомненно, обладает всеми свойствами структуры: наличие дифференцированных элементов, называемых фонемами, вычлененных из непрерывного звукового потока; существование дифференцированных отношений (отличительных черт), полностью взаимоопределяющих эти элементы; ценность особых моментов, взятых на себя фонемами в таком определении (существенные особенности); характер множественности языковой системы подобного состава — проблематичный, объективно представляющий ту совокупность задач, которую язык ставит перед собой и разрешает в учреждении значений; бессознательный, не актуальный, виртуальный характер элементов и связей, их двойное состояние трансценденции и имманентности по отношению к актуально артикулируемым звукам; двойная актуализация дифференцированных элементов, двойное воплощение дифференцированных связей одновременно в различных языках и различных значимых частях одного языка (дифференциация), так как каждый язык воплощает некоторое многообразие связей и некоторые особые моменты; дополнительность смысла и структуры, генезиса и структуры в качестве пассивного генезиса, выявляемого подобной актуализацией. Но несмотря на все эти аспекты, определяющие совершенно позитивную множественность, постоянно получается так, что лингвисты пользуются негативными терминами, отождествляя дифференцированные отношения между фонемами с отношениями противопоставления. Быть может, скажут, что это просто вопрос условной терминологии, а “оппозиция” применяется для корреляции. Действительно, у фонологов понятие оппозиции предстает особенно плюралистичным, относительным, так как каждая фонема с разных точек зрения находится во множестве различных оппозиций по отношению к другим фонемам. Например, в классификации Трубецкого оппозиция настолько расчленена, распределена в сосуществующем множестве отношений, что она уже существует не столько как оппозиция, сколько как дифференцированный сложный или рассогласованный механизм. Гегельянец не признал бы в нем свое дитя, то есть единообразие большого противоречия. Тем не менее, здесь мы подходим к основному моменту: в фонологии, как и в других случаях, областях и Идеях, необходимо выяснить, можно ли ограничиться плюрализацией оппозиции или сверхдетерминацией противоречия, их различного рода распределением, все также, несмотря ни на что, сохраняющим форму негативного. Плюрализм кажется нам более опасным и далеко заводящим мышлением: нельзя раздробить, не переиначив. Открытие плюральности сосуществующих во всех областях оппозиций неотделимо от более глубокого открытия различия, выступающего против негативного и самой оппозиции как видимостей по отношению к проблемному полю позитивной множественности91.
Вернемся же к лингвистической Идее: почему в то самое время, когда Соссюр открывает, что “в языке есть лишь различия”, он добавляет, что эти различия “лишены позитивных целей”, “вечно негативны”? Почему Трубецкой как на священном принципе настаивает на том, что определяющая для языка “идея различия” “предполагает идею оппозиции”? Все свидетельствует об обратном. Не является ли это способом вернуть точку зрения сознания и современной репрезентации к тому, что должно было бы быть трансцендентным исследованием Идеи лингвистического бессознательного, то есть высшего применения речи по отношению к нулевому градусу языка? Когда, применяя категорию оппозиции, мы интерпретируем различия в качестве негативных, не становимся ли мы тем самым на сторону того, кто слушает, но плохо расслышал, колеблется между многими актуальными версиями, пытается “разобраться” в них, учреждая оппозиции исключительно со стороны языка, а не того, кто говорит и придает смысл? Не предаем ли мы тем самым природу языковой игры, то есть смысл ее комбинаторики, императивов или лингвистических игр случая, которые, подобно крикам Арто, могут быть восприняты лишь тем, кто говорит, пользуясь трансцендентной практикой? Короче, мы считаем перевод различия в оппозицию вопросом именно сущности языка и лингвистической Идеи, а не просто терминологии или условности. Когда различие прочитывается как оппозиция, его тем самым лишают собственной плотности, утверждающей его позитивность. Современной фонологии не достает измерения, препятствующего одноплановой игре с тенями. В каком-то смысле это то, о чем непрестанно говорил Гюстав Гийом всем своим творчеством, чье значение сегодня начинают осознавать. Ведь оппозиция вовсе не осведомляет нас о том, что чему должно противостоять. Отбор фонем, обладающих в том или ином языке существенной ценностью, неотделим от морфем как элементов грамматических конструкций. Но морфемы, задействующие в своих интересах виртуальную систему языка, являются объектом постепенной детерминации путем “дифференцированных порогов”, импликаций чисто логического времени, способного измерить генезис или актуализацию. Формальная взаимодетерминированость фонем отсылает к такой постепенной детерминации, выражающей воздействие виртуальной системы на фонический материал; и лишь при абстрактном рассмотрении фонем, то есть сведении виртуального к просто возможному, их отношения принимают негативную форму пустой · оппозиции, вместо того, чтобы занять дифференциальные позиции вокруг порога. Фундаментальный вклад творчества Гийома состоит в замене принципа дистинктивной оппозиции принципом дифференцированной позиции92. Эта замена происходит в той мере, в какой морфология не просто продолжает фонологию, но вводит сугубо проблематичные ценности, определяющие значимый отбор фонем. Мы полагаем, что именно такая лингвистическая точка зрения подтверждает необходимость разделения небытия: с одной стороны, посредством НЕ, которое следует называть “несоответствующим”, разрозненным или дифференцированным, а не негативным — проблематичного НЕ, которое следует писать как (не)бытие или ?-бытие; с другой стороны, путем так называемого “просроченного” НЕ, которое пишется как небытие, но в начинающейся фразе отмечает лишь результат предшествующего процесса. В действительности, вовсе не эксплитивное НЕ является частным случаем труднообъяснимого отрицания; напротив, экс-плитивное НЕ представляет исходный смысл, из которого вытекает отрицание НЕ, являющееся одновременно необходимым следствием и неизбежной иллюзией. “Не... не” разделяется на проблематичное НЕ и негативное НЕ, как две различные по своей природе инстанции; вторая притягивает первую, лишь предавая ее.
Генезис негативного следующий: утверждения бытия являются генетическими элементами в форме императивных вопросов; они разворачиваются в позитивности задач; предположения сознания подобны порождаемым утверждениям, указывающим случаи решения. Но каждое предположение как раз и снабжено двойным отрицанием, выражающим тень задачи в области решений, то есть способ выживания задачи в том деформированном образе, который придает ей представление. Формулировка “это не тот случай” означает, что гипотеза переходит в отрицание, если не представляет уже выполненные условия задачи, которым, напротив, соответствует другое предположение. Таким образом, негативное — действительно движущаяся по кругу тень проблематичного, покрывающая совокупность предположений как случаев проблематичного. Как правило, критика негативного остается неэффективной до тех пор, пока не снабжает предположение готовой формой утверждения. Критика негативного радикальна и должным образом обоснована, лишь если производит генезис утверждения и одновременно генезис видимости отрицания. Ведь необходимо узнать, как само утверждение может быть множественным, или как различие как таковое может быть объектом чистого утверждения. Это возможно лишь в той мере, в какой утверждение как способ предположения проистекает из вне-предположительных генетических элементов (исходные императивные или утвердительные онтологические вопросы), затем “успешно завершатся” посредством задач, детерминируется задачами (проблематичные Идеи или множества, идейная позитивность). Действительно, в таких условиях можно сказать, что в предположении негативное находится рядом с утверждением, но лишь как тень задачи, которой должно отвечать предположение, то есть как тень генетической инстанции, производящей самое утверждение.
Идеи содержат все многообразие дифференцированных отношений и все дистрибуции особых моментов, сосуществующих на различных уровнях и “вбираемых” друг другом. Когда виртуальное содержание Идеи актуализируется, многообразие отношений воплощается в различных видах, а корреляция особых моментов, соответствующих ценностям многообразия, воплощаются в различных частях, характеризующих тот или иной вид. Например, Идея цвета подобна чистому свету, вбирающему в себя элементы и генетические связи всех цветов, но актуализирующемуся в различных цветах и соответствующих им пространствах; или Идея звука как чистого шума. Подобно этому существует и чистое общество, чистый язык (содержащий в своей виртуальности все фонемы и отношения, предназначенные для актуализации в различных языках и примечательных частях одного языка). Таким образом, по мере актуализации место плавных идейных различий занимает новый тип специфического частичного различия. Мы называем дифференциацей (differentiation) определение виртуального содержания Идеи; мы называем дифференциацией (differentiation) актуализацию этой виртуальности в различных частях и видах. Дифференциация видов и частей, соответствующая случаям решения задачи, всегда производится исходя из дифференцированной задачи, в соответствии с условиями дифференцированной задачи.
Проблемное поле всегда обусловливает дифференциацию внутри той среды, в которой воплощается. Исходя из этого, единственное, что мы хотим сказать — это то, что негативное не появляется ни в процессе дифферециации, ни в процессе дифференциации. Идея не знает отрицания. Первый процесс совпадает с описанием чистой позитивности на манер задачи, где определены дифференцированные связи и моменты, места и функции, позиции и пороги, исключающие какую бы то ни было негативную детерминацию; их источник — генетические или продуктивные элементы утверждения. Второй процесс совпадает с производством законченных порожденных утверждений, касающихся современных терминов, занимающих эти места и позиции, а также реальных связей, воплощающих такие отношения и функции. Формы негативного отчетливо проявляются в современных терминах и реальных связях, но лишь поскольку они отделены от актуализируемой ими виртуальности и движения актуализации. Тогда и только тогда законченные утверждения кажутся ограниченными внутри себя, противопоставленными друг другу, страдающими от нехватки или лишения. Короче, негативное всегда производно и воспроизведено; никогда не изначально, не представлено; процесс различия и дифференциации первичен по отношению к негативному процессу противопоставления. Комментаторы Маркса, настаивающие на коренном отличии Маркса от Гегеля, имеют все основания напоминать, что категория дифференсиации внутри общественного множества (разделение труда) заменяется в Капитале гегелевскими понятиями оппозиции, противоречия и отчуждения — они производят только видимое движение и годятся лишь для абстрактных эффектов, отделенных от принципа и истинного движения их производства93. Разумеется, философия различия не должна при этом превращаться в прекраснодушные речи: различия, ничего кроме различий общественных функций и мест, мирно сосуществующих в Идее... Но имени Маркса достаточно, чтобы уберечь ее от такой опасности.
Общественные задачи, проявляющиеся в надстройке в форме так называемого “абстрактного” труда, решаются в процессе актуализации или дифференсиации (разделение конкретного труда). Но пока тень задачи покрывает совокупность различных случаев, составляющих решение, они дают фальсифицированную картину самой задачи. Нельзя даже сказать, что фальсификация следует; она сопровождает, дублирует актуализацию. В момент решения задача всегда отражается в ложной задаче, и таким образом решение обычно извращается неотделимой от него ложностью. Например, фетишизм, по Марксу, — “нелепость”, иллюзия общественного сознания, если понимать под этим не субъективную иллюзию, возникающую в сознании, но объективную иллюзию, иллюзию трансцендентальную, порожденную условиями общественного сознания в ходе актуализации. Есть люди, чье общественное диффе-ренсированное существование в целом связано с ложными задачами, которыми они живут; и есть другие, чье общественное существование в целом проходит среди ложных задач, от которых они страдают, чьи фальсифицированные позиции занимают. В объективном корпусе ложной задачи возникают все формы бессмысленного, то есть противоположного утверждению; деформации элементов и связей, смешение выдающегося с обычным. Вот почему история в не меньшей степени, чем дело смысла, является местом бессмысленного и глупости. По своей природе задачи ускользают от сознания, сознанию свойственно быть ложным сознанием. Фетиш — естественный объект общественного сознания, подобно обыденному сознанию или узнаванию ценности. Общественные задачи могут быть постигнуты лишь путем “поправок”, когда способность общительности возвышается до трансцендентального применения и разбивает целостность фетишистского обыденного сознания. Трансцендентный объект способности общительности — революция. В этом смысле революция является общественной силой различия, общественным парадоксом, яростью, свойственной общественной Идее. Революция вовсе не приходит через негативное. Нельзя зафиксировать первое определение негативного —тень задачи как таковой—не переходя тем самым ко второму определению: негативное — объективный корпус лжезадачи, воплощенный фетиш. Негативное как тень задачи есть также по преимуществу лжезадача. Практическая борьба проходит не через негативное, но через различие и его утверждающую способность. Война праведников — завоевание высшей власти: разрешать задачи, возвращая их истинность, оценивая эту истинность вне представлений сознания и форм негативного, добиваясь, наконец, требований, от которых они зависят.
* * *
Мы не переставали обращаться к виртуальному. Не означает ли это возвращения к неясному определению, которое ближе к неопределенному, чем к определениям различия? Но именно этого мы хотели избежать, говоря о виртуальном. Мы противопоставили виртуальное реальному; теперь следует уточнить эту терминологию, которая раньше не могла быть точной. Виртуальное противостоит не реальному, но лишь актуальному. Виртуальное обладает полной реальностью в качестве виртуального. О виртуальном следует говорить именно то, что говорил Пруст о состояниях резонанса: “Реальные, но не актуальные; идеальные, но не абстрактные” . Более того, виртуальное подлежит дефиниции как определенная часть реального объекта — как будто одна из частей объекта находится в виртуальном, погружена в него как в объективное измерение. Излагая дифференциальное исчисление, часто отождествляют дифференциал с “порцией различия”. Или, следуя методу Лагранжа, задаются вопросом, какую часть математического объекта следует рассматривать как производную, представляющую данные отношения. Реальность виртуального заключена в дифференцированных элементах и связях, а также соответствующих особых моментах. Структура — это реальность виртуального. Мы должны избегать придания элементам и связям, составляющим структуру, актуальности, которой они не обладают, и в то же время не лишать их присущей им реальности. Мы видели, что эту реальность определяет двойной процесс взам-ной и полной детерминации: вовсе не являясь неопределенным, виртуальное полностью определено. Когда произведение искусства претендует на виртуальность, в которую погружено, оно обращается не к неопределенной детерминации, но к полностью детерминированной структуре, образующей ее дифференциальные генетические элементы — “виртуализованные”, “эмбриональные”. Элементы, многообразные связи, особые моменты сосуществуют в произведении или объекте, в виртуальной части произведения или объекта; и нельзя отдать предпочтение одной точке зрения по сравнению с другой, выделить центр, объединяющий другие центры. Но как можно говорить об одновременно полной и частичной детерминации объекта? Детерминация должна быть полной детерминацией объекта, но являться лишь его частью. Следуя указаниям Декарта в Ответах Арно, необходимо тщательно разграничивать объект как завершенный либо как целостный. Завершенность — не идейная часть объекта, вместе с другими его частями (другими связями, другими особыми моментами) участвующая в Идее, но никогда не являющаяся полнотой как таковой. Для завершенности определения не достает совокупности определений, присущих актуальному существованию. Объект может быть ens*, или скорее (non)-ens omni modo determination**, не будучи полностью определенным или актуально существующим.
Следовательно, существует другая часть объекта, детерминируемая посредством актуализации. Математик вопрошает, какова эта другая часть, представленная так называемой простой функцией; в этом смысле интеграция вовсе не противоположна дифференциации, но скорее образует оригинальный процесс дифферен-сиации. В то время как дифференциация определяет виртуальное содержание Идеи как задачи, дифференсиация выражает актуализацию виртуального и учреждение решений (посредством локальных интеграций). Дифференсиация подобна второй половине различия; необходимо выработать комплексное понятие диффе-рен(ц/с)иации, обозначающее целостность или интегральность объекта. Ц и с здесь — отличительные черты, или само фонологическое отношение различия. Любой объект — двойной, но две его части не похожи друг на друга, так как одна — виртуальный образ, а другая — актуальный образ. Непарные интегральные половины. Со своей стороны, сама дифференциация имеет два аспекта, соответствующие многообразию связей и особых моментов, зависящих от ценности каждой разновидности. Но и у дифференсиации, в свою очередь, есть два аспекта: первый относится к различным качествам или видам, актуализирующим разновидности, второй— к числу или различающимся частям, актуализирующим особые случаи. Например, гены как система дифференцированных связей воплощаются одновременно в виде и составляющих его органах. Не существует качества вообще, не отсылающего к пространству,
определяемому особенностями, соответствующими дифференциальным связям, воплощенным в этом качестве. В трудах Лавеля и Ноге, например, выявлено существование пространств, присущих качествам, и способ построения этих пространств по соседству с особенностями: так, качественное различие всегда сопровождается пространственным (diaphora). Более того, живописное отражение поведает нам все о пространстве каждого цвета и их согласовании в произведении. Виды дифференсированы постольку, поскольку состоят из дифференсированных органов. Дифференсиация — всегда одновременно дифференсиация видов и огранов, качеств и протяженностей: квалификация или спецификция, но также разделение или организация. Но тогда как же соотносятся два эти аспекта дифференсиации с предшествующими двумя аспектами дифференциации? Как стыкуются две разборные части объекта? Качества и виды воплощают многообразие связей в актуальном плане; органы воплощают соответствующие особенности. Но точность стыковки лучше видна с двух взаимодополнительных точек зрения.
С одной стороны, законченная детерминация производит дифференциацию особенностей; но она относится лишь к их существованию и дистрибуции. Природа особых точек специфицируется лишь посредством формы кривых, интегральных своему окружению, то есть в зависимости от актуальных или дифференсированных видов и пространств. С другой стороны, в постепенной детерминации приобретают систематическую целостность основные аспекты достаточного основания — определяемость, обратное определение, полное определение. Действительно, обратная детерминация не означает ни регресса, ни топтания на месте: это настоящий прогресс, требующий постепенного перехода к обратным терминам, соотношения друг с другом самих отношений. Полнота определения тем не менее включает постепенность присоединяемых частей. Переходя от А к В, а затем возвращаясь от В к А, мы не находим исходной точки, как в простом повторении; повторение от А к В, от В к А скорее является обозрением или постепенным описанием целостного проблемного поля. Как в поэме Витрака, где различные действия, каждое из которых образует поэму (Писать, Мечтать, Забывать, Искать свою противоположность, Острить, наконец, Находить путем анализа), постепенно детерминируют поэму в целом как Задачу или Множество. В этом смысле любая структура в силу такой постепенности обладает чисто логическим, мыслительным или диалектическим временем. Носамоэто виртуальное время определяет время дифференсиации, или скорее ритмы, различные такты актуализации, соответствующие связям и особенностям структуры, по-своему отмечающие переход от виртуального к актуальному. В этом отношении четыре термина — актуализировать, дифференсировать, интегрировать, решать — являются синонимами. Актуализироваться значит дифференсиро-ваться — такова природа виртуального. Каждая дифференсиа-ция — это локальная интеграция, локальное решение, соединяющееся с другими в системе решения или глобальной интеграции. Таким образом, процесс актуализации живого предстает одновременно как локальная дифференсиация органов, глобальное формирование внутренней среды, решение задачи, поставленной в плане конституции организма. Организм был бы ничем, если бы не был решением задачи; то же касается его дифференсированных органов, например, глаза, решающего “задачу” света; но ничто, ни один его орган не был бы дифференсирован без внутренней среды, наделенной общей эффективностью или интегрирующей силой регулирования. (И здесь снова негативные формы противопоставления и противоречия, препятствия и нужды являются в жизни вторичными или производными по отношению к требованиям формирования организма как задачи, требующей решения).
Единственная опасность всего этого состоит в смешении виртуального и возможного. Ведь возможное противостоит реальному; следовательно, процесс возможного — это “осуществление”. Виртуальное, напротив, не противостоит реальному; оно само по себе обладает полной реальностью. Его процессом является актуализация. Неправильно было бы видеть здесь лишь словесный спор: речь идет о самом существовании. Каждый раз, когда мы ставим задачи в терминах возможного и реального, мы вынуждены постигать существование как возникновение в чистом виде, чистый акт, скачок, всегда происходящий за нашей спиной, подчиненный закону всего или ничего. Каким может быть различие между сущим и не сущим, если не сущее уже возможно, включено в концепт до любых свойств, придаваемых ему концептом в качестве возможных? Существование — то же, что и концепт, но вне концепта. Итак, существование размещают в пространстве и во времени, но как индифферентную среду; само же производство существования не происходит в свойственном ему пространстве и времени. Тогда различие может быть лишь отрицанием, детерминированным концептом: либо взаимоограниченностью возможностей осуществления, либо
21 О корреляции внутренней среды и дифференциации см.: Meyer F. Problematique de revolution. P., 1954. P. 112 и след. X. Ф. Осборн — один из тех, кто наиболее глубоко настаивал на том, что жизнь — позиция и решение “задач”: механических, динамических и собственно биологических (см.: Osbom Н. F. L’origine el revolution de la vie. P., 1917). Например, различные типы глаз могут изучаться лишь в связи с общей физико-биологической задачей, многообразием их состояний у животных различных видов. Правило решения таково, что каждое из них включает в себя по крайней мере одно преимущество и один недостаток.
противостоянием возможного реальности действительного. Напротив, виртуальное — свойство Идеи; существование производится исходя из ее реальности, в соответствии с имманентными Идее временем и пространством.
Во вторых, возможное и виртуальное различаются еще и потому, что первое отсылает к форме тождественности концепта, тогда как второе обозначает чистую множественность Идеи, в корне исключающую тождество как предварительное условие. Наконец, в той мере, в какой возможное подлежит “осуществлению”, оно само понимается как образ реального, а реальное — как сходство с возможным. Вот почему так плохо понимают, что именно существование добавляет к концепту, удваивая подобное подобным. Таков изъян возможного, выдающий вторичность его происхождения, ретроактивность измышления по образу того, что на него похоже. Напротив, актуализация виртуального всегда происходит посредством различия, расхождения или дифференсиации. Актуализация порывает с подобием как процессом, так же как и с тождеством в качестве принципа. Актуальные термины никогда не походят на актуализируемую ими виртуальность: качества и виды не похожи на воплощаемые им дифференциальные отношения; части не похожи на воплощаемые ими особенности. В этом смысле актуализация, дифференсиация — всегда настоящее творчество. Она не ограничивает предсуществующей возможности. Некоторые биологи допускают противоречие, говоря о “потенциале”, определяя дифференсиацию как простое ограничение глобальной возможности, как будто этот потенциал совпадает с логической возможностью. Актуализация потенциального или виртуального всегда создает расходящиеся линии, вне подобия соответствующие виртуальной множественности. Виртуальное обладает реальностью поставленной задачи как проблемы, подлежащей решению; задача ориентирует, обусловливает, порождает решения, но последние не похожи на условия задачи. И прав был Бергсон, полагавший, что с точки зрения дифференсиации даже подобие, возникающее на расходящихся линиях эволюции (например, глаз как “аналогичный” орган), должно быть прежде всего отнесено к гетерогенности продуктивного механизма. Необходимо одновременно изменить на противоположное подчинение различия тождеству, различия—подобию. Но каково это соответствие без подобия, или творческая дифференсиация? Бергсоновская схема, объединяющая Творческую эволюцию и Материю и память, начинается представлением гигантской памяти, множественности, созданной виртуальным сосуществованием всех сечений “конуса”, каждое из которых как бы повторяет другие, отличаясь от них лишь порядком связей и дистрибуцией особых точек. Затем актуализация мнемонически виртуального предстает как создание расходящихся линий, каждая из которых соответствует виртуальному сечению, представляет собой способ решения задачи, воплощая в то же время в дифференсированных видах и частях порядок связей и дистрибуцию особенностей, свойственных рассматриваемому сечению94. Различие и повторение в виртуальном основывают движение актуализации, дифференсиации как творчества, замещая тем самым тождество и подобие возможного, вдохновляющих лишь псевдо-движение, ложное движение осуществления как абстрактного ограничения.
Всякое колебание между виртуальным и возможным, порядком Идеи и порядком концепта губительно, так как разрушает реальность виртуального. Следы такого колебания различимы в философии Лейбница. Ведь каждый раз, когда речь заходит об Идеях, Лейбниц представляет их как виртуальные множества, состоящие из дифференсиальных связей и особых точек, воспринимаемых мышлением в состоянии, близком ко сну, забвению, обмороку, смерти, амнезии шепоту или опьянению95... Но то, в чем актуализируются Идеи, мыслится скорее как возможное, реализованное возможное. Такое колебание между возможным и виртуальным объясняет, почему Лейбниц зашел дальше всех в исследовании достаточного основания; и тем не менее никто так не поддерживал иллюзию подчинения достаточного основания тождественному. Никто не подошел ближе к движению вице-дикции Идеи, но никто так не придерживался пресловутого права представления, стремящегося к бесконечности. Никому не удалось глубже погрузить мышление в стихию различия, придать ему дифференциальное бессознательное, окружить просветами и особенностями; но все это ради того, чтобы спасти и восстановить однородность естественного света, как у Декарта. Действительно, именно у Декарта появляется высший принцип представления как здравый смысл или обыденное сознание. Можно назвать этот принцип принципом “ясного и отчетливого”, или пропорциональности ясного и отчетливого: идея тем отчетливее, чем она яснее; ясно-отчетливое образует свет, в котором возможно мышление как общее применение всех способностей. Учитывая этот принцип, невозможно переоценить значение одного постоянно встречающегося в соответствии с логикой идей Лейбница замечания: ясная идея сама по себе неясна, она неясна будучи ясной. Разумеется, это замечание может соответствовать картезианской логике, означая лишь то, что ясная идея неясна из-за недостаточной ясности всех своих частей. Не так ли в конце концов стремится интерпретировать ее сам Лейбниц? Но не поддается ли она и другой, более радикальной интерпретации: ясное и отчетливое различаются сущностно, а не исходя из уровня, так что ясное само по себе неясно, и наоборот, само отчетливое — смутно. Каково же отчетливо-смутное, соответствующее ясно-неясному? Вернемся к знаменитым текстам Лейбница о морском рокоте; здесь также возможны две интерпретации. Либо мы говорим, что общая апперцепция шума ясная, но неясная (не отчетливая), так как составляющие ее мелкие восприятия сами неясны, смутны. Либо мы говорим, что сами мелкие восприятия отчетливы и смутны (не ясны): отчетливы как схватывающие дифференциальные связи и особенности, смутны как еще не “различимые”, не дифференсированные — и эти особенности конденсируются, определяя порог сознания, соотнесенный с нашим телом, как порог дифференсиации, исходя из которого актуализируются мелкие восприятия; но актуализируются они в апперцепции, в свою очередь лишь ясной и неясной — ясной как различимой или дифференси-рованной; неясной, потому что ясной. Тогда задача ставится не в терминах часть-целое (с точки зрения логической возможности), но в терминах виртуальное-актуальное (актуализация дифференциальных связей, воплощение особых точек). Тогда в обыденном сознании ценность представления распадается на две несводимые в парасмысле ценности: отчетливое, которое может быть лишь смутным, тем более смутным, чем оно отчетливее, и ясное-неясное, могущее быть только неясным. Это как раз и означает, что Идея реальна, не будучи актуальной; дифференцирована, но не дифферен-сирована; завершена, но не целостна. Отчетливо-смутное — это сугубо философское опьянение, забвение или дионисийская Идея. Так что на берегу моря или рядом с водяной мельницей Лейбниц лишь слегка разошелся с Дионисом. Для осмысления Идей Диониса быть может нужен Аполлон, ясно-неясный мыслитель. Но они никогда не объединяются ради воссоздания естественного света. Скорее они составляют два зашифрованных языка философской речи, предназначенные для различного применения способностей: несвязность стиля.
Как происходит актуализация в самих вещах? Почему дифференсиация является соответственно квалификацией и составом, спецификацией и организацией? Почему она дифференсируется на два эти взаимодополнительных пути? Пространственно-временной динамизм глубже актуальных качеств и протяженности, видов и частей. Именно они актуализируют, дифференсируют. Необходимо их обнаружение во всех областях, хотя они обычно скрыты под возникшими протяженностями и качествами. Эмбриологи убедительно доказывают, что деление яйца на части вторично по отношению к гораздо более значимым морфогенетическим изменениям — увеличению свободных пространств, растяжению клеточных слоев, инвагинации сложением, местных групповых смещений. Возникает кинематика яйца, включающая в себя динамику. Но эта динамика выражает нечто идейное. Прежде чем стать локальным трансфертом, перенос — дионисийский и божественный, это безумие. Таким образом, типы яйца отличаются ориентациями, осями развития, дифференсиальными скоростями и ритмами как начальными факторами актуализации структуры, создающими протранство и время, присущие актуализируемому. Байер делал из этого вывод, что, с одной стороны, дифференсиация идет от более общего к менее общему, так как динамические структурные свойства крупных типов или разветвлений появляются раньше, чем просто формальные свойства вида, рода или даже класса; с другой стороны, пробелы между этими типами или несводи-мость динамизмов странным образом ограничивают возможности эволюции, навязывая актуальные различия между Идеями. Во всяком случае, оба эти положения ставят важные задачи. Ведь, во-первых, самые высокие обобщения у Байера являются обобщениями лишь для взрослого наблюдателя, рассматривающего их извне. Как таковые они проживаются индивидом-эмбрионом в поле собственной индивидуации. Более того, как замечал соратник Байера Виаллетон, они только и могут быть пережиты, и пережиты лишь индивидом-эмбрионом: есть “вещи”, которые может сделать только эмбрион, движения, которые только он может осуществить или, скорее, перенести (например, у черепах внутренний орган переносит смещение порядка 180 градусов, а шея содержит различное число перемещающихся вперед протопозвонков)96. Подвиг и судьба эмбриона состоят в том, чтобы пережить само по себе нежизненное — силу вынужденных движений, способную сломать любой скелет и разорвать связки. Правда, дифференсиация постепенна, ступенчата: свойства крупных типов в плане спецификации выявляются раньше свойств рода и вида; в порядке организации же зачаток является зачатком лапы, и лишь потом превращается в правую или левую лапу. Но такое движение скорее указывает на естественное, а не обобщенное различие; прежде, чем увидеть за менее общим более общее, открывают пространственно-временную динамику как таковую (пережитую эмбрионом) в морфологическом, гистологическом, анатомическом, физиологическом и т. д. виде, относящуюся к созданным качествам и органам. Переходят скорее не от более к менее общему, но от виртуального к актуальному в соответствии с постепенной детерминацией, следуя первичным факторам актуализации. В данном случае недостаток понятия “общность” состоит в риске смешения виртуального, актуализируемого путем творения, с возможным, осуществляемым посредством ограничения. До эмбриона как общей опоры качеств и органов существует эмбрион как единичный терпеливый субъект пространственно-временного динамизма, личинка субъекта.
Что касается другого аспекта — возможности эволюции, его следует мыслить исходя из доэволюционистской полемики. Большая полемика Кювье — Жоффруа Сент-Илер касается единства состава: существует ли Животное само по себе как Идея универсального животного, или же большие разветвления вводят непреодолимые пробелы между типами животных? Свой метод и поэтический опыт дискуссия обретает в сгибании: можно ли посредством сгибания перейти от Позвоночного к Головоногому? Можно ли согнуть Позвоночное таким образом, чтобы обе части позвоночного столба сблизились, голова приблизилась к ногам, таз — к затылку, а внутренние органы расположились как у Головоногих? Кювье отрицает, что сгибание может привести к такому расположению. И какое животное, даже если от него остался лишь высохший скелет, выдержало бы такое испытание? Хотя Жоффруа не считает, что сгибание действенно способствует переходу, его аргументация более глубока: существуют периоды развития, оставляющие то или иное животное на определенном уровне состава (“орган А находился бы в странной связи с органом С, если бы не было органа В, если бы остановка его развития произошла слишком рано, предотвратила его появление”)97. Введение временного фактора является решающим, хотя Жоффруа и мыслит его в форме остановок, то есть упорядоченных постепенных этапов осуществления возможного, общего для всех животных. Достаточно придать времени его истинный смысл творческой актуализации, чтобы эволюция обрела обусловливающий ее принцип. Так как если с точки зрения актуализации динамизм пространственных направлений определяет дифференсиацию типов, то присущие этому динамизму более или менее короткие этапы обосновывают переход между ними, либо от одного дифференсированного типа к другому путем замедления или ускорения. Исходя из ускорения или замедления, благодаря сжатым либо растянутым этапам создаются другие пространства. В неотении даже остановка оборачивается творческой актуализацией. В принципе временной фактор обусловливает трансформацию динамизмов, несмотря на их асимметрию, пространственную несводимость и полную диффе-ренсированность, или, скорее способность дифференсировать. В этом смысле Перье видел в феноменах “ускоренного повторения” (тахигенезе) источник разветвлений животного мира, находил в раннем появлении типов высшее доказательство эволюции как таковой26.
Весь мир — яйцо. Двойная дифференсиация видов и органов всегда предполагает пространственно-временной динамизм. Возьмем деление на 24 клеточных элемента, наделенные сходными свойствами: пока что ничто не свидетельствует, посредством какого динамического процесса оно получено, 2x12, или (2х2) + (2х10), или
(2х4)+(2х8)...? Даже в платоновском разделении небыло бы правила
различения двух сторон, если бы движения и ориентации, прочерченные
в пространстве, не навели его на этоправило. То же самое с ловлей рыбы
на удочку: подвести рыбу в подсачник или добить ее, гарпунить или
багрить. АктуализациюИдеи определяют динамические процессы. Но
как они соотносятся с ней? Это именно драмы, они драматизируют
Идею. С однойстороны, они творят, намечают пространство,
соответствующее актуализируемым дифференсиальным связям и
особенностям. Какпоказывает Раймон Рюйер, возникновение клеточной
миграцииотвечает требованию “роли”, вытекающей из актуализируемой структурной “темы”, определяющей ситуацию, а не наоборот26 98 99. Мир — яйцо, но само яйцо — театр: режиссерский театр, где роли важнее актеров, пространства — ролей, Идеи — пространств. Более того, в силу сложности Идеи и ее связей с другими Идеями, пространственная драматизация разыгрывается на многих уровнях: в становлении внутреннего пространства, но также и способе, каким это пространство распространяется на внешнюю протяженность, занимая ее часть. Например, несмотря на сходство двух этих процессов, нельзя спутать внутреннее пространство цвета с тем способом, каким цвет заполняет пространство, вступая в связи с другими цветами. Живое определяется не только генетически, определяющими его внутреннюю среду динамизмами, но и экологически, направляющими его распределение в пространстве внешними движениями. Кинетика населения соответствует, не походя на нее, кинетике яйца; географический процесс изоляции не менее важен для формирования видов, чем внутренние генетические вариации, а иногда и предшествует им100. Все еще сложнее, если учесть, что само внутреннее пространство состоит из множества пространств, которые должны быть локально интегрированы, увязаны; что такая увязка, происходящая разными способами, подталкивает вещь или живое к собственным границам, контакту с внешним; что связь с внешним, другими вещами или живыми существами, в свою очередь включает в себя глобальное сцепление и интеграцию, чья природа отлична от вышеописанных. Везде — многоуровневая режиссура.
С другой стороны, динамизмы не менее темпоральны, чем пространственны. Они не только очерчивают пространства актуализации, но и учреждают этапы актуализации или дифференсиации. Не только пространства начинают воплощать дифференциальные связи между полностью взаимоопределенными элементами структуры; но и этапы дифференсиации воплощают время структуры, время постепенной детерминации. Такие этапы можно назвать дифференциальными ритмами в связи с их ролью в актуализации Идеи. В конечном итоге за видами и органами стоят лишь этапы, ступени роста, ритмы развития, замедления или ускорения, длительность периодов зарождения. Не будет ошибкой сказать, что лишь время дает ответ на вопрос, только пространство — решение задачи. Пример, касающийся бесплодия либо плодовитости (у самки морского ежа и самца кольчатого червя) — задача: внедрятся ли некоторые мужские хромосомы в новые ядра или рассеются в протоплазме? — Вопрос: успеют ли они? Но различие не может не быть относительным; очевидно, что динамизм является одновременно временным и пространственным, пространственновременным (здесь имеет место формирование пучка разделения, раздвоение хромосом и движение, продвигающее их к окончаниям пучка). Двойственность существует не в процессе самой актуализации, но лишь в его завершении на актуальных этапах, в видах и органах. К тому же речь идет не о реальном различении, но лишь о строгой дополнительности, так как вид указывает на качество органов, а органы — на число видов. Вид как раз и выделяет из качества (львиного, лягушачьего) этап динамизма, тогда как органы детализируют пространство. Качество всегда вспыхивает в пространстве и длится на всем временном этапе этого пространства.
Короче, драматизация — это дифференсиация дифференсиации, количественная и качественная одновременно. Но говоря одновременно, мы имеем в виду, что сама дифференсиация дифференсиру-ется на эти два коррелятивных пути — виды и органы, спецификация и разделение. Подобно тому, как есть различие различия, объединяющее различное, существует дифференсиация дифференсиации, интегрирующая и спаивающая дифференсированное. Таков необходимый результат, соответствующий той мере, в какой драматизация воплощает две нерасторжимые черты Идеи — дифференциальные связй и соответствующие особые точки; первые актуализируются в органах, вторые — в видах.
Не являются ли эти динамические пространственно-временные детерминации тем, что уже Кант называл комплексами ощущений? Здесь есть большая разница. Комплекс ощущений действительно является правилом детерминации времени и конструкции пространства, но по отношению к концепту он мыслится и применяется как логическая возможность; в самой его природе наличествует подобная отсылка, так что он лишь превращает логическую возможность в трансцендентальную. Он приводит пространственновременные отношения в соответствие с логическими связями концепта. Но будучи внешним по отношению к концепту, неясно, каким образом он может обеспечить гармонию способности суждения и чувственности — ведь, если не надеяться на чудо, ему нечем обеспечить собственную гармонию с концептом способности суждения. Комплекс ощущений обладает огромной силой: он позволяет разделить концепт, специфицировать его в соответствии с типологией. Сам по себе концепт совершенно неспособен специфицироваться или разделиться; пространственно-временные динамизмы действуют под ним, подобно тайному искусству, агенту диффрен-сиации. Без них мы остались бы на уровне вопросов Аристотеля, направленных против платоновского разделения: откуда берутся половины? Однако комплекс ощущений не передает той силы, с какой действует. Все изменяется с введением динамизмов не как комплексов ощущений концептов, но как драм Идей. Ведь если динамизм для концепта — внешний, и в этом смысле является комплексом ощущений, то для Идеи он — внутренний, и в этом отношении представляет собой драму или мечту. Вид разделяется на потомственные линии, потомки — на домашних командиров, концепт — на типы; однако критерии разделений и разделенного различаются, они не однородны, учреждаются во внешней по отношению к концепту, но внутренней для предшествующих самому разделению Идей области. Тогда динамизм, непосредственно воплощающий дифференциальные связи, присущие Идее особенности и постепенность, содержит в себе возможность детерминации пространства и времени101. Наикратчайшим является не просто комплекс ощущений концепта прямой линии, но мечта, драма или драматизация Идеи линии как выражение дифференсиации прямой и кривой. Мы различаем Идею, концепт и драму: роль драмы — специфицировать концепт, воплощая дифференциальные связи и особенности Идеи.
Драматизация происходит в голове мечтателя, но также и под критическим взором ученого. Она действует вне его понятий и представлений. При обнаружении динамических пространства и времени актуальной структуры любой вещи теряется ее тождественность в концепте, подобие в представлении. “Холмистый тип” сводится к струящимся параллельным линиям, “береговой тип” — к соприкосновению твердых слоев, вдоль которых перпендикулярно положению холмов расположены скалы; но, в свою очередь, самые твердые скалы в масштабе занимающих время их актуализации миллионов лет — жидкая материя, текущая под самым слабым воздействием на ее особенности. Любая типология драматична, любой динамизм — это катастрофа. Есть что-то неизбежно жестокое в рождении мира как хаосмоса, в мирах движения без субъекта, ролей без актера. Говоря о театре жестокости, Арто определял его как крайний “детерминизм” пространственно-временной детерминации, воплощающей Идею природы или духа; как “волнующееся' пространство”, кружащееся и ранящее движение гравитации, способное непосредственно затронуть организм, чистая режиссура без автора, актеров и сюжетов. Лишь ценой вывихов и смещений, мобилизующих и затрагивающих все тело, можно углубить пространство, ускорить или замедлить время. Нас пронизывают сверкающие точки, взъерошивают особенности, везде — шея черепахи и головокружительное скольжение ее протопозвонков. Даже небо страдает от стран света и созвездий, вписывающих в его плоть Идею подобно “актеру-солнцу”. Следовательно, действительно есть актеры и сюжеты, но это личинки, ведь лишь они способны переносить наброски, соскальзывания и вращения. Потом уже слишком поздно. Действительно, любая Идея превращает нас в личинки, отказавшиеся от тождественности Я как сходства с мыслящим субъектом. Разговоры о регрессии, фиксации и остановке это плохо выражают. Ведь мы не привязаны к состоянию или моменту, но всегда прикованы к Идее как к горящему взору, навсегда остановившемуся на разворачивающемся движении. Чем стала бы Идея, если бы не была той жестокой навязчивой Идеей, о которой говорит Вилье де Лиль-Адан? Идею всегда терпят. Но это не обычное терпение или установка. Твердо установленное — не готовое или приготовленное. Когда мы остаемся эмбрионами или снова превращаемся в них, чистое движение повторения, пожалуй, в корне отличается от всякого регресса. Идеи входят в плоть личинок, мы же ограничиваемся воспроизведениями концепта. Личинкам, непосредственно приближенным к виртуальному, чьими первоначальными актуализациями они отмечены, как выбором, не знакома область возможного. Подобно близости Пиявки и Высшего человека, они одновременно — мечта и наука, объект мечты и науки, укус и знание, рот и мозг. (Перье говорил о конфликте рта и мозга у Позвоночных и Кольчатых червей).
Идея драматизируется на многих уровнях, но разноплановые драматизации, перекликаясь, превосходят уровни. Возьмем Идею острова: ее дифференсирует географическая драматизация, разделяя ее концепт на два типа — первоначальный океанический, отмеченный извержением, вздыманием над водой, и производный континентальный, отсылающий к расстыковке, слому. Но островной мечтатель возвращается к двойному динамизму — ведь ему грезится бесконечное расставание в результате долгого дрейфа, а также полное, радикально обоснованное возобновление. Как неоднократно отмечалось, глобальное сексуальное поведение мужчины и женщины тяготеет к воспроизведению движения их половых органов; последнее же, в свою очередь, стремится воспроизвести динамизм клеточных элементов: перекликаются три разноплановые драматизации — психическая, органическая и химическая. Если мышлению надлежит исследовать виртуальное до глубины его повторений, то воображению — постигать процесс актуализации в его повторах и откликах. Воображение—личинка сознания, беспрерывно переходящая от науки к мечте и обратно — пронизывает сферы, порядки и уровни, сносит перегородки; соразмерное миру, оно направляет наше тело и вдохновляет душу, постигая единство природы и духа.
Существует три ряда актуализаций — в пространстве, времени, а также в сознании. Любой пространственно-временной динамизм является порождением элементарного сознания, намечающего направления, удваивающего движения и миграции, рождающегося на подступе к сгустку особенностей, соотносимых с телом или объектом осознания. Недостаточно сказать, что сознание — это сознание чего-то; оно — двойник чего-то; каждая вещь — это сознание, ведь у нее есть двойник, даже если он очень далек и чужд ей. Повторение — везде, как в актуализации, так и в том, что актуализируется. Прежде всего оно содержится в Идее, пронизывает варианты связей и распределение особых точек. Оно также определяет воспроизведение пространства и времени, повторов сознания. Но во всех этих случаях повторение является силой различия и дифференциации: оно либо сгущает особенности, либо ускоряет или замедляет этапы, либо видоизменяет пространства. Повторение никогда не объясняется формой тождественности концепта, подобием воспроизведения. Разумеется, блокировка концепта вызывает голое повторение, действительно похожее на повтороение одного и того же. Но кто блокирует концепт, если не Идея? Кроме того, как мы видели, блокировка соответствует трем формам пространства, времени и сознания. Избыточность Идеи объясняет недостаточность понятия. И одновременно одетое повторение, зависящее от Идеи чрезвычайное или особое повторение объясняет обычное голое повторение, зависящее от понятия и играющее лишь роль последнего одеяния. В Идее и ее актуализации мы одновременно находим и естественную причину блокировки концепта, и сверхъестественную причину высшего по отношению к блокированному концепту повторения. Внешнее понятию глубинно отсылает к внутреннему Идеи. Идея целиком включена в математико-биологическую систему дифферен(ц/с)иации. Но мате
матика и биология фигурируют здесь лишь в качестве технических моделей исследования двух половин различия — диалектической и эстетической, темы виртуального и процесса актуализации. Диалектическая Идея дважды детерминирована разнообразием дифференциальных связей и дистрибуцией соответствующих особенностей (дифференциация). Эстетическая актуализация дважды детерминирована спецификацией и составом (дифференциация). Спецификация воплощает связи, а состав—особенности. Актуальные качества и части, виды и числа соответствуют элементу коли-чественности и элементу качественности Идеи. Но что реализует третий аспект достаточного основания, элемент потенциальности Идеи? Несомненно, до-количественная и до-качественная драматизация. Действительно, она определяет или вызывает, дифферен-сирует дифференциацию актуального, соответствующую дифференциации Идеи. Но откуда берется возможность драматизации? Не является ли она наиболее интенсивным единичным актом, несмотря на виды и части, качества и количества? Мы не выявили основы драматизации как развития третьего элемента достаточного основания в актуальном и Идее одновременно.
Глава пятая
Асимметричный синтез чувственного
Различие не есть разное. Разное дано. Но различие — это то, посредством чего дается данное. Это то, посредством чего данное дается как разное. Различие — не феномен, но самый близкий к феномену ноумен. Значит, правда, что Бог создает мир, считая, но его расчеты никогда не верны, и мировой удел — результат несправедливости, непреодолимого неравенства. Мир “создается”, пока Бог рассчитывает; если бы подсчет был правильным, мира не существовало бы. Мир всегда приравнивается к “остатку”, и реальное в мире мыслимо лишь в терминах дробных или даже несоизмеримых чисел. Любой феномен отсылает к обусловливающему его неравенству. Любое разнообразие, изменение отсылают к различию как их достаточному основанию. Все происходящее и возникающее коррелятивно порядкам различий: различие уровня, температуры, напряжения, давления, потенциала, различие интенсивности. Принцип Карно выражает это одним способом, принцип Кюри — другим*. Везде — Препятствие. Любой феномен вспыхивает в системе сигнал-знак. Мы называем сигналом систему, учрежденную или окаймленную по меньшей мере двумя гетерогенными рядами, двумя разрозненными порядками, способными вступить в коммуникацию; феномен — это знак, то есть то, что вспыхивает в системе благодаря коммуникации несоответствий. “В гранях изумруда прячется светлоглазая русалка...”: любой феномен принадлежит к типу “светлоглазой русалки”, что возможно благодаря изумруду. Любой феномен составлен, так как оба окаймляющих его ряда не только гетерогенны, но и каждый сам состоит из гетерогенных членов, стягивается гетрогенными рядами, образующими как бы под-феномены. Выражение “различие интенсивности” — тавтология. Интенсивность — форма различия
1
1 О диссимметрии как “достаточном основании” см.: Rougier L. Еп marge de Curie, de Carnot ά et d'Einstein. P., 1922.
как причины чувственного. Любая интенсивность дифференциальна, заключает в себе различие. Всякая интенсивность — Е-Е', где само Е отсылает к е-е', а к — -' и т. д.: любая интенсивность и есть соединение (где каждый элемент пары в свою очередь отсылает к парам элементов другого порядка), выявляющее таким образом чисто качественное содержание количества*. Мы называем разрозненностью такое состояние бесконечно раздвоенного различия, резонирующего бесконечному. Разрозненность, то есть различие или интенсивность (различие интенсивности) является достаточным основанием феномена, условием возникающего. Новалис со своим турмалином ближе к условиям чувственного, чем Кант — с пространством и временем. Причина чувственного, условие возникающего — не пространство и время, но Неравное в себе, разрознивание, как оно понимается и определяется в различии интенсивности, в интенсивности как различии.
***
Тем не менее, мы наталкиваемся на большие трудности, пытаясь рассмотреть принципы Карно или Кюри как частные проявления трансцендентального принципа. Нам известны лишь формы уже локализованной и распределенной в пространстве энергии, определенные формами энергии пространства. Энергетика определяла энергию как сочетание двух факторов, интенсивного и экстенсивного (например, сила и протяженность для линейной энергии, поверхностное напряжение и поверхность для поверхностной энергии, давление и объем для объемной энергии, высота и вес для гравитационной энергии, температура и энтропия для тепловой энергии...). Оказывается, что в опыте intensio (интенсивность) неотделимо от extensio (экстенсивность), соотносящем его с extension (пространство). При этих условиях сама интенсивность представляется подчиненной качествам, свойственным пространству (физическое качество первого порядка или qualitas, чувственное
2 Rosny J.-H., βίηέ (Boex-Borel). Les sciences et le pluralisme. P., 1922. P. 18: “Как показывает энергетика, любая работа происходит из разницы температур, потенциалов, уровней, — впрочем, так же, как любое ускорение предполагает различия скорости: действительно, всякая исчислимая энергия включает факторы по форме Е-Е', где в сами Е и Е' включены факторы по форме е-е'... Так как интенсивность уже выражает различие, необходимо точнее определить, что под этим имеется в вицу, в частности, уяснить, что интенсивность не может состоять из двух гомогенных членов — нужны, по крайней мере, два ряда гомогенных членов”. В этой прекрасной книге, посвященной интенсивным количествам, Росни развивает два тезиса: 1) подобие предполагает различие, различия подобны; 2) “лишь различие зачинает бытие”. Росни был другом Кюри. В своем романическом труде он изобретает нечто вроде натурализма интенсивности, открывающегося при этом двум крайностям шкалы интенсивности — доисторическим пещерам и будущим пространствам научной фантастики.
качество второго порядка или quale). Короче, нам известна лишь уже развернутая в пространстве и снабженная качествами интенсивность. Отсюда свойственная нам тенденция рассматривать интенсивное количество как эмпирический, да еще и плохо обоснованный концепт, нечистую смесь чувственного качества и пространства, или даже физического качества и экстенсивного количества.
Правда, эта тенденция не осуществилась бы, если бы сама интенсивность со своей стороны не представляла соответствующую тенденцию в раскрывающем ее пространстве и свойственном ей качестве. Интенсивность — это различие, но такое различие стремится к самоотрицанию, самоликвидации в своем качестве и пространстве. Действительно, качества — это знаки, вспыхивающие на стыках различия; но они измеряют именно время уравнивания, то есть время, необходимое различию для самоликвидации в пространстве нахождения. Таково самое общее содержание принципов Карно, Кюри, Ле Шателье и т. д.: различие является достаточным основанием изменения лишь в той мере, в какой это изменение стремится к его отрицанию. Именно таким путем принцип каузальности получает категорически физическое определение в процессе означения: интенсивность определяет объективный смысл ряда необратимых состояний подобно “стреле времени”, постред-ством которой переходят от более к менее дифференсированному, от продуктивного различия к различию ограниченному, исчезнувшей границе. Известно, каким образом в конце XIX в. темы редукции различия, единообразия разного, уравнивания неравного в последний раз породили крайне странный союз науки, здравого смысла и философии. Мощным тиглем этого сплава стала термодинамика. Возникла система базовых определений, устраивающая всех, даже некоторых кантианцев: данное как разное; разум как тяготение к тождеству, процесс отождествления и уравнивания; абсурд или иррациональное как сопротивление разного отождествляющему разуму. Слова “реальное рационально” наполнились здесь новым смыслом, так как тенденция сведения разрозненности была характерна как для Природы, так и для разума. В результате различие не представляло собой ни закон природы, ни категорию разума, но лишь источник = х разного: данность, а не “ценность” (за исключением регулирующей или компенсаторной ценнности)102.
Действительно, свойственная нам эпистемологическая тенденция не доверять интенсивному качеству была бы бездоказательна вне сочетания с тенденцией различия интенсивности, способной исчезать в качественных пространственных системах. Мы не доверяем интенсивности только потому, что она как бы стремится к самоубийству.
Итак, в данном случае наука и философия в последний раз удовлетворили здравый смысл. Ведь дело здесь не в науке, безразличной к расширению принципа Карно, и не в философии, в определенной мере безразличной к самому принципу Карно. Каждый раз, когда встречаются наука, философия и здравый смысл, здравый смысл собственной персоной неизбежно мнит себя наукой и философией (вот почему этих встреч нужно тщательно избегать). Таким образом, речь идет о сути здравого смысла. Эта связь лаконично определена Гегелем в Различии систем Фихте и Шеллинга: здравый смысл — это частная истина в той мере, в какой она сопровождается чувством абсолюта. Он частично содержит истину как разум, а абсолют — как чувство. Но как чувство абсолюта согласуется с частной истиной? Здравый смысл в основном раздает, распределяет: с одной стороны и с другой стороны — его банальные и мнимо-глубокие формулировки. Он принимает в расчет вещи. Между тем очевидно, что любое распределение лишено здравого смысла: есть дистрибуции безумия, безумные распределения. Быть может, здравый смысл даже предполагает безумие, исправляя в свою очередь безумство предварительного распределения. Распределение согласуется со здравым смыслом, когда предотвращает как таковое различие в распределении. Лишь если предположить, что неравенство частей в данной среде со временем исчезнет, распределение действительно соответствует здравому смыслу, или следует смыслу, который считается здравым. Здравый смысл по своей природе эсхатологичен, пророчествует конечную компенсацию и единообразие. Он является вослед, так как предполагает безумие распределения — кочевое, моментальное распределение, венец анархии, различие. Но будучи оседлым и терпеливым, располагающим временем, он выправляет различие, вводит его в среду, ведущую к исчезновению различий или компенсации долей. Он сам — “среда”. Мысля себя между крайностями, он предотвращает их, заполняет интервал. Он не отрицает различий, наоборот; он побуждает их отрицать себя в пространственных условиях и временном порядке. Он умножает опосредования и, подобно демиургу Платона, беспрерывно терпеливо предотвращает неравное в разделимом. Здравый смысл — идеология средних классов, утверждающихся в равенстве как абстрактном производном. Он грезит не столько о действии, сколько об учреждении естественной среды как элемента действия, переходящего от менее к более дифференцированному: таков здравый смысл политической экономии XVIII в., видящей в классе торговцев естественную компенсацию крайностей, а в процветании торговли — механический процесс уравнивания долей. То -есть он мечтает не столько о действии, сколько о предвидении, движении действия от непредвиденного к предвидимому (от производства различий к их редукции). Он не созерцателен и не активен, но предусмотрителен. Короче, он переходит от приверженности вещам к расчету на огонь: от производных различий к различиям редуцированным. Он термодинамичен. В этом смысле он соединяется с чувством абсолюта и частной истиной. Он не оптимистичен и не пессимистичен; он окрашивается пессимистическим или оптимистическим оттенком в зависимости от того, кажется ли ему всеохватная часть огня, ведущая к единообразию всех частей, отмеченной неизбежной смертью и небытием (мы все равны перед смертью) или напротив, обладающей счастливой полнотой того, что есть (у нас равные жизненные шансы). Здравый смысл не отрицает различия; наоборот, он признает его, но лишь постольку, поскольку это необходимо для самоотрицания различия в достаточно протяженном пространстве и времени. Здравый смысл проживается как правило всеобщего разделения, то есть разделяемый всеми: между безумным различием и различием исчезнувшим, между неравным в делимом и уравненным делимым, между распределением неравного и распределенным неравенством.
Здравый смысл основывается на временном синтезе, как раз и определенном нами как первичный синтез привычки. Здравый смысл здрав, поскольку согласуется со смыслом времени исходя из такого синтеза. Свидетельствуя о живом настоящем (и усталости от этого настоящего), он движется из прошлого в будущее как от частного к общему. Но он определяет прошлое как невероятное или наименее вероятное. Действительно, если любая частная система исходит из индивидуализирующего ее сферу различия, может ли находящийся внутри системы наблюдатель постичь различие иначе, чем как прошлое, в высшей степени “маловероятное” — ведь оно находится за ним? Зато стрела времени, то есть здравый смысл в лоне той же системы отождествляет: будущее, вероятное, аннулирование различия. Это условие лежит в основе предвидения как такового (часто замечали, что если поначалу неразличимые температуры дифференсируются, невозможно предвидеть, какая из них повысится или понизится; если вязкость усиливается, она выводит движущую силу из покоя, но в непредвиденном направлении). Знаменитые страницы из Больцмана комментируют эту научную и термодинамическую гарантию здравого смысла; показано, как в частной системе отождествляются прошлое, невероятное и различие, с одной стороны, будущее, вероятное и единообразие, с другой103. Такое единообразие, уравнивание происходит не только в каждой частной системе, но и мнится переходящим от одной системы к другой действительно универсальному здравому смыслу, соединяющему Луну и Землю, чувство абсолюта с уровнем частных истин. Но (как показывает Больцман) такое соединение нелегитимно, так же как недостаточен синтез времени.
По крайней мере, мы в состоянии уточнить связи здравого смысла с обыденным сознанием. Здравый смысл субъективно определялся посредством предполагаемой тождественности Мыслящего субъекта как целостности и основы всех способностей и объективно — тождественностью некоторого объекта, с которым призваны соотноситься все способности. Но это двойное тождество остается статичным. Мы не только не являемся универсальным Мыслящим субъектом, но и не находимся перед каким-либо универсальным объектом. Объекты, так же как и различные Мыслящие субъекты, вьщеляются посредством и внутри полей индивидуации. Тогда здравый смысл должен превзойти себя в другой инстанции — динамичной, способной определить любой объект как такой-то и индивидуализировать мыслящий субъект, находящееся в данной структуре объектов. Эта другая инстанция — здравый смысл, исходящий из различия как истока индивидуации. Но именно в силу распределения, стремящегося к исчезновению в объекте, установления правил, ведущих к уравниванию различных объектов и единообразию различных Мыслящих субъектов, здравый смысл, в свою очередь, превосходит себя в инстанции обыденного сознания, придающей ему форму универсального Мыслящего субъекта как некоторого объекта. Таким образом, у самого здравого смысла есть два определения, объективное и субъективное, соответствующих дефинициям обыденного сознания: правило универсального разделения, универсально разделяемое правило. Здравый и обыденный смысл отсылают друг к другу, отражают друг друга, составляя половину ортодоксии. Благодаря такой взаимности, двойному отражению, мы можем определить обыденный смысл посредством процесса проверки, а здравый смысл — предвидения. Первый как качественный синтез разного, статический синтез качественного разнообразия, соотнесенного с объектом, предположительно неизменным по отношению к совокупности способностей неизменного субъекта; второй — как количественный синтез различия, динамический синтез количественного различия, соотнесенного с системой, в которой он объективно и субъективно аннулируется.
Тем не менее различие — не сама данность, но то, посредством чего задается данность. И как же мышлению не дойти до этого, как не мыслить то, что более всего противостоит мышлению? Ведь тождественное мыслят изо всех сил, но без единой мысли; и, напротив, не заключена ли в различном высшая мысль, которую тем не менее нельзя мыслить? Такой протест Различного полон смысла. Даже если различие стремится распределится в разном вплоть до исчезновения, придания сотворенному им разному единообразия, сначала его нужно почувствовать как чувство разного. Его следует мыслить как создающее разное (не в силу возврата к обыденному применению способностей, но потому что разрозненные способности как раз и вступают в насильственную связь, навязывающую их друг другу). В сущности, бред—это здравый смысл, вот почему здравый смысл всегда вторичен. Мышлению необходимо мыслить различие, то полное отличие от мысли, которое тем не менее заставляет задуматься, наделяет мышлением. Лаланд прекрасно пишет о том, что реальность — это различие, тогда как закон реальности как принцип мышления есть тождество: “Итак, реальность находится в оппозиции к закону реальности, актуальным состояниям своего становления. Как могло установиться такое положение вещей? Каким образом основное свойство, непрерывно сглаживаемое собственными законами, учредило физический мир?”104. Это равнозначно тому, что реальное—не результат управляющих им законов; что сатурновский Бог пожирает с одного конца то, что создал с другого, создавая законы, направленные против своего творения: ведь он творит вопреки собственному своду законов. Мы же вынуждены чувствовать и мыслить различие. Мы чувствуем нечто, противное законам природы, противоположное принципам мышления. Но даже если производство различия по определению “необъяснимо”, как избежать включения необъяснимого в самое мысль? Как не быть немыслимому в сердцевине. мышления? А бреду — в сердцевине здравого смысла? Можно ли ограничиться сопряжением невероятного с началом частной эволюции, не постигая его как высшую власть прошлого, беспамятство памяти? (В этом смысле частный синтез настоящего отбрасывал нас к другому временному синтезу — беспамятной памяти, а быть может и еще дальше...)
Парадокс, а не здравый смысл, является философским проявлением. Парадокс — философская напыщенность или страсть. Есть много разновидностей парадоксов, противостоящих дополнительным формам ортодоксии — здравому и обыденному смыслу. Субъективно парадокс прекращает обыденное применение и ставит каждую способность перед собственной границей как несравнимой с собой: мышление — перед немыслимым, которое тем не менее лишь одно и способно мыслить; ощутимое — перед неощутимым, сливающимся с интенсивным... Но в то же время парадокс наделяет расколотые способности связью нездравого смысла, выдвигая их на вулканическую линию, зажигающую каждую из них от искры другой и заставляющую перепрыгивать от границы к границе. Объективно, парадокс выявляет непредставимую в общей совокупности стихию; различие, которое нельзя сравнять или уничтожить ради здравого смысла. Справедливо утверждение, что единственное опровержение парадоксов заключено в самом здравом и обыденном смысле; но при условии, что они уже наделены как абсолютом, так и частной истиной, играют и судейскую, и частную роль.
***
Неудивительно, что различие буквально “неэксплицитно”. Различие эксплицируется, но именно стремясь исчезнуть в той системе, в которой эксплицируется. Это означает лишь сущностную импли-цитность различия: имплицитность — это бытие различия. Эксплицироваться для нее значит исчезнуть, оспорить составляющее ее неравенство. Формулировка, согласно которой “объяснить, значит отождествить”, тавтологична. Из нее нельзя заключить, что различие аннулируется, по крайней мере исчезает в себе. Оно исчезает постольку, поскольку выходит за свои пределы, в пространство и качество, заполняющее это пространство. Но качество и пространство создаются различием. Интенсивность объясняется, развивается в экстенсивности (extensio). Эта экстенсивность соотносится с пространством (extensum), где предстает вне себя, покрытая качеством. В этой системе различие интенсивности исчезает или стремится к исчезновению; но эксплицируясь, оно создает такую систему. Отсюда двойственный характер качества как знака: отсылать к имплицитному порядку учреждающих различий, стремиться к аннулированию этих различий в эксплицирующем их пространственном порядке. Вот почему в означении заключены одновременно источник каузальности и ее направленность, нацеленность: нацеленность, в какой-то мере опровергающая источник. Свойство эффекта в каузальном смысле — производить “эффект” в перцептивном смысле, обозначаться именем собственным (эффект Сибека, эффект Кельвина...), так как он возникает в собственно дифференциальном поле индивидуации, символизируемом именем. Исчезновение различия неотделимо от “эффекта”, чьей жертвой мы являемся. Различие как интенсивность остается имплицированным в себе, когда исчезает, эксплицируясь в пространстве. Тогда для спасения мира от тепловой смерти или сохранения шансов вечного возвращения нет необходимости изобретать в высшей степени “невероятные” экстенсивные механизмы, способные восстановить различие. Ведь различие не переставало быть в себе, имплицированным в себя, эксплицируясь вне себя. Итак, есть не только ощутимые иллюзии, но и трансцендентальная физическая иллюзия. Мы полагаем, что глубокое открытие в этом плане сделано Леоном Сельмом105. Противопоставляя Карно Клаузиусу, он хотел показать, что увеличение энтропии иллюзорно. И он указывал на некоторые эмпирические или случайные факторы иллюзии: относительная незначительность температурных различий, возникающих в тепловых машинах; огромная амортизация, исключающая, казалось бы, производство “термического тарана”. Но особенно выделял он трансцендентальную форму иллюзии: во всем объеме понятий лишь энтропию нельзя измерить ни непосредственно, ни даже опосредованно, независимым от энергетики способом; если бы это было приложимо к объему или количеству электричества, у нас бы обязательно создалось впечатление, что они возрастают в силу необратимых изменений. Парадокс энтропии состоит в следующем: энтропия — экстенсивный фактор, но, в отличие от всех других экстенсивных факторов, эта экстенсивность, “эксплицированность” как таковая имплицирована в интенсивность, может быть лишь имплицированной, не существует вне импликации: ведь ее функция — сделать возможным общее движение, объясняющее или распространяющее имплицированное. Итак, существует трансцендентальная иллюзия, связанная в основном с qualitas Теплом и объемом Энтропией.
Примечательно, что пространство не передает происходящих в нем индивидуаций. Разумеется, верх и низ, правое и левое, форма и содержание — факторы индивидуации, прочерчивающие в пространстве спады и подъемы, течения, погружения. Но их ценность лишь относительна, так как они происходят в уже развернутом пространстве. Они проистекают, однако, из более “глубокой” инстанции: сама глубина — не протяженность, но чистая сложность. Разумеется, любая глубина — это возможная длина и ширина. Но такая возможность не осуществляется по мере перемещения наблюдателя, объединяющего в абстрактном понятии то, что является длиной для него самого и для других: действительно, лишь исходя из новой глубины, старая становится длиной или объясняется как длина. Это полностью соответствует рассмотрению простого плана или трехмерного пространства, где третье измерение гомогенно двум другим. Как только глубина осмысливается как экстенсивное количество, она становится частью порожденного пространства, переставая включать в себя собственную гетерогенность по отношению к двум другим. Тогда мы констатируем, что она — главное пространственное измерение, но констатируем лишь как факт, не понимая его причины, так как забыли о его первоначальности. И мы также констатируем наличие в пространстве факторов индивидуации, не понимая источника их влияния, так как забыли, что они выражают первоначальную глубину. В первом измерении глубина выражается в левом и правом, во втором — в верхе и низе, в третьем однородном измерении — в форме и содержании. Пространство не возникает, не разворачивается без представления левого и правого, верха и низа, над и под, подобным несимметричным следам его происхождения. Относительность же этих определений еще раз свидетельствует о том абсолюте, из которого они проистекают. Пространство целиком выходит из глубин. Глубина как гетерогенное измерение (высшее и первичное) — матрица пространства, в том числе и третьего измерения, гомогенного двум другим.
В частности, предстающее в гомогенном пространстве содержание — проекция “глубокого”: последнее может считаться Ungrund или бездонным. Закон формы и содержания был бы совершенно неприменим к объекту, выделяющемуся на нейтральном фоне или на фоне других объектов, если бы сам объект не был связан с собственной глубиной. Связь формы и содержания — связь внутреннего плана, предполагающая внутреннее объемное соотношение поверхностей с той глубиной, которую они покрывают. Такой синтез глубины, наделяющий объект тенью, но извлекающий его из этой тени, свидетельство далекого прошлого и сосуществования прошлого с настоящим. Неудивительно, что чистые пространственные синтезы повторяют здесь ранее детерминированные временные синтезы: объяснение пространства опирается на первый синтез привычки и настоящего; но включение глубины опирается на второй синтез Памяти и прошлого. К тому же, нужно предощутить в глубине близость и кипение третьего синтеза, возвещающего всеобщий “крах”. Глубина подобна знаменитой геологической линии от С.-В. к Ю.-З., идущей из сердцевины вещей, диагонально; разделяющей вулканы ради объединения кипящей чувственности и “громыхающего в своем кратере” мышления. Шеллинг умел выразить это: глубина не добавляется извне к длине и ширине, но скрывается как высший принцип творящего их разногласия.
Возникновение пространства из глубин возможно, лишь если глубина определима независимо от пространства. Пространство, чей генезис мы стремимся выяснить — растяжимая величина, ех-tensum или референтный термин всех extensio. Напротив, первоначальная глубина — действительно пространство в целом, но как интенсивное количество: чистый spatium. Мы знаем, что восприятие или перцепция имеют онтологический аспект как раз в свойственных им синтезах, ввиду того, что может быть лишь почувствовано, воспринято. Но, оказывается, глубина сущностно включена в перцепцию пространства: о глубине и расстояниях судят не по видимой величине объектов, но, напротив, сама глубина таит в себе расстояния, в свою очередь выражающиеся в видимых величинах и разворачивающиеся в пространстве. Оказывается также, что глубина и расстояния в состоянии импликации фундаментально связаны с интенсивностью ощущения: ощутимая сила деградации интенсивности воспринимается как глубина (или, скорее, обеспечивает глубину восприятия). Воспринятое качество предполагает интенсивность, выражающую лишь сходные свойства “слоя отдельных интенсивностей”, в пределах которого учреждается постоянный объект — квалифицированный объект, утверждающий свою тождественность на различных дистанциях106.
Интенсивность, упаковывающая дистанции, выражается в пространстве, а пространство распаковывает, экстериоризирует и гомогенизирует сами эти дистанции. Качество одновременно занимает это пространство либо как qualitas, определяющая ощутимую среду, либо как quale, характеризующая данный объект по отношению к этому ощущению. Интенсивность — это одновременно неощутимое и то, что можно лишь ощутить. Как же она ощущает себя независимо от покрывающих ее качеств и распределенности в пространстве? Но как же ей не быть “ощутимой”, если именно она дает ощущения и определяет границу ощутимости? Глубина — это одновременно неощутимое и то, что можно лишь ощутить (в этом смысле Палиар считает ее одновременно обусловливающей и обусловленной и выявляет существование обратной дополнительной связи между расстоянием как мысленным существованием и расстоянием как визуальным существованием). Возникает весьма странный союз между интенсивностью и глубиной — союз Бытия в различии с собой, доводящий каждую способность до собственной границы и соединяющий их лишь в апогее их одиночества. В бытии глубина и интенсивность — это Одинаковое, считающее себя различием. Глубина — интенсивность бытия, и наоборот. Из этой интенсивной глубины, этого spatium, возникают одновременно extensio и extensum, qualitas и quale. Вечным свидетелем истока интенсивности — высот — являются векторы, векторные величины, пронизывающие пространство, а также скалярные величины как частные случаи векторов-потенциалов. Они не терпят никакого сложения, сущностно связаны с порядком наследования — все это отсылает нас к глубинному синтезу времени.
Кант определяет все интуиции как экстенсивные количества, то есть те, что возможны благодаря представлению о частях, с необходимостью предваряющему представление о целом. Но пространство и время предстают отличными от представлений о них. Напротив, представление о целом обосновывает возможность частей, так как они лишь виртуальны и актуализируются только в определенных ценностях эмпирической интуиции. Экстенсивна эмпирическая интуиция. Ошибка Канта, отказывающего пространству, как и времени, в логическом объеме понятий, заключается в сохранении его геометрического объема понятий; а интенсивное количество он оставляет материи, в той или иной степени заполняющей пространство. В энантиоморфных телах Кант признавал именно внутреннее различие, но, не будучи концептуальным, оно, по его мнению, не могло быть применено к внешней связи с пространством в целом как экстенсивной величиной. Действительно, источник симметричных объектов, как и всего связанного с правым и левым, верхом и низом, формой и содержанием — интенсивный. Пространство как чистая интуиция, spatium — интенсивное качество; а интенсивность как трансцендентальный принцип — не просто антиципация перцепции, но источник четырежды генезиса: extensio как комплексов ощущений, пространства как экстенсивной величины, qualitas как материи, заполняющей пространство, quale как указания на объект. Так, прав Герман Коген, высоко оценивающий принцип интенсивных количеств в предлагаемой им
новой интерпретации кантианства8. Если пространство действительно несводимо к концепту, это не повод для отрицания его сродства с Идеей, то есть способности (как интенсивного spatium) определять пространственную актуализацию идеальных связей (как дифференциальных связей, содержащихся в Идее). Если справедливо, что условия возможного опыта соотносятся с объемом понятий, это применимо и к бесхозным условиям реального опыта, совпадающим с интенсивностью как таковой.
***
Интенсивность обладает тремя свойствами. В соответствии с первым интенсивное количество включает в себя неравное. Оно представляет различие в количестве, неуничтожимое в количественном различии, неуравниваемое в самом количестве: таким образом, это качество, свойственное количеству. Оно представляется не столько видом количественного рода, сколько воплощением фундаментального или исходного момента, присутствующего в любом количестве. Это означает, с другой стороны, что экстенсивное количество—воплощение иного момента, отмеченного скорее количественной направленностью или целью (в частной цифровой системе). История числа убедительно показывает, что каждый систематический тип строится на сущностном неравенстве и сохраняет его по отношению к нижестоящему типу: так, дробь воплощает невозможность приравнивания соотношения двух величин к целому числу; иррациональное число в свою очередь выражает невозможность определения общего делителя для двух величин, то есть приравнивания их связей даже к дроби и т. д.
Действительно, в учреждаемом им новом порядке тип числа сущностно не содержит неравенства вне его оспаривания или уничтожения: дробное число компенсирует свойственное ему неравенство равенством делителя; иррациональное число подчиняет его равенству чисто геометрических, или, скорее, арифметических связей, равенству-границе, отмеченному сходящимся рядом рациональных чисел. Но здесь мы лишь возвращаемся к двойственности экспликации и имплицитного, экстенсивного и интенсивного; ведь если число уничтожает различие, то лишь объясняя его введением объема понятий. Но число сохраняет в себе различие в созданном им имплицитном порядке. Любое число изначально интенсивно,
8 Cohen G. Kants Theorie der Erfahrung. 2 ed. Dommler, 1885, § 428 и след О роли интенсивных качеств в когеновской интерпретации кантианства см. комментарии Жюля Вюйемена: Vuillemin J. L'hiritage kantien el la Evolution copemicienne. P., 1954. P. 183—202.
векторно, поскольку включает неуничтожимое количественное различие; но оно экстенсивно и скалярно, поскольку аннулирует это различие в другом созданном им плане — плане экспликации. Эту двойственность подтверждает даже самый простой тип числа: натуральное число — прежде всего порядковое, то есть изначально интенсивное. Из него вытекает количественное число, предстающее экспликацией порядкового. Часто возражают, что порядко-вость не может быть истоком числа, так как в нее уже включены количественные операции соединения. Но это происходит от неправильного понимания формулы: количественное вытекает из порядкового. Порядковость вовсе не предполагает повторения одной и той же единицы, влекущей “количественность” с каждым следующим порядковым числом. Порядковое построение предполагает не одну и ту же единицу, но лишь, как мы увидим, несводимое понятие дистанции — расстояний, включенных в глубину интенсивного spatium (упорядоченные различия). Порядковость не предполагает тождественной единицы; напротив, последняя принадлежит к количественному числу, предполагая в нем экстенсивное равенство, относительный эквивалент экстериоризированных членов. Следовательно, не следует думать, что количественное число — аналитический результат порядкового, или каждого последнего члена законченного порядкового ряда (тогда предыдущее возражение было бы обоснованным). В действительности порядковое экстенсивно превращается в количественное путем растяжения, поскольку заключенные в spatium расстояния эксплицируются или разворачиваются, уравниваясь в учреждаемом натуральным числом пространстве. Это равнозначно тому, что концепт числа изначально синтетичен.
Интенсивность — это неуничтожимое в количественном различии, но такое количественное различие экстенсивно аннулируется в процессе, посредством которого интенсивное различие превосходит себя, распределяется путем оспаривания, компенсации, уравнивания, уничтожения в создаваемом им пространстве. Но сколько операций необходимо для участия в этом процессе! Восхитительные страницы Тимея выявляют делимое и неделимое107. Важно, что делимое определено как включающее неравное, тогда как неделимое (Одинаковое или Единое) стремится навязать ему равенство, ведущее к покорности. Но Бог начинает смешивать обе части. Однако как раз в силу того, что В, делимое, избегает смешения и проявляет свое неравенство, непарность, Бог приходит лишь
к: А+В/2=С. Так что он вынужден произвести второе смешение: А+В/2+С, то есть А+В/2+(А+у). Но эта все еще бунтарская смесь, и он должен прекратить восстание: он распределяет на следующие части две арифметические прогрессии, первую — порядка 2, отсылающую к части А (1, 2, 4, 8); вторую — типа 3, отсылающую к С и признающую непарность В (1, 3, 9, 27). И вот уже перед Богом лежат интервалы, дистанции, которые необходимо заполнить: он делает это путем двух опосредований — арифметического (соответствующего А) и гармонического (соответствующего С). Из них вытекают связи и связи между этими связями, загоняющие неравное в делимое в этой смеси. Но Бог должен еще надвое разделить целое, скрестить половинки, затем образовать из них окружности: первая, внешняя, вместит равное как движение Одинакового; вторая, внутренняя, диагонально ориентированная, удержит остатки неравенства в делимом, распределяя его по второстепенным окружностям. Наконец, Бог не победил неравное в себе; он только вырвал из него делимое, окружил его внешней окружностью. Он уравнял делимое по объему понятий, но под объемом понятий мировой Души, в глубине делимого все еще интенсивно рокочет неравное. Богу все равно: он заполняет объем понятий души пространством тел и их качествами. Он все покрывает. Но он танцует на вулкане. Никогда не умножалось столько различных безумных действий ради извлечения спокойного покорного пространства из глубин интенсивного spatium, ради предотвращения Различия, существующего в себе, даже исчезая вне себя. Занятиям Бога всегда угрожает третья гипотеза Парменида о дифференциальном или интенсивном мгновении.
Второе свойство вытекает из первого: интенсивность как различие в себе, включающее в себя неравное, утверждает различие. Она превращает различие в объект утверждения. По замечанию Кюри, удобно, но жаль говорить о нарушении симметрии в негативных терминах как об отсутствии симметрии, не создавая позитивных слов, способных обозначить бесконечность операций невозвращения. То же относится к неравенству; утвердительную формулу иррационального числа открывают посредством неравенств (для р — целое q, каждое число (р-q2)2 всегда превзойдет определенную ценность). Сходимость ряда также позитивно доказывается посредством неравенств (повышающая функция"). Разумеется, столь важное предприятие как математика без отрицания не основано на тождестве, детерминирующем, напротив, негативное, а не непротиворечивость, в исключенном третьем. Оно аксиоматично основано на положительном определении неравенства () двух натуральных чисел, а в других случаях — на положительном определении дистанции ( ), вводящей три термина в бесконечную последовательность утвердительных отношений. Достаточно рассмотреть формальное различие между двумя следующими посылками: “если аЬ невозможно, то имеем а=b” и “если а отстоит от любого числа с, отстоящего от b, имеем а=b”, чтобы уже предощутить логическую силу утверждения дистанций в чистой стихии позитивного различия1 . Но, как мы увидим, дистанция в таком понимании — вовсе не экстенсивная величина; ее необходимо соотносить с интенсивным истоком. Ведь интенсивность — уже различие, она отсылает к ряду других различий; утверждаясь, она утверждает их. Обычно отмечают, что не существует нулевых частотных связей, действительно нулевого потенциала, совершенно нулевого давления; как на логарифмической линейке, ноль расположен в бесконечности за все более мелкими дробями. И нужно зайти еще дальше, рискуя впасть в “этику” интенсивных количеств. Интенсивность, строящаяся по крайней мере на двух рядах, верхнем и нижнем, отсылающих в свою очередь к другим имплицитным рядам, утверждает даже самое низкое, превращая самое низкое в объект утверждения. Чтобы зайти так далеко, превратить самое деградацию в утверждение, нужна мощь Водопада или глубокого падения. Все — орлиный полет, парение, неопределенность и снижение. Все идет сверху вниз и этим движением утверждает самое низкое — асимметричный синтез. Впрочем, верх и низ — лишь фигуры риторики. Речь идет о глубине и ее сущностной принадлежности — дне. Глубина всегда “обшаривает” дно: здесь вырабатывается дистанция как утверждение дистанцируемого ею, различие как сублимация низкого.
Когда возникает негативное? Отрицание — перевернутый образ различия, то есть образ интенсивности, увиденный снизу. Действительно, все переворачивается. То, что является сверху утверждением различия, становится внизу отрицанием различного. И здесь снова негативное возникает лишь вместе с пространством и качеством. Мы видели, что первое измерение пространства — сила
10 В рамках интуиционизма Брувера Г. Ф. К. Грисс обосновал и развил идею математики без отрицания: Griss G. F. С. Logique des mathimatiques intuitionnistes sans negation (C. R. Ac. des Sc., 8 nov. 1948); Ibidem. Sur la negation (Synthese. Bussum, Amsterdam, 1948—1949).
О понятии отстояния, дистанции или позитивного различия по Гриссу см.: Heyting A. Les fondements mathematiques, Intuitionnisme, Theorie de la demonstration (P., 1934); Fevrier P. Manifestations et sens de la notion de complementarite (Dialectica, 1948) и особенно Dequoy N. Axiomatique intuitionniste sans negation de la giomitrie projective (P., 1955), где автор приводит многочисленные примеры доказательств Грисса, противостоящих доказательствам, включающим отрицания.
Границы такой математики, как они обозначены у г-жи Феврие, представляются нам производными не от самого понятия дистанции или различия, но лишь от теории присоединенных к ним Гриссом проблем. См.: supra, гл. III.
ограничения, второе — сила противопоставления. Эти два лика негативного обоснованы “консервативным” характером объема понятий (нельзя увеличить объем понятий одной системы, не уменьшив объем понятий той же природы в смежной системе). В свою очередь, качество кажется неотделимым от противопоставления — оппозиции противоречия, в той мере, в какой каждое качество “прибавляет” или “убавляет”, как показал Платон, идентичность выделяемой им интенсивности; оппозиции противоречия в сдвоенной дистрибуции самих качеств. А когда противоречия нет, как в случае с запахами, вместо нее возникает игра ограничений в ряду возрастающих или уменьшающихся подобий. Впрочем, подобие, несомненно, является законом качества, подобно тому, как равенство — законом пространства (или инвариантность — объема понятий): поэтому пространство и качество — две формы всеобщности. Но этого как раз достаточно, чтобы превратить их в элементы представления, без которых само представление не смогло бы выполнить отвечающую его сущности задачу, состоящую в сопоставлении различия и тождественного. Итак, к ранее определенным нами двум причинам, свидетелствующим об иллюзии негативного, мы можем добавить третью.
Различие—не отрицание, напротив, отрицание—перевернутое различие, увиденное искоса. Вечное бревно в глазу. Сначала потребности представления переворачивают различие, подчиняя его тождеству. Затем — тень “задач”, вызывающую иллюзию негативного. Наконец — пространство и качество, покрывающие или объясняющие интенсивность. Интенсивность появляется с опущенной головой в качестве и пространстве, и негативный облик становится ее характерным отличием (ограничение или оппозиция). Различие связывает свою судьбу с негативным лишь в пространстве и качестве, как раз и стремящихся его ликвидировать. Всякий раз, когда мы оказываемся перед качественными оппозициями в том пространстве, где они распределяются, для их разрешения мы не должны рассчитывать на преодолевающий их экстенсивный синтез. Напротив, созидательное несходство, упакованные дистанции — истоки иллюзии негативного, но также и принципы опровержения этой иллюзии — живут в интенсивной глубине. Решает лишь глубина — ведь только различие проблематично. К примирению различий в пространстве ведет не синтез (псевдоутверждение); наоборот, дифференсиация различия утверждает их в интенсивности. Оппозиции — всегда плоские; они передают искаженный эффект изначальной глубины лишь в одной плоскости. Это часто отмечалось в связи со стереоскопическими образами; вообще, все силовое поле отсылает к потенциальной энергии, любая оппозиция — к более глубинному “несходству”. Оппозиции разрешаются во времени и пространстве лишь постольку, поскольку несоответствия сперва изобретают порядок глубинной коммуникации и обретают измерение упаковки, прочерчивая едва узнаваемые в последующем мире качественного пространства интенсивные пути108.
Каково бытие чувственного? Исходя из условий этого вопроса, ответ должен обозначить парадоксальное существование “чего-то” , что одновременно нельзя ощутить (с точки зрения эмпирического применения) и можно лишь ощутить (с точки зрения трансцендентного применения). В тексте книги VII Государства Платон показал, как подобное бытие придает силу другим способностям, приводит их в движение, пробуждая память и заставляя мыслить. Но это бытие Платон определял следующим образом: одновременно чувственно-противоположное. Как об этом выразительно свидетельствует Филеб, Платон имеет в виду неотделимость чувственного качества или отношения самого по себе от противоположности и даже противоречия атрибутируемого субъекта. Любое качество — становление, поэтому нельзя стать более “твердым”, чем раньше (или более высоким), не становясь тем самым “мягче” в процессе становления (ниже, чем на самом деле). Мы застрянем в различении времен; ведь различение времен следует за становлением, вкладывающим одно в другое или рядопологающим движением, образующим новое настоящее, или движением, учреждающим былое в качестве прошлого. Кажется невозможным вырваться из безумного, безграничного становления, включающего тождество противоположностей как сосуществование качественно большего и меньшего. Но этот платоновский ответ связан с большими неудобствами: действительно, он уже основан на интенсивных количествах, но признает их лишь в развивающихся качествах — и поэтому определяет бытие чувственного как качественную противоположность. Но чувственное-противоположное или качественная противоположность могут образовать преимущественно чувственное бытие, они вовсе не учреждают бытие самого чувственного. Бытие “самого” чувственного образует различие интенсивности, а не качественная противоположность. Качественная противоположность — лишь отражение интенсивного, выдающее его пространственным объяснением. Присущую ощутимости границу образует интенсивность, различие интенсивностей. И ей присущ парадоксальный характер такой границы: она — неощутимое, то, что нельзя почувствовать; ведь она всегда покрыта отчуждающим или “противоречащим” ей качеством, распределенным в опрокидывающем и аннулирующем ее пространстве. С другой стороны, это то, что можно лишь ощутить, что определяет трансцендентное проявление восприимчивости, позволяя чувствовать и тем самым пробуждая память и стимулируя мышление. Постижение интенсивности независимо от пространства или до качества — объект нарушения ощущений. На это нацелена педагогика чувств как составная часть “трансцендентализма”. К ней причастны фармакодинамические эксперименты или такие физические опыты, как головокружение: они открывают нам подобное различие в себе, глубину в себе, интенсивность в себе в тот исходный момент, когда исчезают ее качественность и пространственность. Тогда разрывающий характер интенсивности даже самого низкого уровня возвращает ее истинный смысл: не антиципация перцепции, но граница, присущая ощутимости граница с точки зрения трансцендентного применения.
Согласно третьему свойству, резюмирующему два предыдущих, интенсивность — имплицитное количество, упакованное “эмбриональное” , она не включена в качество. Для нее это второстепенно. Она прежде всего заключена в себе самой. Мы должны понимать импликацию как полностью детерминированную форму бытия. Мы называем различием в интенсивности действительно имплицирующее упаковывающее; мы называем дистанцией реально имплицируемое упакованное. Вот почему интенсивность не является ни делимой, как экстенсивное количество, ни неделимой, как качество. Делимость экстенсивных количеств определяется: относительной детерминацией единицы (сама эта единица никогда не является неделимой, она лишь отмечает уровень прекращения деления), эквивалентностью частей, детерминируемых единицей; неотделимостью частей от разделяемого целого. Таким образом, деление может происходить и продолжаться, ничего не изменяя в сущности делимого. Напротив, когда замечают, что температура не состоит из температур, скорость — из скоростей, имеют в виду, что каждая температура — уже различие, а различия не состоят из различий того же порядка, но включают ряды гетерогенных членов. Как показал Росни, фикция гомогенного количества исчезает в интенсивности. Интенсивное количество делится, но не делится без изменения сущности. Итак, в определенном смысле она неделима, но лишь потому, что ни одна часть не существует до деления и не сохраняет ту же сущность при делении. И все же следует говорить о “меньшем” и “большем”: именно в связи с тем, что сущность определенной части предполагает определенное изменение сущности или предполагается им. Так, ускоренние или замедление движения определяют в нем интенсивные части, которые должны быть большими или меньшими, одновременно меняя свою сущность и следуя порядку таких изменений (упорядоченные различия). В этом смысле глубинное различие состоит из дистанций; “дистанция” — вовсе не экстенсивное количество, но неделимая асимметричная связь порядкового интенсивного характера, устанавливающаяся между рядами гетерогенных членов и каждый раз выражающая сущность того, что не делится без изменений сущности109. В отличие от экстенсивных количеств, интенсивные количества определяются, таким образом, упаковывающим различием — упакованными дистанциями — и неравным в себе, свидетельствующем о естественном “остатке” как материале изменения сущности, тогда как мы должны различать два типа множеств — дистанцию и длину: имплицитные и эксплицитные множества; те, чья метрика изменяется по мере деления и те, чья метрика подчинена неизменному принципу. Различие, дистанция, неравенство — таковы положительные свойства глубины как интнсивного spatium. Посредством движения объяснения различие стремится к исчезновению, а дистанции—к распространению, удлинению, делимое же — к уравниванию. (И снова величие Платона состоит в понимании того, что делимое является сущностью в себе, лишь включая неравное).
Нас можно было бы упрекнуть за включение в интенсивность всех сущностей, различий, ее обременение всем тем, что обычно относится к качеству. А также за включение в дистанции того, что обычно принадлежит к экстенсивным количествам. Такие упреки не кажутся нам обоснованными. Действительно, различие при экстенсивном развитии становится простым различием уровня, теряя основание в себе самом. Действительно, качество в этом случае использует такое отчужденное основание, беря на себя сущностные различия. Но их отличие друг от друга как механизма и “качественности” в свою очередь основано на подмене: одно пользуется тем, что потеряно другим, но истинное различие не принадлежит ни тому, ни другому. Различие становится качественным лишь в процессе своего экстенсивного исчезновения. Сущность различия столь же качественна, сколь и экстенсивна. Отметим прежде всего, что качества гораздо более стабильны, неподвижны и всеобщи, чем об этом порой говорят. Это порядки подобия. Конечно, они различаются, причем сущностно, но всегда предполагаемым порядком подобия. А изменения их подобия как раз и отсылают к изменениям совершенно иного рода. Конечно, качественное различие не воспроизводит, не выражает различие интенсивности. Но в переходе от одного качества к другому, даже при максимуме подобия и преемственности, существуют феномены сдвига и уровня; столкновения различий, дистанции; соединений и разъединений; глубина, образующая скорее разделенную на градусы шкалу, чем собственно качественную длительность. И если бы интенсивность не подкрепляла, не поддерживала и не подхватывала приписываемую качеству длительность, чем бы она была, как не бегом к могиле; каким бы временем она располагала, кроме времени, необходимого для гибели различия в соответствующем пространстве, для качественного единообразия? Короче, никогда не было бы качественных или сущностных различий, а также различий количественных, если бы не существовало интенсивности, способной учредить первые — в качестве, вторые — в пространстве ценой мнимого угасания в тех, и других.
Вот почему бергсоновская критика интенсивности представляется малоубедительной. Она исходит из готовых качеств и уже учрежденных пространств. Она подразделяет различия на сущностные качественные и пороговые пространственные. С этой точки зрения интенсивность неизбежно предстает лишь нечистой смесью: она уже неощутима, не воспринимаема. Но Бергсон также вложил в качество все, что принадлежит интенсивным количествам. Он хотел освободить количество от связывающего его с противоположностью или противоречием поверхностного движения (вот почему он противопоставлял длительность становлению); но он мог сделать это, лишь приписывая качеству именно глубину интенсивного количества. Нельзя быть одновременно против негативного и интенсивности. Поразительно, что Бергсон определял качественную длительность вовсе не как неделимую, но как сущностно изменяющуюся при разделении, непрестанно делящуюся и сущностно изменяющуюся: это, говорит он, виртуальная множественность — оппозиция актуальной множественности числа и пространства, удерживающих лишь различия уровней. Но наступает такой момент в философии Различия, которой и является бергсо-низм в целом, когда Бергсон задается вопросом о двойном генезисе количества и пространства. И эта фундаментальная дифференсиация (качество—пространство) может найти свое основание только в великом синтезе памяти, обеспечивающем сосуществование всех
уровней различия и вновь открывающем заключенный в длительности порядок интенсивности, который обнаруживался лишь извне, предварительно110. Ведь различия уровня и механически представляющее их пространство не находят основания в себе самих; но нет его и у сущностных различий и качественно представляющей их длительности. Душа механизма говорит: все — различия уровня. Душа качества отвечает: повсюду — сущностные различия. Но это лже-души, пособники-статисты. Воспримем всерьез знаменитый вопрос: существует ли сущностное или пороговое различие между сущностными различиями и различиями уровня? Ни то, ни другое. Различие является пороговым лишь в объясняющем его пространстве; сущностным — только благодаря покрывающему его в этом пространстве качеству. Между ними — все уровни различия; под ними — сама сущность различия: интенсивное. Различия уровня — просто самый низкий уровень различия, а сущностные различия — высшая сущность различия. Уровни или сущность различия превращают в Одинаковое то, что разделяют или дифференсируют сущностные и пороговые различия; но это одинаковое называет себя различным. И Бергсон, как мы видели, дошел до крайнего заключения: быть может, тождество сущности и уровней различия — “одинаковое” — это Повторение (онтологическое повторение)...
Существует иллюзия, связанная с интенсивными количествами. Но иллюзия — не сама интенсивность; скорее, это движение, посредством которого аннулируется различие интенсивности. Не то, чтобы оно внешне исчезало. Оно аннулируется реально, но вне себя, в пространстве и качестве. Следовательно, мы должны различать два плана импликации, или деградации: вторичную импликацию, обозначающую состояние, когда интенсивность упакована в имплицирующие качества и пространства; и первичную импликацию, обозначающую состояние, когда интенсивность имплицирована в себя самое, упаковывает и упакована одновременно. Вторичную деградацию, когда исчезает различие интенсивности, высшее соединяется с низшим; и силу первичной деградации, когда высшее утверждает низшее. Иллюзия как раз и есть смешение двух этих инстанций, состояний — внешнего и внутреннего. Как избежать ее с точки зрения эмпирического применения чувственности, раз последняя может постичь интенсивность лишь в плане качества и пространства? Лишь трансцендентальное изучение способно открыть интенсивность как имплицированную в себе, все еще упаковывающую различие, отражаясь при этом в создаваемых ею пространстве и качестве, в свою очередь имплицирующих ее лишь вторично, только чтобы “объяснить”. Пространство, качество, ограничение, оппозиция действительно обозначают реалии; но различие обретаете них облик иллюзорного. Различие продолжает свою подспудную жизнь, когда замутняется его образ, отраженный поверхностью. Только и именно этот образ способен замутняться, так же как поверхность способна аннулировать различие, но лишь поверхностно.
Мы задавались вопросом, как вычленить эмпирический принцип Карно или Кюри — трансцендентальный принцип. Когда мы пытаемся определить энергию вообще, мы либо учитываем определенные экстенсивные факторы пространства — тогда нам остается лишь сказать: “Что-то остается постоянным”, формулируя таким образом великую, но банальную тавтологию Тождественного. Либо, напротив, мы рассматриваем чистую интенсивность в ее включенности в ту глубокую область, где не развивается никаких качеств, не разворачивается никакого пространства; мы определяем энергию скрытым в чистой интенсивности различием. Формулировка “различие интенсивности” тавтологична, но на этот раз это прекрасная, глубокая тавтология Различного. Итак, следует избегать смешения энергии вообще и единообразной энергии покоя, исключающей любые преобразования. Покой присущ лишь частной форме энергии — эмпирической, пространственно определенной, когда различие интенсивности уже исчезло как выведенное за свои пределы и распределенное в элементах системы. Но энергия вообще или интенсивное количество — это spatium, театр всех метаморфоз, различие в себе, упаковывающее все эти уровни в производстве каждого из них. В этом смысле энергия, интенсивное количество — трансцендентальный принцип, а не научное понятие. В соответствии с распределением эмпирических и трансцендентальных принципов, эмпирическим принципом называют инстанцию, управляющую определенной областью. Любая область — определенная частная пространственная система, управляемая таким образом, что создающее ее различие интенсивности стремится аннулироваться в ней (закон природы). Но области дистрибутивны, они не складываются, нет пространства вообще, как нет и энергии вообще в пространстве. Зато есть интенсивное пространство — и все; а в этом пространстве — чистая энергия. Трансцендентальный принцип не управляет какой-либо сферой, но задает эмпирическому принципу сферу реагирования; он свидетельствует о подчинении области принципу. Различие интенсивности создает область, подчиняя ее аннулирующему интенсивность эмпирическому принципу; оно — трансцендентальный принцип, сохраняющийся в себе, недосягаемый для принципа эмпирического. В то время, как законы природы управляют поверхностью мира, вечное возвращение постоянно рокочет в другом измерении — трансцендентальном или вулканическом spatium.
Когда мы говорим, что вечное возвращение — не возвращение Одинакового, Подобного или Равного, мы имеем в виду, что оно не предполагает какой-либо тождественности. Напротив, оно относится к миру без тождества, подобия или равенства. Оно относится к миру, чье основание — в различии, где все зиждется на несходствах, различиях различий, бесконечно отражающих друг друга (мир интенсивности). Само вечное возвращение — Тождественное, подобное и равное. Но оно как раз не предполагает ничего из того, к чему относится. Оно относится к тому, что лишено тождества, подобия и равенства. Это тождественное, считающее себя различным; сходство, полагающее себя полностью несходным; равное, видящее в себе лишь неравное — близость всех дистанций. Чтобы стать добычей вечного возвращения, тождественности вечного возвращения, вещи должны быть расчленены различием, а их тождественность — исчезнуть. Тогда можно измерить пропасть, отделяющую вечное возвращение как “современное верование, и даже веру в будущее, и вечное возвращение как верование древнее или считающееся таковым. На самом деле противопоставление исторического времени циклическому времени Древних — смехотворное приобретение нашей философии истории. Можно подумать, что у Древних оно вертится, а у Новых — прямо идет вперед: подобное противопоставление циклического и линейного времени — бедная идея. Каждое испытание этой схемы разрушает ее в силу многих причин. Во-первых, вечное возвращение в том виде, в каком его приписывают Древним, вообще предполагает тождественность того, что следует вернуть. Но такое возвращение тождественного подчинено определенным условиям, на самом деле противоречащим ему. Ведь оно либо основано на циклическом преобразовании друг в друга качественных элементов (вечное физическое возвращение), либо на круговом движении небесных тел (вечное астрономическое возвращение). В обоих случаях возвращение предстает как “закон природы”. В первом случае оно интерпретируется в терминах качества, во втором — пространства. Но подобная интерпретация вечного возвращения — астрономическая или физическая, экстенсивная или качественная, — уже сводит предполагаемую тождественность к простому, весьма общему сходству; ведь “одинаковый” качественный процесс или “одинаковое” взаимное расположение светил определяют лишь грубое сходство тех феноменов, которыми управляют. Более того, в этом случае вечное возвращение понимается столь неправильно, что оно противопоставляется тому, что тесно с ним связано: с одной стороны, метаморфозы и переселения с их идеалом выпадения из “колеса рождений” ставят его перед первой качественной границей; с другой стороны, иррациональное число, несводимое неравенство небесных периодов ставят его перед второй качественной границей. Таким образом, обе глубинно связанные с вечным возвращением темы качественной метаморфозы и количественного неравенства оборачиваются против него, теряют с ним всякую интеллигибельную связь. Мы не говорим, что вечное возвращение, “то, в которое верили Древние”, ошибочно или плохо обосновано. Мы говорим, что Древние верили в него лишь приблизительно и отчасти. Это было не вечное возвращение, но частные циклы, циклы подобия. Это было всеобщностью, короче, законом природы. (Даже большой Год Гераклита — время, необходимое животворящей части огня для превращения в землю и возрождения в качестве огня)111. Или же, если и есть в Греции или еще где-либо истинное знание вечного возвращения, то это жестокое эзотерическое знание, которое следует искать в другом измерении, гораздо более таинственном и странном, чем астрономические или количественные циклы и их общие положения.
Почему Ницше, знаток греков, знает, что вечное возвращение — его изобретение, несвоевременная вера или вера будущего? Потому что “его” вечное возвращение — вовсе не возвращение одинакового, подобного или равного. Ницше ясно говорит: если бы тождественность существовала, если бы мир находился в недифференцированном качественном состоянии, а светила — в положении равновесия, это было бы не причиной вступления в цикл, но невыхода из него. Таким образом, Ницше связывает вечное возвращение с кажущейся противоположностью, ограничивающей его извне: полной метаморфозой несводимого неравенства. Пейзаж вечного возвращения и состоит из глубины, дистанции, дна, извилин, пещер, неравного в себе. Заратустра напоминает об этом шуту, а также орлу и змее: это не астрономическая “старая песня” и даже не физический хоровод... Это не закон природы. Вечное возвращение вырабатывается в глубине, в бездонности, где первозданная Природа пребывает в хаосе, над царствами и законами, образующими лишь вторую природу. Ницше противопоставляет “свою” гипотезу — циклической, “свою” глубину — отсутствию глубины в неподвижных областях. Вечное возвращение не качественно и не экстенсивно, оно интенсивно, чисто интенсивно. То есть: оно относится к различию. Такова фундаментальная связь вечного возвращения и воли к власти. Они с необходимостью соотносятся. Воля к власти — мерцающий мир метаморфоз, сообщающихся интенсивностей, различий различий, дуновений, инсинуаций и выдохов: мир интенсивных интенциональностей, мир симулякров и “тайн”112. Вечное возвращение — бытие этого миpа, единственное одинаковое, соотносящееся с этим миром, исключающее всякую предварительную тождественность. Действительно, Ницше интересуется энергетикой своего времени; но это не было научной ностальгией философа; можно догадаться, что он искал в науке интенсивных количеств — способ осуществления того, что он называл пророчеством Паскаля: превращение хаоса в объект утверждения, ощущаемое как противоречащее законам природы; различие воли к власти — высший объект ощутимости, hohe Summing* (вспомним, что воля к власти сначала предстала как чувство, ощущение дистанции). Мыслимое вопреки законам мышления, повторение в вечном возвращении — высшее мышление, gross Gedanke. Различие — первое утверждение, вечное возвращение — второе, “вечное утверждение бытия” или энная власть, считающая себя первой. Мышление всегда различается исходя из сигнала, то есть первичной интенсивности. Посредством разорванной цепи или изогнутого кольца мы резко переходим от границы ощущения к границе мышления, от того, что может быть лишь почувствовано, к тому, что может быть лишь помыслено.
Все возвращается, потому что ничто не равно, все плавает в собственном различии, несходстве и неравенстве, даже с самим собой. Или, скорее, все не возвращается. Не возвращается то, что отрицает вечное возвращение, не выдерживает испытания. Не возвращается качество, пространство — потому что в них аннулируется различие как условие вечного возвращения. И негативное — ведь в нем различие переворачивается, исчезая. Не возвращаются тождественное, подобное и равное, так как они образуют формы безразличия. А также Бог, Я как форма и гарантия тождества. Все, что следует лишь закону “Однажды”, в том числе повторение, когда оно подчинено условию тождества одинокового качества, одного и того же распростертого тела, того же мыслящего субъекта (таково “воскрешение”)... Значит ли это, действительно, что качество и пространство не возвращаются? Первое, где качество вспыхивает как знак дистанции или интервала различной интенсивности; второе, где в качестве результата оно реагирует на причину и стремится аннулировать различие. Первое, где пространство еще включено в упаковывающий порядок различий; второе, где протяженность объясняет различие и аннулирует его в определенной системе. Это неосуществимое в опыте 'различение становится возможным с точки зрения мышления о вечном возвращении. В соответствии с суровым законом объяснения то, что объясняется, объясняется только раз. У этики интенсивных количеств лишь два принципа: утверждать даже самое низкое, не объясняться. Мы должны уподобиться отцу, упрекающему ребенка за то, что он произнес все известные ему грязные ругательства, не только потому, что это плохо, но и потому, что он высказал все сразу, ничего не сохранил, не оставил для тонкой имплицированной материи вечного возвращения. И если вечное возвращение, даже ценой нашей цельности и во имя высшей связности, низводит качества к состоянию чистых знаков и сохраняет от простора лишь то, что сочетается с изначальной глубиной, тогда появятся качества еще прекрасней, цвета—ярче, камни —драгоценнее, возникнут еще сильнее вибрирующие пространства — ведь сведенные к своим семенным причинам, порвавшие всякую связь с негативным, они навсегда останутся подвешенными в интенсивном пространстве позитивных различий. Тогда в свою очередь осуществится финальное предсказание Федона, когда Платон обещает чувственности, освобожденной от эмпирического применения, доныне невиданные храмы, светила и богов, потрясающие утверждения. Правда, предсказанное осуществляется лишь благодаря опровержению самого платонизма.
***
Часто отрицали родство интенсивных и дифференцированных количеств. Но критика затрагивает лишь ложную концепцию родства. Она должна основываться не на соображениях, членах ряда и различия между соответствующими членами, но на сопоставлении двух типов связей: дифференциальных в ответном синтезе идей и связей интенсивности в асимметричном синтезе чувственного. Взаимный синтез dy/dx продолжается в асимметричном синтезе у с х. Интенсивный фактор — частное следствие или дифференциал сложной функции. Между интенсивностью и Идеей, как между двумя соотносимыми обликами различия, возникает товарооборот. Идеи — виртуальные, проблематичные или “озадаченные” множества, состоящие из связей дифференциальных элементов. Интенсивности — имплицированные, “сложные” множества, состоящие из связей асимметричных элементов, направляющих ход актуализации Идей и определяющих случаи решения задач. А эстетика интенсивностей развивает каждый из этих моментов в соответствии с диалектикой Идей: сила интенсивности (глубина) основана на потенциальности Идеи. Иллюзия, встречающаяся на эстетическом уровне, повторяет диалектическую иллюзию; форма негативного — тень, отбрасываемая задачами и их элементами, превращающаяся затем в перевернутый образ интенсивных различий. Кажется, интенсивные количества аннулируются подобно тому, как исчезают проблематичные Идеи. Бессознательное тонких восприятий как интенсивных количеств отсылает к бессознательному Идей. И искусство эстетики вторит искусству диалектики. Последнее — это ирония, как искусство задач и вопросов, выражающееся в соотношении дифференциальных связей и распределении обычного и особенного. А искусство эстетики — это юмор, физическое искусство сигналов и знаков, определяющих частные решения или случаи решения, короче — имплицированное искусство интенсивных количеств.
Самые общие соответствия все же не показывают, как именно применяется родство и как происходит стыковка интенсивных и дифференциальных количеств. Вернемся к движению Идеи, неотделимому от процесса актуализации. Идея — например, такое множесто как цвет — формируется виртуальным сосуществованием связей между генетическими или дифференциальными элементами определенного порядка. Это связи, актуализирующиеся в качественно различных цветах, тогда как их отличительные черты воплощаются в отличительных пространствах, соответствующих этим качествам. Итак, качества дифференсированы; пространства — тоже, поскольку они представляют расходящиеся линии, согласно которым актуализируются дифференциальные связи, сосуществующие лишь в Идее. Мы видели в этом плане, что любой процесс актуализации — двойная дифференсиация: качественная и пространственная. Несомненно, категории дифференсиации меняются в соответствии с порядком конституирования дифференциалов Идеи: определение и разделение — два аспекта физической актуализации, как спецификация и организация — биологической актуализации. Но всегда возникает требование дифференсирован-ных качеств, зависящих от соответственно актуализируемых связей, а также дифференсированных пространств, соответствующих воплощаемым ими отличительным точкам. Вот почему мы пришли к созданию концепта дифферен(с/ц)иации чтобы указать одновременно состояние дифференциальных связей Идеи или виртуального множества и качественных, экстенсивных рядов, где они актуализируются, дифференсируясь. Но в этом случае оставалось полностью недетерминироованным условие подобной актуализации. Как Идея решает воплотиться в дифференсированные качества, дифференсированные пространства? Что определяет сосуществование в Идее связи дифференсиации в качествах и пространствах? Именно интенсивные количества и дают ответ. Интенсивность определяет процесс актуализации. Интенсивность драматизирует, она непосредственно выражается в основных пространственновременных динамизмах, определяет “неразличимую” в Идее дифференциальную связь, воплощающуюся в различимом качестве и отличающемся пространстве. Тем самым движение и категории дифференсиации некоторым образом (но, как мы увидим, лишь некоторым образом) совпадают с движением и категориями объяснения. Мы говорим о дифференциации по отношению к актуализирующейся Идее. Мы говорим об объяснении по отношению к “развивающейся” интенсивности, как раз и определяющей движение актуализации. Если буквально справедливо, что интенсивность создает качества и пространства, в которых объясняется, то потому, что качества и пространства не похожи, совершенно не похожи на актуализирующиеся в них идейные связи: дифференсиа-ция включает создание линии своего действия.
Как выполняет интенсивность эту определяющую роль? Нужно, чтобы внутри себя она была столь же независимой от дифференсиации, сколь и от вытекающего из нее объяснения. Она не зависит от объяснения благодаря определяющему ее порядку импликации. Она не зависит от дифференсиации благодаря присущему ей процессу. Основной процесс интенсивных количеств — индивидуация. Интенсивность индивидуальна, интенсивные количества—факторы индивидуации. Индивиды—это системы сигнал-знак. Любая индивидуальность интенсивна: следовательно, каскадна, шлюзова; она сообщается, заключая и утверждая в себе различие формирующих ее интенсивностей. Как недавно показал Жильбер Симондон, индивидуация прежде всего предполагает метаустойчивое состояние, то есть существование “несоответствия” как по меньшей мере двух порядков величин или двух шкал гетерогенных реалий, между которыми распределяются потенциалы. Таким образом, возникает объективное “проблемное” поле, определяемое дистанцией между гетерогенными порядками. Индивидуация возникает как акт решения определенной задачи или, что то же самое, как актуализация потенциала и соотнесение несоответствий. Акт индивидуации состоит не в ликвидации проблемы, но в интеграции элементов несоответствия в состояние соединения, обеспечивающего его внутренний резонацс. Так индивид оказывается соединенным с до-индиви-дуальной половиной—не безличным в нем, но скорее резервуаром его особенностей113. Мы полагаем индивидуацию сущностно интенсивной во всех этих аспектах; а доиндивидуальное поле—идейно-виртуально, состоит из дифференциальных связей. Именно индивидуальность отвечает на вопрос Кто? Как отвечала Идея на вопросы Сколько? Как? Кто? Это всегда интенсивность... Индивидуация — акт интенсивности, побуждающей дифференциальные связи актуализироваться по линиям дифференсиации, в создаваемых ею качествах и пространствах. Итак, всеобщее понятие таково: не-дифферен(ц/с)ация (не-драма-дифферен(ц/с)иацци). Сама иро-
ния как искусство дифференциальных идей вовсе не игнорирует особенное; напротив, она играет распределением обычных и выдающихся точек. Но речь всегда идет о доиндивидуальных особенностях, распределенных в Идее. Она еще игнорирует индивида. Индивидом и факторами индивидуации играет юмор как искусство интенсивных количеств. Юмор свидетельствует об играх индивида как случаях решения по отношению к определяемым им диф-ференсиациям, тогда как ирония, со своей стороны, переходит к дифференциациям, необходимым для определения задач или их условий.
Индивид — не качество и не пространство. Индивидуация — не определение и не разделение, не спецификация и не организация. Индивид — не species infima, он не составлен из частей. Качественные или пространственные интерпретации индивидуации не способны установить причину, по которой качество теряет общность, или пространственный синтез начинается здесь, а кончается там. Определение и спецификация уже предполагают определяемых индивидов; и пространственные части связываются с индивидом, а не наоборот. Но как раз недостаточно отметить сущностное различие между индивидуацией и дифференсиацией вообще. Такая сущностная разница остается непонятной, пока мы не примем ее необходимое следствие: индивидуация действует по праву диффе-ренсиации, а всякая дифференсиация предполагает интенсивное
поле предварительной индивидуации. Под воздействием поля индивидуации те или иные дифференциальные связи и выдающиеся точки (доиндивидуальное поле) актуализируются, то есть интуитивно организуются, следуя линиям, дифференсированным по отношению к другим линиям. Тогда при этих условиях они формируют качество и число, вид и органы индивида, короче — его общность. Так как существуют индивиды разных видов и одного вида, обычно полагают, что индивидуация продолжает спецификацию, даже если она сущностно иная и пользуется другими средствами. В действительности же любое смешение двух процессов, сведение индивидуации к границе или усложнению дифференсиа-ции компрометирует философию различия в целом. Совершают, на этот раз в актуальном, ошибку, аналогичную смешению виртуального с возможным. Индивидуация не предполагает какой-либо дифференсиации; она ее провоцирует. Качества и пространства, формы и материалы, виды и органы не первичны; они заключены в индивидах, как в хрустале. Весь мир, как в хрустальном шаре, читается в колеблющихся глубинах различий индивидуации или интенсивности.
Индивид наделен всеми различиями, но тем не менее они не индивидуальны. При каких условиях различие мыслится как индивидуальное? Мы хорошо знаем, что задачей классификации всегда было упорядочение различий. Но классификации растений или животных показывают, что упорядочить различия можно лишь при наличии множественной сети наследования сходства. Идеи классификации и наследования живым существам никогда не различались, тем более не противопоставлялись; последняя даже не ограничивала и не уточняла классификацонные требования. Но ведь это необходимо для любой классификации. Например, задаются вопросом, какое из многих различий формирует настоящий “характер”, то есть позволяет сгруппировать в осознанную идентичность существа, схожие по максимуму признаков. В этом смысле род может одновременно быть мыслительным, но тем не менее естественным концептом (в той мере, в какой “выкроенная” им идентичность заимствована у соседних видов). Рассмотрим три растения — А, В, С — из которых А и В деревянистые, С — не деревянистое, В и С — синие, А — красное. Характер формирует “деревянистое” как обеспечивающее большее подчинение различий порядку возрастающих и убывающих сходств. Конечно, можно осудить порядок сходств как принадлежащий к грубому восприятию. Но при условии замены единиц рефлексии учреждающими соединениями (либо функциональными соединениями Кювье, либо композиционным соединением Жоффруа), по отношению к которым различие еще мыслится исходя из суждения по аналогии или в качестве переменной универсального понятия. Во всяком случае, различие не мыслится как индивидуальное, пока оно подчинено критериям перцепционного подобия, рефлексивного тождества, суждения по аналогии или концептуальной оппозиции. Оно остается лишь общим различием, хотя его носителем и является индивид.
Быть может, великим нововведением Дарвина было учреждение мышления об индивидуальных различиях. Лейтмотив Происхождения видов таков: вы еще не знаете, на что способно индивидуальное различие! Вы еще не знаете, куда оно может привести в сочетании с естественным отбором. Дарвин ставит задачу в терминах, во многом напоминающих те, которыми по другому поводу воспользуется Фрейд: нужно узнать, при каких условиях маленькие различия — свободные, плавающие, несвязанные — становятся значительными, связанными и устойчивыми. Да, естественный отбор, действительно играющий роль принципа реальности и даже успеха, показывает, как соединяются и накапливаются различия в одном направлении, но также как они все больше стремятся к расхождению в различных и даже противоположных направлениях. Главная роль естественного отбора — дифференсировать различие (один из наиболее отличительных пережитков). Там, где нет или уже не происходит отбора, различия остаются или снова становятся смутными; там, где он происходит, различия фиксируются и расходятся. Таксономические соединения — роды, семьи, порядки, классы — более не побуждают мыслить различие как соотносящееся с подобием, тождеством, аналогиями, определенными оппозициями в качестве некоторых условий. Напротив, эти таксономические соединения мыслятся исходя из различия, дифференсиации различия как основного механизма естественного отбора. Конечно, индивидуальное различие, мыслимое само по себе, сырье отбора или дифференсиации, еще не имеет у Дарвина определенного статуса; свободное, плавающее, не связанное, оно сливается с неопределенной изменчивостью. Поэтому Вейсман внес в дарвинизм существенный вклад, показав естественную причину индивидуального различия, заключающуюся в половом размножении: половое размножение как принцип “непрерывного производства разнообразных индивидуальных различий”. В той мере, в какой сама половая дифференциация является результатом полового размножения, мы видим, что три больших биологических дифференциации — видов, органов и полов — крутятся вокруг индивидуального различия, а не наоборот. Это три лика коперниковской революции дарвинизма. Первый связан с дифференсиа-цией индивидуальных различий, таких как расхождения признаков и определение групп; второй — с взаимосвязью различий как координацией признаков внутри одной группы; третий — с производством различий как непрерывного материала дифференсиации и взаимосвязи.
По-видимому — конечно, если видимое хорошо обосновано — половое размножение подчинено критериям вида и потребностям половых органов. Действительно, яйцо должно будет воспроизвести все органы того организма, к которому принадлежит. Так же приблизительно верно, что половое размножение действует в рамках вида. Но часто замечали, что все способы размножения включают феномены органической “дедифференсиации”.Яйцо воспроизводит органы, лишь если развивается в не зависящей от них сфере. Оно развивается в границах вида, лишь если представляет также специфические феномены дедифференсиации. Действительно, лишь существа одного вида могут превзойти вид и произвести, в свою очередь, существа, функционирующие в качестве набросков, временно сведенные к супер-специфическим признакам. Именно это открыл фон Байер, показав, что эмбрион не воспроизводит многовековые взрослые формы, принадлежащие другим видам, но переживает и переносит состояния, предпринимает движения — специфически нежизненные, превосходящие границы вида, рода, порядка или класса; они могут быть прожиты только им в условиях эмбриональной жизни. Байер делает из этого вывод, что эпигенез идет от более к менее общему, то есть от самых общих типов к специфическим родовым детерминациям. Но эта внешняя обобщенность не имеет ничего общего с абстрактным таксономическим понятием; ведь она как таковая проживается эмбрионом. С одной стороны, она отсылает к дифференциальным связям, составляющим виртуальность, существующую до актуализации видом; с другой стороны — к первым движениям такой актуализации, то есть к индивидуальности в сфере формирования яйца. Итак, внешние жизненные обобщения превосходят виды и роды в направлении индивида и доиндивидуальных особенностей, а не абстрактной безличности. Если заметить вместе с Байером, что очень рано проявляется не только тип эмбриона, но даже его специфическая форма, из этого не обязательно следует вывод о скорости и относительном ускорении воздействия индивидуации на актуализацию или спецификацию114. Не индивид является иллюзией по отношению к духу вида, но вид — иллюзия, правда неизбежная и обоснованная, по отношению к действиям индивида и индивидуации. Речь идет не о том, чтобы узнать, может ли индивид быть действительно отделен от своего вида и органов. Не может. Но не свидетельствует ли сама эта “нераздельность” и скорость появления вида и органов о правовом примате индивидуации над диффе-ренсиацией? Индивид находится над видом, по праву предшествует виду. А эмбрион — это индивид как таковой, взятый непосредственно в поле своей индивидуации. Половое размножение определяет самое это поле; если оно сопровождается ранним возникновением специфической формы плода, это означает, что само понятие вида зависит прежде всего от полового размножения, ускоряющего развитие актуализации посредством индивидуации (само яйцо — местонахождение-движений). Эмбрион — некий фантазм его родителей; любой эмбрион — химера, способная функционировать как набросок и переживать нежизненное для каждого отдельного взрослого. Он производит вынужденные движения, вызывает внутренний отклик, драматизирует первостепенные жизненные отношения. Задача сравнения сексуальности животных и человека состоит в исследовании того, как сексуальность утрачивает функциональность и порывает связи с размножением. Дело в том, что человеческая сексуальность интериоризирует условия производства фантазма. Мечты—наши чисто психологические яйца, личинки или индивиды. Тем не менее, витальное яйцо — уже поле индивидуации; сам эмбрион — индивид в чистом виде; их совокупность свидетельствует о первенстве индивидуации по отношению к актуализации, то есть одновременно — к спецификации и организации.
Индивидуальное различие должно прежде всего мыслиться в поле своей индивидуации — не как запоздалое, но в каком-то смысле — как находящееся в яйце. Начиная с трудов Чайлда и Вейса, в яйце признают наличие осей или планов симметрии; но и здесь позитивное заключено не столько в заданных, сколько в недостающих, отсутствующих элементах симметрии. Интенсивность распределяет различие вдоль осей, между полюсами, формируя волну разнообразия, покрывающую протоплазму. Первой вступает в игру область максимальной активности, оказывая главное воздействие на развитие органов, соответствующих низшему уровню: индивид в яйце — это настоящее падение от высшего к низшему, утверждающее различие интенсивности, в которое он включен, куда падает. В молодой гаструле Земноводного интенсивность представляется максимальной в средней “надбластопо-ральной” области и спадает по всем направлениям, но по направлению к животному полюсу — не столь быстро; в среднем срезе молодой нейрулы Позвоночного интенсивность уменьшается в каждом поперечном отделе от центральной спинной линии к центральной линии брюшной полости. Чтобы прозондировать spatium яйца, то есть его интенсивные глубины, необходимо умножить направления и дистанции, динамизмы и драмы. Мир — яйцо, и действительно, яйцо дает нам модель порядка причин: дифференциация — индивидуация —драматизация—дифференсиация (специфическая и органическая). Мы полагаем, что разница интенсивности, как она имплицирована в яйце, выражает прежде всего дифференциальные связи как виртуальный материал актуализации. Это интенсивное поле индивидуации побуждает выражаемые им связи воплотиться в пространственно-временные динамизмы (драматизация), в соответствующие этим связям виды (специфическая дифференциация), в органы, соответствующие выдаюнщм-ся точкам этих связей (органическая дифференсиация). Индивидуация всегда управляет актуализацией: органы вводятся лишь исходя из градиентов их интенсивного окружения; типы точно определяются лишь в зависимости от интенсивности индивидуации. Интенсивность везде первична по отношению к специфическим качествам и органическим пространствам. Об этом сложном комплексе дают представление такие понятия Далька, как “морфогенетический потенциал”, “поле — градиент—порог”, касающиеся в основном отношений интенсивности как таковых. Вот почему нелегко разрешить вопрос о сравнительной роли ядра и цитоплазмы как в яйце, так и в мире. Ядро и гены указывают лишь на дифференцированный материал, то есть дифференциальные связи, составляющие требующее актуализации доиндивидуальное поле; но их актуализация определена только цитоплазмой, ее градиентами и полями индивидуации.
Вид не похож на актуализируемые в нем дифференциальные связи. Органы не похожи на соответствующие этим связям выдающиеся точки. Виды и органы не похожи на определяющие их интенсивности. Согласно Дальку, когда хвостовой отросток вводится интенсивным окружением, этот отросток зависит от системы, где “ничто не является a priori хвостовым”, отвечая определенному уровню морфогенетического потенциала115. Яйцо разрушает модель подобия. Два спора как будто бы во многом утрачивают смысл по мере исчезновения требований подобия. С одной стороны, как только соглашаются с тем, что упакованные предопределения интенсивны, формации развиты, качественны и экстенсивны и не похожи друг на друга, прекращается противопоставление предопределенности и эпигенеза. С другой стороны, неизменчи-вость и эволюционизм стремятся к примирению, так как движение происходит не от одного актуального термина к другому, и тем более не от общего к частному, но от виртуального к его актуализации — посредством определяющей индивидуации.
Тем не менее, мы не продвинулись в том, что касается главной трудности. Мы ссылаемся на поле индивидуации, различие иyди-видуации как условие спецификации и организации. Но поле индивидуации приводится формально, вообще; оно кажется “одинаковым” для данного вида, изменяющим интенсивность от вида к виду. То есть оно представляется зависимым от вида и спецификации, снова отсылающим нас к различиям, присущим индивиду, а не индивидуальным различиям. Для избавления от этого затруднения необходимо, чтобы различие индивидуации мыслилось не только в поле индивидуации вообще, но чтобы сама она мыслилась как индивдуальное различие. Нужно, чтобы сама форма поля была с необходимостью заполнена индивидуальными различиями. Нужно, чтобы такое заполение яйца произошло немедленно, как можно раньше, а не позже — так, чтобы принцип неразличимости действительно обрел форму, данную ему Лукрецием: нет двух одинаковых яиц или зерен пшеницы. Итак, мы полагаем, что этим условиям полностью удовлетворяет порядок импликации интенсивностей. Интенсивности не выражают и не предполагают ничего иного, кроме дифференциальных связей; индивиды не предполагают ничего, кроме Идей. Итак, дифференциальные связи Идеи — еще вовсе не виды (или роды, семьи и т. д.), так же как выдающиеся точки — еще не органы. Они еще вовсе не учреждают качество либо пространство. Напротив, все Идеи, все связи, их вариации и точки сосуществуют, хотя в соответсвии с рассмотренными эле-мантами происходит изменение порядка: они полностью детерминированы или дифференцированы, хотя и совершенно недиффе-ренсированы. Такой способ различения кажется нам соответствующим озадаченности Идеи, то есть ее проблематичному характеру и представляемой ею реальности виртуального. Вот почему логический признак Идеи — быть одновременно различимо-темной. Она темна (недифференсирована, сосуществует с другими Идеями, “озадачена” вместе с ними), будучи различимой (omni modo deter-minata). Необходимо узнать, что происходит, когда интенсивности или индивиды выражают Идеи в новом измерении импликации.
И вот интенсивность — само различие — выражает дифференциальные связи и соответствующие выдающиеся точки. Она вводит в эти связи новый тип различения, устанавливая его между Идеями. Теперь Идеи, связи, переменчивость этих связей, выдающиеся точки в какой-то мере разделены; вместо сосуществования они приходят ныне к состоянию одновременности или последовательности. Но все интенсивности включены друг в друга, каждая упаковывает и упаковывается. До такой степени, что каждая продолжает выражать изменчивую целостность Идей, изменчивую систему дифференциальных связей. Но она ясно объясняет лишь некоторые из них, или некоторые уровни изменчивости. Она ясно выражает именно те, на которые непосредственно направлена в связи с упаковывающей функцией. Выполняя функцию упакованнос-ти, она тем не менее выражает все связи, уровни, точки, но смутно. Так как две эти функции взаимозаменяемы, а интенсивность прежде всего упаковывает себя самое, необходимо сказать, что ясное и смутное как логический признак выражаемой Идей интенсивности в мыслящем индивиде различимы не более, чем различимое и темное в самой Идее. Различимо-темному как идейной единице соответствует ясно-смутное как интенсивная единица индивидуации. Ясно-смутное определяет не Идею, но мыслящего или выражающего ее мыслителя. Ведь мыслитель — это и есть индивид. Различимое было ни чем иным, как темным; оно было темным, будучи различимым. Но теперь ясное — ни что иное, как смутное, оно смутно, будучи ясным. Мы видели, что с точки зрения логики познания порок теории представления заключался в установлении прямого соотношения между ясным и различимым в ущерб обратному соотношению, связывающему две эти логические ценности; образ мышления в целом оказался скомпрометированным. Только Лейбниц приблизился к условиям логики мышления, вдохновленной как раз его теорией индивидуации и выражения. Ведь несмотря на сложность и двусмысленность текстов, порой действительно кажется, что выраженное (содержание дифференциальных связей или бессознательная виртуальная Идея) само по себе различимо и темно: таковы все капли морской воды как генетические элементы с их дифференциальными связями, изменчивостью последних и их выдающимися точками. Выражающий (воспринимающий, воображающий или мыслящий индивид) по существу ясен и смутен: таково восприятие морского шума, смутно включающего целое, но ясно выражающего лишь некоторые отношения и некоторые точки в зависимости от нашего тела и определяемого им порога сознания.
Порядок импликации включает как упаковывающее, так и упакованное, глубину и дистанцию. Когда упаковывающая интенсивность ясно выражает определенные дифференциальные связи и выдающиеся точки, она тем не менее смутно выражает все другие связи, их изменчивость и точки. В этом случае она выражает их в упаковываемых ею интенсивностях, упакованных интенсивностях. Но последние — внутренние по отношению к первым. Упаковывающие интенсивности (глубина) формируют поле индивидуации, различия индивидуации. Упакованные интенсивности (дистанции) учреждают индивидуальные различия. Следовательно, последние обязательно наполняют первые. Почему упаковывающая интенсивность — это уже поле индивидуации? Дело в том, что дифференциальная связь, на которую она направлена — еще не вид либо его выдающиеся точки, органы. Они станут ею, лишь актуализируясь, под воздействием формируемого ею поля. Следует ли по крайней мере сказать, что у всех индивидов одного вида одинаковое поле индивидуации, раз они изначально нацелены на одну и ту же связь? Разумеется, нет, так как две интенсивности индивидуации могут быть одинаковыми абстрактно, посредством ясного выражения; они никогда не одинаковы в плане упаковывающих интенсивностей или смутно выраженных связей. Существует изменчивый порядок, согласно которому система связей по-разному включается в эти вторичные интенсивности. Но поостережемся говорить, что индивидуальное различие индивида связано лишь с его смутной сферой. Это снова было бы недооценкой неразрывности ясного и смутного, забвением того, что ясное само смутно, будучи ясным. Действительно, вторичные интенсивности являются фундаментальной принадлежностью первичных интенсивностей, то есть могут делиться, сущностно изменяясь. Две интенсивности могут быть тождественны лишь абстрактно, но их сущность различна хотя бы из-за способа деления во включенных в них интенсивностях. Наконец, поостережемся говорить, что индивиды одного вида различаются участием в других видах: например, как если бы в каждом человеке было что-то от осла или льва, волка или овцы. Все это есть, и метампсихоз сохраняет всю свою символическую истинность; но осел и волк могут рассматриваться как виды лишь по отношению к ясно выражающим их полям индивидуации. В смутном и упакованном они играют только роль переменных, душ-составляющих или индивидуальных различий. Вот почему Лейбниц справедливо заменял понятие метампсихоза понятием “метасхематизма”; он имел в виду, что душа не меняет тела, но тело ее переупаковывается, реимплицируется, чтобы при необходимости войти в другие поля индивидуации, возвращаясь таким образом к “более тонкому театру”116. Любое тело, каждая вещь мыслят и являются мышлением в той мере, в какой, сведенные к интенсивным причинам, объясняют ту Идею, чью актуализацию определяют. Но сам мыслитель превращает все в собственные индивидуальные различия; в этом смысле он нагружен камнями и алмазами, растениями и “даже самими животными”. Индивид, универсальный индивид, несомненно, является мыслителем, мыслителем вечного возвращения. Он пользуется всей мощью ясного и смутного ясно-смутного, чтобы мыслить Идею во всей ее мощи как различимо-темную. И следует постоянно напоминать о множественном, подвижном и коммуникативном характере индивидуальности: ее имплицированном характере. Неделимость индивида связана лишь со свойствами интенсивных количеств—не делиться без изменения сущности. Мы состоим из всех этих глубин и дистанций, развивающихся и переупаковывающихся душ. Мы называем факторами индивидуации совокупность упаковывающих и упакованных интенсивностей, индивидуализирующих и индивидуальных различий, непрерывно проникающих друг в друга сквозь поля индивидуации. Индивидуальность — не признак Мыслящего субъекта, но, наоборот, его форма, питающая систему разрозненного Мыслящего субъекта.
***
Мы должны уточнить связи объяснения и дифференсиации. Интенсивность создает пространства и качества, в которых объясняется; эти пространства, как и качества, дифференсированы. Одно пространство формально отлично от другого и несет в себе различия соответствующих частей и выдающихся точек; качество материально отлично и наделено различиями, соответствующими изменчивости связи. Творить всегда означает производить линии и облики дифференсиации. Но правда и то, что интенсивность необъяснима вне исчезновения в создаваемой ею дифференсирован-ной системе. Следует также заметить, что дифференсиация системы требует подключения к более общей “дедифференсирующей” системе. В этом смысле даже живые существа не противоречат эмпирическому принципу деградации, а единообразие системы компенсирует локальные дифференсиации точно так же, как конечное исчезновение компенсирует первоначальные творения. Тем не менее, в различных областях возникают весьма существенные изменения. Физическая и биологическая системы отличаются прежде всего порядком воплощаемых или актуализируемых Идей: дифференциалами того или иного порядка. Далее, они отличаются процессом индивидуации, определяющим такую актуализацию: единовременно в физической системе, и только по краям, тогда как биологическая система последовательно включает особенности и всей свой внутренней средой участвует в действиях, происходящих на внешних границах. Они отличаются, наконец, обликами дифференсиации, представляющими самое актуализацию; биологическую спецификацию и организацию в отличие от простого физического определения и разделения. Но, какую бы область ни рассматривать, исчезновение производящего различия и стирание произведенной дифференсиации остаются законом объяснения, проявляющимся как в физическом уравнивании, так и в биологической смерти. И снова никак нельзя опровергнуть либо оспорить принцип дегарадации. И тем не менее, “объясняя” все, он не свидетельствует ни о чем. Все в него входит, но, можно сказать, ничего не выходит. Если ему ничего не противоречит, если он не знает исключений и противопороядка, есть зато многие вещи другого порядка. Если локальный рост энтропии компенсируется более общей деградацией, он не вызван ею и не включен в нее. Судьба эмпирических принципов—оставлять вне себя элементы собственного основания. Разумеется, принцип деградации не свидетельствует ни о создании простейшей системы, ни об эволюции систем (тройное отличие биологической системы от физической). Живое также свидетельствует о другом, гетерогенном порядке и ином измерении — как если бы факторы индивидуации или отдельно взятые в их взаимодействии и текучей нестабильности атомы обладали
высшим уровнем выражения20.
Какова формула этой “эволюции”? Чем сложнее система, тем больше появляется в ней ценностей, присущих импликации. Наличие этих ценностей позволяет судить о комплексности или сложности системы, они определяют предшествующие признаки биологической системы. Ценности импликации — центры упаковки. Сами эти центры не являются интенсивными факторами индивидуации; но они представляют их на пути объяснения сложной системы. Они составляют островки, локальные усиления энтропии внутри системы, в целом тем не менее соответствующей деградации; так, каждый взятый сам по себе атом все же подтверждает закон возрастающей энтропии при рассмотрении массы атомов в ходе объяснения включающей их системы. Говоря об индивидуальных действиях ориентированных молекул, организм, например, млекопитающее, можно приравнять к микроскопическому существу. Определение функции этих центров многообразно. Во-первых, поскольку факторы индивидуации формируют некоторый ноумен феномена, мы говорим, что ноумен стремится проявиться как таковой в комплексных системах, находя присущий ему феномен в центрах упаковки. Во-вторых, поскольку смысл связан с воплощающимися Идеями и определяющими это воплощение индивидуациями, мы говорим, что эти центры экспрессивны, или выявляют
20 Meyer F. Problemalique de revolution. P., 1954. P. 193: “Таким образом, функционирование биологической системы не противоречит термодинамике, но лишь является внешним по отношению к сфере ее применения...” В этом плане Ф. Мейер напоминает о вопросе Жордана: “Является ли Млекопитающее микроскопическим существом?” (Р. 228).
смысл. Наконец, поскольку причина любого феномена заключена в окружающем его различии интенсивности, подобном берегам, между которыми он вспыхивает, мы говорим, что комплексные системы стремятся к все большей интериоризации конституирующих различий. Центры упаковки способствуют такой интериоризации факторов индивидуации. Чем больше различие, от которого зависит система, интериоризировано в феномене, тем более внутренним оказывается само повторение, тем менее оно зависит от внешних условий, которые должны были бы обеспечить воспроизводство “одинаковых” различий.
Как свидетельствует движение жизни, различие и повторение одновременно стремятся интериоризироваться в системе сигнал-знак. Биологи правы, когда, ставя проблему наследственности, не довольствуются приписыванием ей двух таких различных функций как изменение и размножение, но хотят показать глубинное единство этих функций или их взаимообусловленность. В этом пункте теории наследственности с необходимостью включаются в философию природы. Это равнозначно тому, что повторение никогда не является повторением “Одинакового”, но всегда Различного как такового, а объект самого различия — повторение. В момент объяснения в системе (раз и навсегда) дифференциальные, интенсивные факторы или факторы индивидуации свидетельствуют об упорстве импликации и вечном возвращении как истине импликации. Немые свидетели деградации и смерти, центры упаковки также и темные предшественники вечного возвращения. И снова все делают немые свидетели, темные предшественники; или, по крайней мере, все происходит в них.
Разговор об эволюции с необходимостью приводит к психическим системам. Мы должны задаться вопросом, что в каждом типе систем относится к Идеям, что, соответственно — к индивидуации и дифференсиации-объяснению. В случае психических систем эта задача становится особенно неотложной, так как вовсе не ясно, принадлежат ли Я и Мыслящий субъект к области индивидуации. Это скорее фигуры дифференсиации. Я формирует собственную психическую спецификацию, а Мыслящий субъект — психическую организацию. Я — качество человека как вида. Психическая спецификация не принадлежит к тому же типу, что и биологическая, потому что ее определение должно соответствовать определяемому или быть столь же сильным. Вот почему Декарт отказывался от определения человека исходя из рода и различия, как в случае с видами животных; например, разумное животное. Но он как раз и представляет Я мыслю как другой способ определения, способный выявить специфику человека или качество его субстанции. Коррелируясь с Я, Мыслящий субъект должен пониматься расширительно: Я обозначает собственно психический организм с его выдающимися точками, представленными различными способностями, входящими в понимание Я. Так что основная психическая корреляция выражается в формуле Я СЕБЯ мыслю, подобно биологической корреляции, выражающейся в дополнительности видов и органов, качества и пространства. Вот почему и Я, и Мыслящий субъект начинают с различий, но эти различия изначально аннулируются при распределении в соответствии с требованиями здравого и обыденного смысла. Таким образом, Я возникает в финале как универсальная форма психической жизни без различий, а Мыслящий субъект — как универсальная материя этой формы. Я и Мыслящий субъект объясняются, не перестают объясняться на протяжении всей истории Cogito.
Итак, индивидуирующие факторы, имплицированные факторы индивидуации не обладают ни формой Я, ни материей Мыслящего субъекта. Дело в том, что Я неотделимо от формы тождества, а Мыслящий субъект — от материи, сформированной наследованием сходства. Включенные в Я и Мыслящий субъект различия, несомненно, принадлежность индивида; тем не менее они не индивидуальны либо индивидуирующи, поскольку мыслятся по отношению к идентичности Я и подобию Мыслящего субъекта. Напротив, любой фактор индивидуации — уже различие, и различие различия. Он строится на фундаментальном несходстве, функционирует по краям этого несходства как такового. Вот почему эти факторы постоянно общаются между собой сквозь поля индивидуации, упаковывают друг друга ленной зависимостью, потрясающей как материю, Мыслящего субъекта, так и форму Я. Индивидуация — мобильная, удивительно гибкая, бесполезная, использующая расплывчатость границ и полей: ведь движущие ею интенсивности упаковывают и упакованы другими интенсивностями, коммуницируют со всеми нами. Индивид вовсе не неделим, он не перестает делиться, меняя сущность. Он — не Я в том, что выражает; ведь он выражает Идеи как внутренние множества, состоящие из дифференциальных связей и выдающихся точек, доин-дивидуальных особенностей. Это и не Я как выражение; ведь здесь он составляет актуализированное множество как средоточие въедающихся точек, открытую коллекцию интенсивностей. Часто отмечали ту расплывчатую границу неопределенности, которой пользуется индивид, и относительный, плавающий, текучий характер самой индивидуальности (например, казус двух физических частиц, чью индивидуальность невозможно выявить, когда их область присутствия или поле индивидуации перекрещиваются; или биологическое различение органа или организма, зависящее от положения соответствующих интенсивностей, их упакованнос-ти или неупакованности в более широкое поле индивидуации). Но ошибкой было бы считать, что такая относительность или неопределенность означают некую незавершенность индивидуальности, какое-то прерывание индивидуации. Напротив, они выражают позитивное полновластие индивида как такового, то, чем он сущностно отличается от Я и мыслящего субъекта. Индивид отличается от Я и мыслящего субъекта, как интенсивный порядок импликаций — от экстенсивного качественного порядка экспликации. Неопределенный, плавающий, текучий, сообщающийся, упаковы-вающий-упакованный — таковы позитивные черты, утверждаемые индивидом. Поэтому для обнаружения истинного статуса индивидуации недостаточно умножать мыслящие субъекты либо “смягчать” Я. Ведь мы уже видели, в какой мере мыслящий субъект является предполагаемым условием пассивных органических синтезов, играющих роль немых свидетелей. Но именно происходящие в них временные синтезы отсылают к другим синтезам как к иным свидетелям, заводя нас в области другой природы, где нет ни Мыслящего субъекта, ни Я, но, напротив, начинается хаотическое царство индивидуации. Ведь материя каждого мыслящего субъекта еще хранит сходство, каждое Я — тождество, хотя и смягченное. Но в категории Я и Мыслящий субъект не входит то, что основано на несходстве, а также бездонное различие различия.
Философии Ницше принадлежит великое открытие, именуемое волей к власти или дионисийским миром, свидетельствующее о его разрыве с Шопенгауэром. Я и мыслящий субъект должны быть, разумеется, превзойдены в недифференцированной пропасти, но эта пропасть — не безличное или абстрактное Универсальное, лежащее по ту сторону индивидуации. Напротив, именно Я, мыслящий субъект — это абстрактное универсальное. Они должны быть превзойдены, но посредством индивидуации, в ней, в пользу сжигающих их факторов индивидуации, учреждающих текучий мир Диониса. Непреодолимое — это сама индивидуация. По ту сторону мыслящего субъекта и Я находится не безличное, но индивид и его факторы, индивидуация и ее поля, индивидуальность и ее доиндивидуальные особенности. Ведь доиндивидуальное — все еще особенное, как пред-мыслящий субъект, пред-Я — еще индивидуальны. Не только “еще”, следует сказать “наконец”. Вот почему индивид не находит своего психического образа ни в интенсивности, ни в организации мыслящего субъекта, ни в спецификации Я, но напротив, в надтреснутом Я и распавшемся мыслящем субъекте, а также в корреляции треснувшего Я и растворившегося мыслящего субъекта. Мы ясно видим эту корреляцию, подобную корреляции мыслителя и мышления, ясно-смутного мыслителя различимых темных Идей (дионисийский мыслитель). Идеи ведут нас от треснувшего Я к распавшемуся Мыслящему субъекту. Как мы видели, по краям трещины копошатся Идеи, подобные задачам, то есть множествам, состоящим из дифференциальных связей и их изменений, выдающихся точек и их трансформаций. Но эти Идеи выражаются в факторах индивидуации, в имплицированном мире интенсивных количеств, составляющих конкретную универсальную индивидуальность мыслителя или системы распавшегося Я.
Смерть вписана в Я и мыслящий субъект как исчезновение различия в системе экспликации; или как деградация, компенсирующая процесс дифференциации. С этой точки зрения, хотя смерть и неизбежна, любая смерть тем не менее случайна и насильственна, она всегда приходит извне. Но одновременно у смерти есть и совершенно другой лик, связанный с растворяющими мыслящий субъект факторами индивидуации: она подобна тогда “инстинкту смерти”, внутренней силе, освобождающей элементы индивидуации от сковывающей их формы Я или материи мыслящего субъекта. Смешение двух ликов смерти ошибочно, как если бы инстинкт смерти сводился к тенденции возрастающей энтропии или возврату к неодушевленной материи. Любая смерть двойственна в силу исчезновения великого различия, представленного ею экстенсивно, посредством копошения и освобождения мелких различий, которые она интенсивно имплицирует. Фрейд выдвинул следующую гипотезу: организм хочет умереть, но умереть по-своему, так что реально наступающая смерть всегда предстает в сжатом, внешнем, случайном и насильственном виде, несовместимом с внутренним желанием — умереть. Смерть как эмпирическое событие с необходимостью неадекватна смерти как “инстинкту”, трансцендентальной инстанции. И Фрейд, и Спиноза правы: первый — в отношении инстинкта, второй — события. Желанная изнутри, смерть всегда приходит извне, в другом облике — пассивном, случайном. Самоубийство — попытка обрести адекватность, совместить два эти ускользающих лика. Но берега не сходятся, каждая смерть остается двойственной. С одной стороны, это “дедифференсиация”, стремящаяся компенсировать дифференсиации Я, мыслящего субъекта в придающей им единообразие общей системе; с другой стороны, это индивидуация, протест индивида, никогда не признававшего себя в границах Мыслящего субъекта и Я, даже универсальных.
Нужно, кроме того, чтобы в эксплицируемых психических системах присутствовали ценности импликации, то есть центры упаковки, свидетельствующие о факторах индивидуации. Разумеется, эти центры учреждают не Я или Мыслящий субъект, но совершенно иная структура, принадлежащая к системе Я-Мыслящий субъект. Эта структура должна быть обозначена под названием “другой”. Она не обозначает никого, кроме мыслящего субъекта для другого Я и другого Я для мыслящего субъекта. Теоретическая ошибка заключается как раз в постоянном колебании между полюсом, сводящим другого к положению вещи, и полюсом, возводящим его в ранг субъекта. Даже Сартр ограничивался приписыванием этого колебания другому как таковому, показывая, что другой становится объектом, когда Я — субъект, и не становится субъектом, если Я, в свою очередь, не превращается в объект. Вследствие этого структура другого и ее функционирование в психических системах оставались неизвестными. Если другой не является никем, но в двух разных системах он—мыслящий субъект для другого и другой для мыслящего субъекта, то Другой a priori определяется в каждой из систем своей выразительной, то есть имплицитной и упакованной ценностью. Рассмотрим лицо, выражающее ужас (в опытных условиях, при которых я не знаю и не чувствую причин этого ужаса). Это лицо выражает возможный мир — ужасный мир. Мы как всегда понимаем под выражением отношение, свидетельствующее в основном о смещении между выражающим и выраженным; ведь выраженное не существует вне выражающего, хотя выражающее и относится к нему как к совершенно инакому. Таким образом, под возможным мы имеем в виду не какое-либо подобие, но состояние имплицированного, упакованного в его гетерогенности с упаковывающим: не лицо, выражающее ужас, похоже на то, что его ужаснуло, но упаковка — на состояние ужасного мира. В каждой психической системе возможности копошатся вокруг реальности; но наши возможности всегда Другие. Другой неотделим от составляющей его экспрессивности. Даже когда мы рассматриваем тело другого как объект, его уши и глаза — как анатомические элементы, мы не лишаем их всякой выразительности, хотя и крайне упрощаем выражаемый ими мир: глаз — имплицированный свет, глаз — выражение возможного света, ухо — возможного звука117. Но конкретно это так называемые третичные качества, чей способ существования сначала упакован другим. Я и Мыслящий субъект, напротив, непосредственно характеризуются функциями развития объяснения: они не только испытывают уже развернутые в пространстве их системы качества вообще, но стремятся объяснять, развивать мир, выраженный другим, ради участия в нем либо его опровержения (я разворачиваю испуганное лицо другого, я развиваю его в страшный мир, чья реальность меня поражает, или чью ирреальность я выявляю). Но такого рода отношения развития, формирующие как нашу общность, так и протест против другого, разрушают его структуру, сводя его в одном случае к состоянию объекта, в другом — возводя до состояния субъекта. Вот почему ради постижения другого как такового мы были вправе потребовать особые опытные условия, пусть и искусственные: момент, когда выраженное еще не существует (для нас) вне того, что выражено. — Другой как выражение возможного мира.
Итак, в психической системе Я-Мыслящий субъект Другой функционирует как центр свертывания, упаковки, импликации. Он—представитель факторов индивидуации. И если микроскопическому существу, действительно, подходит организм, это тем более справедливо для Другого в психических системах. Существует форма локального усиления энтропии, тогда как мое объяснение другого является законной деградацией. Правило, упомянутое нами выше: не особенно объясняться, что означает прежде всего не слишком объясняться с другим, не слишком объяснять другого, поддерживать имплицитность собственных ценностей, умножать мир, населяя его всем выраженным, не существующим вне выражения. Ведь не другой является вторым Я, но Я, другой, треснувшее Я. Каждая любовь начинается как открытие возможного мира как такового, свернутого в выражающем его другом. Лицо Альбертины выражало амальгаму пляжа и моря: “В каком неизвестном мире она меня различила?” Вся история этой образцовой любви — долгое объяснение возможных миров, выраженных в Альбертине, то превращающее ее в чарующий субъект, то — в разочаровывающий объект. Правда, у другого есть средство продать реальность выражаемому им возможному, независимо от того развития, которое мы ему дадим. Это средство — речь. Высказанные другим, слова придают состояние реальности возможному как таковому; отсюда — основание лжи, вписанной в сам язык. Роль языка, зависящая от ценностей импликации или центров упаковки, наделяет его властью в системах внутреннего звучания. Структура другого и соответствующая функция речи действительно являются проявлениями ноумена, роста экспрессивных ценностей, тенденции инте-риоризации различия, наконец.