
Прошел месяц, когда Сергей изучил все подробности страшного места. Даже больше месяца — он давно потерял счет времени.
Очень скоро Аджанов понял, что отделение, в котором они находятся, это секретная часть одной из больниц. Что это за больница, он так и не узнал, — их отделение находилось во флигеле, стоящем за высокой и прочной стеной, и вход в него был запрещен всем сотрудникам без исключения. Здесь могли находиться только пациенты и свой персонал. Для всех же остальных попадание на секретный объект грозило очень большими неприятностями — вплоть до ареста и заключения в такую же психушку.
За это время Сергей уже вполне уверенно стал передвигаться по территории, за исключением сада вокруг отделения — выходить на улицу запрещалось.
И все эти месяцы он недоумевал: почему с ним ничего не делали, тогда как других пациентов лечили довольно сильными препаратами.
Несколько раз Сергей спрашивал об этом своего лечащего врача и получал один и тот же ответ: для него, мол, предназначена экспериментальная терапия. Препарат, который предназначается ему, в больницу еще не завезли. Как только привезут, сразу начнут лечение.
Аджанов с содроганием ждал этого дня, каждый раз наблюдая за страшными муками, которые испытывали постоянно меняющиеся соседи по палате. По мере возможности он старался облегчать их. Постепенно Сергей узнал все названия препаратов, используемых в советской карательной психиатрии, и даже умел распознать, от какого из них испытывают муки несчастные, которых заносили в палату в состоянии овоща.
Очень скоро он узнал, что пациенты этого отделения делятся на две категории: бродяги, бездомные и политические, в том числе «отказники» — люди, которые хотели покинуть страну, выехать за рубеж, чаще всего в Израиль, и люди с нетрадиционной сексуальной ориентацией.
В СССР на улицах действительно не было бомжей. Боролись с ними просто: милиция подбирала их и отвозила в дежурную на тот день по городу психбольницу. Там бродягу мыли и определяли в отделение, где врач выяснял, откуда тот родом. И тогда его могли отправить на родину — по месту прописки. Если у него были родственники, из местной больницы бездомного им возвращали, а если родственники не находились, его устраивали в интернат для психохроников.
Придумать диагноз проблем не было. Чаще всего он звучал так: «органическое поражение центральной нервной системы, осложненное хроническим алкоголизмом». Ну или же самый любимый диагноз советских психиатров: «вялотекущая шизофрения».
Отказывавшихся лечиться привозили в больницу «на вязках» — зафиксировав широкими брезентовыми ремнями.
В отделении бродягу определяли в наблюдательную палату, делали успокоительный укол — аминазин внутримышечно, если он начинал буянить — ремнями привязывали к кровати.
В наблюдательных палатах, рассчитанных на 8–12 коек, дверей не было. Постоянно дежурил санитар, он же охранник. За поступившим двери отделения закрывались на контрольный ключ, а его дальнейшая судьба полностью зависела от квалификации, а больше от человеческих качеств лечащего врача.
Сам же персонал делил поступавших на тех, кто «по поведению», и тех, кто «по состоянию». Для первых пребывание в больнице было наказанием, вторых нужно было лечить.
Наиболее эффективным средством коррекции поведения был сульфозин — стерильная взвесь серы в персиковом масле. Изначально он был показан как шоковая терапия для лечения затяжных и резистентных к психотропным препаратам форм шизофрении.
Внутримышечные инъекции сульфозина вызывали выраженный пирогенный эффект — резко повышалась температура тела. Чаще всего этот препарат применялся в качестве наказания. Температура под 40 и резкая болезненность в местах инъекций надолго избавляли несчастного от нарушений поведения.
Обычно уколы делались в ягодицу, реже — в обе ягодицы или под лопатку. Существовал и так называемый «сульфозиновый крест» — четыре инъекции одновременно: под лопатки и в ягодицы. Это была очень жестокая форма наказания.
Но самым худшим было сочетанием сульфозина с другим препаратом — галоперидолом. Как уже говорилось, сульфозин вызывал высокую температуру и сильную боль в местах инъекции, а от галоперидола сводило мышцы. Представить это нормальному человеку невозможно — адское сочетание.
После курса сульфозина и галоперидола поведение пациента полностью менялось. О противоречиях с властью можно было забыть — на это не хватало сил.
Сульфозин был изобретен в 1920-х годах австрийским врачом-нацистом Юлиусом Вагнер-Яуреггом. За это изобретение он даже получил Нобелевскую премию. Со временем в советской психиатрии «пирогенная терапия» станет одной из самых любимых и применяемых на практике.
После того, как температура поднимается до 40 градусов, человек начинает чувствовать лихорадку, он не может встать, не может пошевелиться. Это продолжается день-два. Если же такое «лечение» повторить, то это состояние может продлиться и неделю, и десять дней. И от человека уже ничего не останется…
Еще одним методом наказания был препарат аминазин. От него пациент чувствовал полное отупение, сонливость. После его приема можно было спать несколько суток подряд. Если такое средство применялось систематически, то пациент мог спать в течение всего срока его употребления.
Со временем появлялись и новые медикаменты, которые могли оказывать очень сильное влияние и на здоровый мозг. Они легко разрушали волю, память, интеллект и имели физически болезненные побочные эффекты.
Сульфозин, аминазин пополнил и длинный ряд новоиспеченных нейролептиков.
С конца 1960-х годов политическая медицина в СССР стала медициной пыточной. Место аминазина занял препарат аналогичного действия, но гораздо более сильный — тизерцин. Он вызывал затуманенность сознания, резко понижал кровяное давление, из-за чего пациент внезапно терял сознание, мог упасть куда угодно, серьезно травмироваться и даже умереть. Были случаи, когда пациенты падали на бетонный пол и умирали от кровоизлияния в мозг.
Даже от малых доз тизерцина человек впадал в странное состояние, сравнимое с параличем — тело его не слушалось, не двигался ни один мускул. Пациент мог часами лежать полностью обездвиженный, неспособный пошевелить даже пальцем.
Голова его тоже переставала соображать. Полностью высыхали нос и горло, постоянно хотелось пить. Говорить было невозможно. При попытке встать пациент мог потерять сознание.
Нейролептик также притуплял и мышление, и круг интересов. У человека начинались серьезные провалы в памяти, часто он не мог даже вспомнить, как его имя, кто он такой.
Еще одним страшным препаратом был трифтазин. Он был противоположностью аминазину-тизерцину. Трифтазин вызывал беспокойство, от него начиналась бессонница. Буквально через час после инъекции пациент становился беспокойным. Как будто ему хочется потянуться, подвигаться, походить, когда он засидится или залежится, но сил у него нет, а остановиться нельзя… И он ходит до тех пор, пока у него не начинается головокружение, и он не падает на кровать в кратковременном забытье. Акатизия — так это называется медицинским языком.
Вот как описывали это состояние пережившие пациенты. «Вначале испытываешь ощущение непонятной неусидчивости. Сядешь — вдруг хочется встать. Пойдешь — вдруг хочется остановиться или прилечь. Ляжешь — тоже долго не пролежишь. Срываешься с койки и начинаешь носиться по палате неизвестно зачем. И так до полного изнеможения… Взгляд ни на чем не может остановиться, мысль не может принять какую-то конкретную форму. Даже свидание с родственниками становится в тягость. Полностью пропадает аппетит. Мир становится пустым и ненужным… Состояние жуткое и трудно поддается описанию…»
Аналогичным, но еще более сильным действием обладал французский препарат мажептил. Его действие наступало через час после приема таблетки.
Тело казалось парализованным, ноги отказывались гнуться. А вскоре поражение переходило и на мозг. Обрывки мыслей начинали путаться, язык отказывался повиноваться, тело била дрожь, руки тряслись. В глазах плясали черные точки. Потом приходило физическое недомогание, сонливость, слабость…
Но самым «главным блюдом» в карательной психиатрии был галоперидол. Его назначали чаще всего самым тяжелым политическим. И тогда, когда нужно было убить…
Почти сразу же, как только Аджанов узнал о свойствах этого препарата, он и стал различать пациентов после приема галоперидола.
Вот по коридору бродит заключенный, только что получивший горсть таблеток галоперидола. Его гоняет неусидчивость, глаза остекленели. Но самое страшное происходило потом. Прямо на глазах у него непроизвольно отходила вниз челюсть. Он пытался вернуть ее обратно, но это ему не удавалось, челюсть все равно отпадала. Мускулы его не справлялись с напряжением. Изо рта начинала капать слюна. Рот его открывался больше и больше. Несчастный пытался вправить челюсть руками, но тщетно. В выпученных глазах появлялся дикий ужас. Спазм не проходил, челюстные мышцы растягивались на всю возможную длину, причиняя ему невообразимую боль.
И тут же начинался другой спазм — глазные яблоки закатывались наверх, заходили под самые надбровья, и дальше скручивалось уже все тело.
Вздергивалась вверх голова, пальцы скрючивались, как когти, ступни подгибались внутрь… Несчастный падал на пол, мычал и стонал, бился в муках, как раненое животное. Его позвоночник выгибался — в медицине это называлось опистотонус. Спазму могли подвергнуться и мускулы челюсти и пищевода.
Однажды Аджанов видел кормление пациента под галоперидолом. Санитар взял с подноса миску супа и опрокинул ее туда, где, по его мнению, находился рот. Сергей едва не закричал от ужаса. Но было совершенно не понятно, горячо несчастному или не горячо. В его рот попала только незначительная часть супа, остальное полилось за ворот рубахи и на пол. Но несчастный не сделал ни одного глотательного движения — он не мог глотать.
Почти таким же, спустя несколько месяцев, ближе к лету, появился в палате Анатолий Нун. Его вел санитар. Обрадовавшись, Аджанов невольно бросился к своему тайному другу. Но, увидев, в каком состоянии тот находится, едва не зарыдал от ужаса. И сразу все понял.
Анатолия невозможно было узнать. В его глазах была невыносимая боль и тоска. Говорить он не мог, но пытался. Из его речи часто нельзя было разобрать ни одного слова, даже звуки он издавал с перерывами.
Санитар бросил Нуна на койку и ушел. Аджанов тут же присел рядом, пытаясь отогреть его ледяные ладони. Анатолий откинулся на спинку койки стараясь найти опору.
Было видно, как он сдерживает себя, временами закрывая глаза, как ему хочется вести разговор. Но изо рта его вырывалось только чудовищное, нечленораздельное мычание.
И тут внутренние силы истощились. Нун стал задыхаться. Его начало ломать, лицо исказилось судорогой, стало сводить руки и ноги. Он судорожно вытягивался, напрягаясь всем телом, затем бессильно упал на койку.
Сергей пытался что-то сказать, почти кричал, но было видно, что Нун его не слышит, он никак не реагировал.
Аджанов бросился к двери, замолотил по ней кулаками. Появился охранник, приоткрыл дверь, кинул взгляд на Анатолия, который в судорогах бился на койке. И ушел, ничего не сказав…
Аджанов заплакал. Все, что он мог, только сесть рядом, обхватить руками несчастного, пытаясь хоть чуточку уменьшить жуткие спазмы, хоть как-то избавить его от ужасающих мук… Но это было невозможно…
Сергей был единственным, кто все видел. Другие пациенты не могли этого понять. Он знал, что прямо перед ним разверзся ад. «Психиатрический ГУЛАГ» действовал во всю мощь. Спрятаться было невозможно.
В карательной психиатрии действовал свой уголовный кодекс, и причин для «госпитализации» был миллион. Формальное членство в диссидентской организации и просто написание каких-либо открытых писем уже были прямо дорогой в психушку. Так же, как и чтение литературы, запрещенной в СССР, как и попытка выехать из страны.
Наконец, можно было просто собраться компанией за чаем или водкой, слушать западное радио и вести политические разговоры. И оказаться после этого в буйном отделении, где наказанием было уже само соседство с тяжелыми душевнобольными.
Припадки, ссоры, насилие санитаров, драки — все это происходило 24 часа в сутки. Если пациентам не делали карательных инъекций, то их заставляли слушать стоны других, вызванные или теми же инъекциями, или электрошоком.
Очень часто в психушки попадали известные люди. В 1964 году весьма популярный актер Юрий Белов в ресторане Дома кино неосторожно, будучи в нетрезвом состоянии, сказал, что, по его мнению, Хрущева скоро снимут. А там уши были повсюду. Так что очень скоро Белова вызвали на допрос в КГБ и прямо оттуда отправили на «профилактические меры» — в психушку.
Там актера закрыли на полгода. Впрочем, есть версия, что так его спрятали от действительно карательных органов. Вскоре произошел переворот, Хрущева действительно сняли. Но вместе с карьерой Хрущева закончилась и актерская карьера Белова…
Те, кто пытался вполне официально эмигрировать из страны, вместо США или Израиля оказывались на койке в психиатрической больнице. Еврейские «отказники» вообще были постоянными «пациентами» психушек.
Значительную часть «госпитализированных» составляли «жалобщики» — так называли людей, которые пытались восстановить справедливость после незаконного увольнения с работы или потери прописки, или после того, как они начинали разоблачать коррупцию среди местного начальства и силовиков.
Если такая деятельность затягивалась, то у КГБ лопалось терпение, и специализированная машина отвозила «жалобщика» на «лечение» в психбольницу. Там пациент получал диагноз вроде «мания жалоб» или «вялотекущая шизофрения» и инъекции всех препаратов, которые полагались «по протоколу», — и прежде всего галоперидол.
Как стало известно из записки Андропова в Политбюро, только в 1960–1967 годах и только из приемных советских учреждений было отправлено в психбольницы около 2000 человек. И это не считая тех, кто пытался пробиться в иностранные посольства или достучаться до западных корреспондентов.
Все эти люди, оказываясь в психиатрических застенках, были обречены на страшные муки. И самым страшным было то, чтó из здорового, нормального человека делало «лечение» галоперидолом. Побочных действий у него было множество, всего не перечислить.
И тем не менее галоперидол стал любимым препаратом при злоупотреблении психиатрией в политических целях. Популярность его в качестве средства лечения так называемой «вялотекущей шизофрении» обуславливалась двумя причинами: во-первых, болезненными побочными эффектами, целью которых было сломить волю заключенных, а во-вторых, то, что это был один из немногих психотропных препаратов, производившихся в СССР в достаточном количестве.
За десять дней, в течение которых Анатолий Нун находился в палате рядом с Сергеем, постоянно на его глазах, Аджанов увидел все муки, которым подвергали его друга. Видел и другие средства и способы пыток, которые применялись к нему.
Одной из самых чудовищных был газообразный кислород подкожно. Его вводили толстой иглой или в ногу, или под лопатку. Ощущение у несчастного было таким, словно с него заживо сдирали кожу. Газ отделял ее от мышечной ткани, вызывая мучительную боль. Возникала огромная опухоль, боль ослабевала лишь в течение двух-трех дней. Когда опухоль рассасывалась, пытку начинали заново… Политзаключенным вводили кислород по 10–15 минут…
Но самым страшным, пожалуй, страшнее галоперидола, было введение инсулина. Его воздействием на организм у человека стирали память. Причем то, что уничтожалось, больше никогда не подлежало восстановлению…
В редкие моменты просветления, когда хоть ненадолго Нун приходил в себя, именно он рассказал Сергею об инсулине.
— Со мной пока такого не делали, — еще мог улыбаться он, — память стирать мне не собираются. Их цель — чтобы я помнил, мучился и страдал. Но я не дам им такого удовольствия.
— Как? — Аджанову все чаще хотелось плакать, когда он разговаривал с истерзанным другом.
— Я вырвусь отсюда, — шептал Анатолий. — Как — не знаю, но обязательно вырвусь. Выживу. Все перенесу. Вот увидишь…
Вместо ответа Сергей молча сжимал его руку.
На следующий день в свой кабинет его вызвал врач. Теперь он часто ходил к нему, они беседовали о разном. Эта перемена Аджанова беспокоила больше всего. К чему его готовят? Что последует дальше?
Сегодня врач был еще более сух и суров, чем обычно:
— В больницу привезли назначенное вам лекарство. Завтра утром мы начинаем лечение, — он отвел глаза в сторону.
Сергей тут же все понял:
— Вы собираетесь испробовать на мне какой-то новый препарат? Я — подопытный кролик, так, я верно вас понимаю?
— В общем, да, — врач все так же избегал его взгляда.
— И это мой смертный приговор…
— Перестаньте! Зря вы так пессимистично настроены! Все будет очень хорошо, и…
— Это неправда, — у него Аджанова не было сил притворяться и лгать.
— Ну хорошо, вы правы, осложнения возможны, — неожиданно согласился врач. — А знаете что? Я хочу поднять вам настроение! Если вы хотите, я передам записку кому-нибудь из ваших близких друзей. И когда будет заметна положительная динамика в лечении, этот друг сможет вас навестить. У нас это не запрещено.
— Вы правда это сделаете? — оживился Сергей.
— Конечно. — И он увидел, что впервые в лице врача мелькнуло что-то человеческое.
— И мой друг будет знать, где я нахожусь? Место, адрес?
— Будет. Обещаю вам.
— Хорошо, — вздохнул Аджанов. — Я бы передал записку девушке Але, Алене Тарасенко, которая работает в костюмерном цеху на Одесской киностудии.
— Вот, — врач протянул ему листок бумаги и карандаш, — пишите.
Сергей думал недолго. Осторожно нажимая на слабый карандаш, он написал всего два предложения: «Прости за всё. Гранатового дома не существует».
— Что это? — удивился врач, прочитав.
— Она поймет, — кивнул Аджанов, отдавая записку. Сам он не сомневался, что Аля не поймет его. Никогда.
Нун был в сознании. В этот день его мучили не так сильно. Поздней ночью Сергей тихонько присел на его койку. Анатолий открыл глаза.
— Завтра утром меня убьют, — спокойно произнес Аджанов.
— Нет! — Нун даже привстал. — Не говори так! Ты все выдержишь! Ты даже не представляешь, какой ты сильный!
— Я знаю, что говорю, — Сергей улыбнулся краешком губ. — Дело не в силе. Я больше никогда не выйду отсюда, потому что с самого начала был приговорен. Но у меня есть к тебе одна просьба…
— Говори, — твердо сказал Анатолий, — я все сделаю, если смогу. Клянусь жизнью…
— Сейчас я расскажу тебе свой сценарий. Я не хочу, чтобы он исчез после моей смерти. Ты запомнишь, и когда выйдешь отсюда, напишешь роман. Так мой «Гранатовый дом» будет жить.
— Обещаю тебе это. Я напишу роман — о твоем сценарии, и о тебе.
— Хорошо, — Сергей улыбнулся и сжал руку Нуна. — Однажды мне поручили написать сценарий о войне. И на остановке я встретил инвалида — чистильщика обуви. Он был без ног. И он рассказал мне историю о человеке, который ошибся потому, что пытался уничтожить опухоль ценой предательства. Всю мою душу перевернул его рассказ. Наверное, потому, что я тоже вырос в краях, где ярким алым цветом пламенели цветущие гранаты. И откуда меня изгнали потому, что я не такой, как все. Я стал позором для своей семьи, для своего рода. Этим я убил свою мать. Но я был в жизни счастлив и свободен! Даже если сейчас за это я плачу такой ценой…
— А почему «Гранатовый дом»?
— Это символ очищения и возрождения. В том краю, откуда я родом, верят, что семечки граната очищают организм от паразитов и инфекций. Я использовал этот символ как очищение. Однажды оно обязательно произойдет.
— Говори. Я запомню каждое твое слово. Этого они у меня никогда не смогут отнять…
Аджанов посмотрел на серьезное, волевое и решительное лицо Нуна. И заговорил. Он говорил, чувствуя, как в душе его разрастается огромный светлый и чистый источник радости — свет от того, что скоро он вернется домой!
По коридору прогромыхали шаги охранника. В окна ударили первые брызги рассвета. А он все продолжал говорить…