К книге
А. П. Чехов в воспоминаниях современниковСтраница 45
40%
Страница 45
45

Страстный любитель литературы, он читал все выходя­щее в свет. Писатели были его первые гости: подаренный ему экземпляр с автографом он принимал трепетными руками и нес в свой шкап бережно, как святыню.

Но это, разумеется, не мешало ему в издательском деле быть купцом, а где надо — слегка и поприжать того же самого писателя.

Он прекрасно знал польский язык (кстати, никогда не хотел объяснить, где он ему научился) и был не только почитателем, но и, несомненно, лучшим переводчиком польских авторов.

Помню, как однажды, благодаря этому своему при­страстию, он поставил в довольно странное положение целое общество препочтенных писателей, в том числе, если память мне не изменяет, и Чехова.

В Польше праздновали юбилей (кажется, 25-летний литературной деятельности) Генриха Сенкевича 4. Лавров, который перевел и поместил в «Русской мысли» почти все произведения этого автора и находился с ним в переписке, разумеется, не преминул и в Москве устроить юбилейный обед. В «Эрмитаже» собралось человек двадцать пять литераторов, говорились речи и пили за единение народно­стей, за польскую литературу и за талантливого ее предста­вителя, польского юбиляра. Все было искренне, трогатель­но и хорошо.

В заключение послали юбиляру в Варшаву сердечное поздравление, под которым все подписались поименно.

На следующий день на имя Лаврова была получена ответная телеграмма от юбиляра:

«Благодарю, если это искренно».

Бедный Лавров долго после этого ни с кем не заговари­вал о польской литературе.

В Москве Чехов оставался по нескольку дней, но в эти дни ничего не писал. Его манера работать вдали от людских глаз — здесь, где он был постоянно на виду у всех, была неосуществима.

А главное — здесь не было его уютного кабинета, с которым у него было связано уже столько творческих воспоминаний.

Зато и уезжал он внезапно, словно по какому-то неотра­зимому внутреннему побуждению. Вот сегодня собирались в театр, взяли билеты, и он интересовался пьесой, стре­мился или кто-нибудь позвал его вечером, и он обещал. Все равно — неотразимое побуждение было сильнее всего.

Просто ему надоедало довольно-таки бессмысленное шумное времяпровождение московское, и потянуло в тихое Мелихово, в его кабинет, или, может быть, в душе созрело что-нибудь, требовавшее немедленного занесения на бума­гу. И он уезжал, несмотря ни на что.

А случалось и так, что внезапно уезжал он, чтобы избежать чего-нибудь предстоящего, что было ему непри­ятно.

Надо сказать правду, надоедали ему очень, особенно когда он останавливался в «Большой Московской» гости­нице. Стучались в дверь люди, которых он не знал, и кото­рые, в сущности, не имели никакого права отнимать у него время и покой.

У многих есть такой взгляд на писателя, что не только произведения его, но и он сам есть общественное достояние. И приходят и сидят по русскому безобразному обычаю часы, целый вечер говорят о себе, задают умные вопросы или молчат, заставляя так или иначе занимать их.

Конечно, можно не принять или, приняв и убедившись, что по-пустому, отвадить, и есть такие решительные пи­сатели, что даже на дверях делают устрашающие надписи.

Но Чехов этого не умел и не считал себя вправе. Он страдал неизлечимой болезнью, как бы не обидеть человека.

А в гостинице у него был «свой» номер (кажется, пятый), который и потом долго еще назывался «чеховским номером», и это знали, и туда стучались.

Но с незнакомым человеком еще как-нибудь можно разделаться, если занят, — ну, сослаться на эту занятость. Но бывало хуже: друзья, вот именно из тех, что впослед­ствии, после его смерти, почувствовали себя его друзьями и поведали об этом миру.

Иной «друг» приехал по своим делам из Петербурга и, благополучно окончив свои дела, решил провести вечерок с Чеховым. Тут уж, при его исключительной боязни оби­деть, — для него была настоящая беда.

Я знал, например, одного писателя 5 (ныне умершего), который считал себя закадычным другом Чехова, и Антон Павлович относился к нему искренне и сердечно, но со­вершенно не мог выносить его, как он говорил, «трагиче­ского смеха».

И помню, что однажды, пробыв в Москве только один день, А. П. пришел домой и объявил, что сейчас же уезжает в Мелихово.

Почему?

Встретил N. Вчера приехал. Остановил извозчика, заключил меня в объятия, узнал, что я живу здесь, и объ­явил, что сегодня придет к нам на весь вечер. Вот и тебе велел кланяться. Ну, так ты уж его прими, а обо мне ска­жи... ну, скажи что хочешь.

И сколько я ни доказывал ему, что это можно устроить как-нибудь проще — уйти куда-нибудь, послать N запи- с к у , — он оставался непоколебим:

Все равно он найдет меня и будет смеяться. Ведь он юморист и ужасно любит смеяться, — а это трагедия.

И он в тот же день уехал в деревню, несмотря на то, что у него в «Русской мысли» было дело, для которого он вновь приехал в Москву дней через пять.

Но к чему он чувствовал непобедимый, почти паниче­ский ужас, так это к торжественным выступлениям, в осо­бенности если подозревал, что от него потребуется активное участие.

Мне памятен один приезд в Москву покойного Д. В. Григоровича. В Петербурге перед этим был справлен его юбилей. Было что-то необыкновенно торжественное, кажется, единственное и небывалое в летописях литера­туры.

Так как писатель иногда помещал свои вещи в «Русской мысли», то В. М. Лавров захотел устроить ему в Москве «филиальное чествование» 6

Конечно, это не могло быть даже и тенью петербургско­го юбилея, но все же — «Эрмитаж», несколько десятков приглашенных, заранее предусмотренные речи.

Само собою разумеется, что был специальный расчет на присутствие в Москве Антона Павловича. С одной стороны, хотелось показать петербургскому литератору лучшее, что есть в литературной Москве и чем она гордится, а с дру­гой — имелись в виду особые отношения между Чеховым и Григоровичем.

Ведь старый писатель первый заметил талант Чехонте в его маленьких рассказах, печатавшихся в сатирических журналах, обратил на него внимание Суворина, написал ему трогательное отеческое письмо 7.

Антону Павловичу все это было поставлено на вид — и уж само собою разумелось, что он будет украшением «филиального чествования».

Антон Павлович впал в мрачность. Целый день с ним ни о чем нельзя было говорить. Он, обыкновенно ко всему и ко всем относившийся с добродушной терпимостью, для всех находивший извиняющие объяснения, вдруг сделался строг ко всему и ко всем, просто огрызался, так что лучше было к нему не приставать.

К вечеру он стал мягче. К нему вернулся его обычный юмор, и он от времени до времени прерывал свое молчание отрывочными фразами из какой-то неведомой, по-видимо­му, речи:

Глубокоуважаемый и досточтимый писатель... Мы собрались здесь тесной семьей... — Потом, после молчания, опять: — Наша дружная писательская семья в вашем лице, глубокочтимый...

Что это ты? — спросил я.

А это я из твоей речи, которую ты скажешь на обеде в честь Григоровича.

Почему же из моей? Ты бы лучше из своей что- нибудь.

Так я же завтра уезжаю.

Куда?

В Мелихово.

Я возмутился:

Как же так? Григорович, его письмо... Такие отно­шения... Наконец, разочарование Лаврова и всех прочих...

И тут он начал приводить свои доводы:

Ведь это же понятно. Я был открыт Григоровичем и, следовательно, должен сказать речь. Не просто говорить что-нибудь, а именно речь. И при этом непременно о том, как он меня открыл. Иначе же будет нелюбезно. Голос мой должен дрожать и глаза наполниться слезами. Я, положим, этой речи не скажу, меня долго будут толкать в бок, я все- таки не скажу, потому что не умею. Но встанет Лавров — и расскажет, как Григорович меня открыл. Тогда поды­мется сам Григорович, подойдет ко мне, протянет руки и заключит меня в объятия и будет плакать от умиления. Старые писатели любят поплакать. Ну, это его дело, но самое главное, что и я должен буду плакать, а я это­го не умею. Словом, я не оправдаю ничьих надежд. Ведь ты же на себе испытал, что значит не плакать от умиле­ния.

Тут А. П. имел в виду маленькую историю, которая произошла со мной года три раньше, когда Академия по­ощрила меня половинной Пушкинской премией. Д. В. Гри­горович, участвовавший в заседании, оказал мне совершен­но исключительную и ужасно трогательную любезность: прямо из Академии приехал ко мне, которого к тому же не знал и никогда не видал, — чтобы сообщить о лестном для меня событии.

И что же? Я огорчил его. Смущенный, растерявшийся, я только и мог пожать его руку и простыми словами, как умел, высказать ему благодарность. И старик потом кому- то жаловался, вспоминая, как в прежние времена писатели были отзывчивы; приводил известный рассказ о встрече Белинского с Достоевским... 8

А все то, что говорил Чехов, совсем не казалось ему шуткой. Он действительно испытывал страдание, пред­ставляя себя героем нарисованной им сцены. И, в сущно­сти, сцена была изображена вполне правдиво. Так именно и должно было произойти.

И вот за два дня до юбилейного обеда, когда из Пе­тербурга была получена телеграмма, что юбиляр приедет, Антон Павлович уложил свои дорожные вещи и уехал в деревню, давши мне на прощанье такого рода ответ­ственное поручение:

— А ты там как-нибудь уж... уладь. Главное, успокой Лаврова.

Но уладить было трудно. В. М. Лавров чуть не заболел, когда узнал о бегстве А. П. Самый главный кирпич из его великолепной постройки выпал, и самая постройка грозила развалиться.

Но, разумеется, все обошлось. Григорович приехал, обед состоялся.

Я на нем оскандалился на всю жизнь: вняв увещаниям В. А. Гольцева, покусился на речь о Чехове, то есть о том, как он страстно желал быть на обеде, чтобы самому лично и т. д., но болезнь заставила его уехать в деревню. И гос­подь наказал меня за ложь.

С первых же слов я, никогда еще в жизни не высту­павший с публичными речами, сбился. Я только и успел упомянуть об Антоне Павловиче Чехове, который...

А милый старик, видя, должно быть, мое затруднение, сейчас же и выручил меня и сам заговорил о Чехове, о том, как он открыл его талант, о его письмах, словом — все то, что мы теперь так хорошо знаем.

В Мелихове А. П., окруженный родными, вел тихую жизнь, наполненную чтением книг, которых выписывал множество, и неторопливой работой. Жили тут отец его, Павел Егорыч, мать, Евгения Яковлевна, сестра, Марья Павловна, и младший брат, Михаил Павлович.

Но, несмотря на присутствие в доме старших родных, главой его был А. П. Во всем господствовали его вкусы, все делалось так, чтобы ему нравилось.

К матери своей он относился с нежностью, отцу же оказывал лишь сыновнее почтение, — так по крайней мере мне казалось. Предоставляя ему все, что нужно для обста­новки спокойной старости, он помнил его былой деспотизм в те времена, когда в Таганроге главой семьи и кормильцем был еще он. В иные минуты, указывая на старика, который теперь стал тихим, мирным и благожелательным, он вспо­минал, как, бывало, тот заставлял детей усердно посещать церковные службы и при недостатке усердия не останавли­вался и перед снятием штанишек и постегиванием по обнаженным местам.

Конечно, это вспоминалось без малейшей злобы, но, видимо, оставило глубокий след в его душе. И он говорил, что отец тогда был жестоким человеком.

И не только того не мог простить А. П. отцу, что он сек его — его, душе которого было невыносимо всякое наси- л и е , — но и того, что своим односторонне-религиозным воспитанием он омрачил его детство и вызвал в душе его протест против деспотического навязывания веры, лишил его этой веры.

«Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, — говорит он в одном письме к И. Л. Щеглову, — то оно представляет­ся мне довольно мрачным. Религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два мои брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родите­лям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками».

И далее, говоря о школьниках известного в то время педагога Рачинского: «Если в их душах радость, то они счастливее меня и братьев, у которых детство было страда­нием» 9.

И хотя в то время все это уже давно кончилось и старик уже совершенно перестал быть действующим лицом в его жизни, а только сидел и, постоянно молясь и читая ду­шеспасительные книги, беззаботно доживал свой век, раду­ясь знаменитости своего сына, и хотя А. П. относился к нему дружески и почтительно и ни единым намеком не напоминал о прошлом, но прошлое оставило слишком глубокий след в чуткой душе и не было забыто.

И мне всегда казалось, что к отцу он относился без той теплоты, которая согревала его отношения к матери, сестре и братьям. Особенно же к матери, которая при таганрог­ском главенстве Павла Егоровича едва ли имела в семье тот голос, на какой имела право. Теперь, когда главой семьи сделался А. П., она получила этот голос.

И уж платила она ему какой-то благоговейной неж­ностью. Казалось, забота о том, чтобы всякое желание А. П. было тотчас же, как по щучьему веленью, исполнено, составляла цель ее жизни. Всякая перемена в его настрое­нии отражалась в ее лице. Его привычки и маленькие капризы были изучены. Ему, например, не нужно было заявлять о том, что он хочет есть и пора подавать обед или ужин, а стоило только остановиться перед стенными часа­ми и взглянуть на них. В ту же минуту она била тревогу, вскакивала, бежала на кухню и торопила все и всех.

Братья его в то время были уже взрослые люди, и каж­дый занимал определенное положение. Старший, Алек­сандр Павлович, жил в Петербурге, и я не имел возможно­сти близко наблюдать его отношения к А. П. Другие же, Иван и Михаил, к которым он относился по-товарищески, помимо чисто братской привязанности, выделяли его как главу семьи, благодаря таланту которого скромное и дотоле неведомое имя — Чехов — было окружено почетным орео­лом.

Предыдущая главаГлава 45 из 112Следующая глава