К книге
А. П. Чехов в воспоминаниях современниковСтраница 41
37%
Страница 41
41

Не знаю, был ли А. П. после в Ясной Поляне 9. Изредка, навещая Л. Н., я его по крайней мере там не встречал. Но воспоминания о нем в Ясной остались самые приятные. Его писания встречались там всегда с большим вниманием. За ним следили, читали, разбирали. Л. Н., разговаривая о Че­хове, всегда восхищался его изобразительностью. Он назы­вал его писательский инструмент музыкальным. Он гово­рил, что Чехов — чуть ли не единственный писатель, которого можно перечитывать, а это не всегда возможно, даже для Диккенса, например. Помню, как Л. Н. восхи­щался небольшим рассказом А. П. «Супруга», напеча­танным в сборнике Общества любителей российской сло­весности «Почин». Хвалил рассказ «На подводе», напеча­танный в «Русск. вед.» 10, «Душечку» же, появившуюся в «Семье», он перечитывал несколько раз 11 и говорил, что это такая прелесть, которой не скоро найдешь не только у других писателей, но и у Чехова. «Моя жизнь» понрави­лась Л. Н., но не в целом, а местами. Он считал, что прото­типом героя А. П. послужил небезызвестный опрощенец князь В. В. Вяземский, вызвавший когда-то целый шум в печати. Одни считали его святым, другие — высокопроб­ным грешником 12 Не по сердцу пришлись Л. Н - ч у и «Мужики» 13, хотя его более возмущал шум, поднятый по поводу их в печати, где большая часть русской интелли­генции с восторгом принимала мужиков такими, какие они есть у Чехова, и не могла понять, что эти мужики списаны с одной исключительной подмосковной местности и по ним нельзя обобщать всех русских мужиков. Он говорил, что эти народолюбцы никогда не любили народа, не знали его и не желают знать; мужики нужны им как отвлеченная абстракция, для опоры в своей борьбе и полемике. Оттого весь восторг по поводу «Мужиков» 14 Не удовлетворяли, как известно, Л. Н. и пьесы А. П. Он находил, что цель драматических произведений новых форм ошибочна. Для того чтобы вызвать настроение, — говорил о н , — нужно ли­рическое стихотворение, драматическая же форма служит и должна служить другим целям. В драматическом про­изведении должно поставить какой-нибудь еще не разре­шенный людьми вопрос и заставить его разрешить каждое действующее лицо сообразно его внутренним данным. Это — опыты лаборатории. У Чехова же этого нет. Он останавливает, например, внимание зрителя на судьбе несчастных дяди Вани и доктора Астрова, но жалеет их только потому, что они несчастны, не обосновавши вовсе, заслуживают ли они сострадания. «Он заставляет их гово­рить, что они были самыми лучшими людьми в уезде, но чем они были хороши — он не показывает. А мне кажет- с я , — говорил Л. Н . , — они всегда были дрянными и ни­чтожными, поэтому их страдания не могут быть достойны

внимания» 15.

Когда вышел первый том рассказов Чехова в издании Маркса, Л. Н. с большим вниманием остановился на юморе Чехова. Он говорил, что в наше время он — первоклассный юморист. В прошлом с ним могли сравняться только Гоголь и Слепцов. Рассказ «Драма» до того восхищал Л. Н., что он его рассказывал бесчисленное количество раз и всегда смеялся от всей души. Восхищали его и детские фигуры Чехова, вроде «Ваньки», пишущего письмо к деду. И толь­ко некоторые из юмористических вещей ему казались непонятными, как, например: «Роман с контрабасом» и «Скорая помощь».

Последний раз я видел А. П. зимой, в год его смерти, в Москве, на литературной «среде» у Н. Д. Телешова 16 «Среда» была блестящая: на ней присутствовали, кроме А. П. с своей женой и сестрой Марией Павловной, Андреев, Горький, Вересаев, Бунин, Тимковский, Серафимович, Го- лоушев, Разумовский. Покойный В. А. Гольцев делал доклад о философии Ницше, были легкие прения, но не было ничего острого. У Антона Павловича недуг был в пол­ном развитии. Внешний вид его был вид страдальца. Глядя на него, как-то не верилось, что это тот прежний Чехов, которого я раньше встречал. Прежде всего поража­ла его худоба. У него совсем не было груди. Костюм висел на нем, как на вешалке. Но несмотря на такое состояние, А. П. был очень мил, общителен, шутливо говорил с И. А. Белоусовым, рассказывал кое-что о себе, о своих первых неудачах на литературном поприще... Все внима­тельно его слушали, смеялись, но всем чувствовалось, что это — недолгий жилец на свете, и становилось невольно грустно.

Весной 1904 года вышла одна из моих книжек, и я по­слал ее А. П. 17, но вслед за этим узнал из газет о плохом состоянии его здоровья, и мне стало неловко, что я побеспо­коил его своим письмом. И вдруг, совершенно неожиданно для себя, получаю от него письмо. Оно было написано накануне его отъезда из Москвы за границу. Он благодарил меня за присланную ему книжку и выражал такую теплую сердечность и добродушие, которые меня даже удивили. Но мое желание — получить что-нибудь из его вещей в об­мен — он обещал исполнить, как только вернется из-за границы 18, куда его посылают доктора.

Но из-за границы вернулся только его прах, который Москва торжественно и похоронила на кладбище Новоде­вичьего монастыря.

ВЛ. И. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО

ЧЕХОВ

Передо мной три портрета Чехова, каждый выхвачен из куска его жизни.

Первый: Чехов «многообещающий». Пишет бесконеч­ное количество рассказов, маленьких, часто крошечных, преимущественно в юмористических журналах и в гро­мадном большинстве за подписью «А. Чехонте». Сколько их он написал? Много лет спустя, когда Чехов продал все свои сочинения 1 и отбирал, что стоит издавать и что нет, я спросил его, — он сказал: «Около тысячи».

Все это были анекдоты с великолепной выдумкой, остроумной, меткой, характерной.

Но он уже переходит к рассказам крупным.

Любит компанию, любит больше слушать, чем говорить. Ни малейшего самомнения. Его считают «бесспорно та­лантливым», но кому тогда могло бы прийти в голову, что это имя попадет в число русских классиков!

Второй портрет: Чехов, уже признанный «одним из самых талантливых». Его книжка рассказов «Сумерки» получила полную академическую премию 2, пишет меньше, сдержаннее; о каждой его новой повести уже говорят; он желанный во всякой редакции. Но вождь тогдашней моло­дежи Михайловский не перестает подчеркивать, что Че­хов — писатель безыдейный, и это влияет, как-то задержи­вает громкое и единодушное признание.

А между тем Лев Толстой говорит:

«Вот писатель, о котором и поговорить приятно».

А старик Григорович, один из так называемых «корифе­ев» русской литературы, идет еще дальше. Когда при нем начали сравнивать с Чеховым одного малодаровитого, но очень «идейного» писателя, Григорович сказал:

— Да он недостоин поцеловать след той блохи, которая укусит Чехова.

А о рассказе «Холодная кровь» он сказал, правда, почти шепотом, как что-то еще очень дерзкое:

— Поместите этот рассказ на одну полку с Гоголем, — и сам прибавил: — Вот как далеко я иду 3.

Другой такой же корифей русской литературы, Боборы- кин, говорит, что доставляет себе такое удовольствие: каждый день непременно читать по одному рассказу Чехо­ва 4

В этот период Чехов в самой гуще столичного водоворо­та, в писательских, артистических и художественных кружках, то в Москве, то в Петербурге; любит сборища, остроумные беседы, театральные кулисы; ездит много по России и за границу; жизнелюбив, по-прежнему скромен и по-прежнему больше слушает и наблюдает, чем говорит сам. Слава его непрерывно растет.

Третий портрет: Чехов в Художественном театре.

Второй период в моих воспоминаниях как-то резко заканчивается неуспехом «Чайки» в Петербурге. Словно именно это надломило его жизнь, и отсюда крутой поворот. До сих пор о его болезни, кажется, никогда и не упомина­лось, а вот как раз после этого Чехова иначе и не пред­ставляешь себе, как человека, которого заметно подтачива­ет скрытый недуг.

Пишет он все меньше, две-три вещи в год; к себе становится все строже. Самая заметная новая черта в его повестях — это то, что он, оставаясь объективным, изощряя свое огромное художественное мастерство, все больше и ча­ще позволяет своим персонажам рассуждать, преимуще­ственно о жизни русской интеллигенции, заблудившейся в противоречиях, нежащейся в мечте и безволии. Среди этих рассуждений вы с необыкновенной отчетливостью различаете мысли самого автора, умные, меткие, благо­родные, выраженные изящно, с огромным вкусом.

Каждый его новый рассказ — уже некоторое литера­турное событие.

Но главное в этом периоде: Чехов-драматург, Чехов — создатель нового театра. Он почти заслоняет себя как беллетриста. Популярность его ширится, образ его при­обретает через театр новое обаяние. Он становится самым любимым, песня об его безыдейности замирает. Его имя уступает только еще живущему среди нас и неустанно работающему великому Толстому.

Но вместе с тем как растет его слава, приближается и его жизненный конец. Каждую новую вещь его читатель встречает уже не с обычной читательской беспечностью, а с какой-то нежной благодарностью, с сознанием, что здесь отдаются догорающие силы.

Три портрета на протяжении восемнадцати лет. Чехов умер сорока четырех, в 1904-м.

В Москве часто организовывались кружки писателей, всегда не надолго, быстро рассыпались. Одним из таких кружков заведовал Николай Кичеев, редактор журнала «Будильник». Всегда очень приличный, корректный, при­ветливый, немножко холодноватый, болезненный, говорил всегда негромко и сам почти не смеялся, — даже странно было, что это редактор именно юмористического журнала. Но он любил смех больше всего на свете, чувствовал его силу и был из тех, которые считают остроумие величайшим даром человека. Я его знал уже давно; в годы моих литера­турных начинаний мы с ним вдвоем вели в «Будильнике» театральный отдел за общей подписью «Никс и Кикс».

Кружок был довольно пестрый. В политическом отно­шении направление было одно: либеральное, но с довольно резкими уклонами и влево и вправо. В то время как для одних главнейшей целью художественного произведения были «общественные задачи», другие выше всего ценили в нем форму, живой образ, слово. Первые примешивали политику решительно ко всякой теме; за ужином говорили такие речи, что надо было поглядывать на подававших лакеев, — нет ли среди них шпионов; другие же оставались холодными, — не возражали из чувства товарищества, зато по уголкам называли эти речи «кукишем в кармане».

Настоящие «либералы» с гордостью носили эту кличку. Я как сейчас вижу перед собой на каком-нибудь банкете Гольцева. Он до конца жизни остался честнейшим челове­ком и преданнейшим прогрессу журналистом. Но стоило ему начать застольный спич, как от него веяло холодом; и чем он серьезнее, тем скучнее. Все, что он скажет, все вперед знали наизусть. Но либерально настроенным ба­рышням это нравилось, нравились красивые слова — ба­рышням и, очевидно, большинству слушателей, которые с постно-серьезными лицами сочувственно кивали в такт каждой гольцевской запятой и горячо аплодировали, когда он ставил хорошую точку. Им особенно то и нравилось, что они тоже все это отлично знают, что он говорит.

Как-то я ехал с Чеховым в пролетке; извозчик не успел свернуть с рельсов, — пролетка столкнулась с трамваем, перевернулась; переполох, испуг, крики; поднялись мы невредимыми; я сказал:

— Вот так, в один миг, могли мы и умереть.

Умереть — это бы ничего, — сказал Чехов, — а вот на могиле Гольцев говорил бы прощальную речь — это гораздо хуже.

Это не мешало нам относиться к Гольцеву с большим уважением.

Из писателей настоящим кумиром для них был Щед­рин. Но и тут: не за громадный сатирический его талант, а за яркий либерализм. В ту пору выработался даже трафа­рет: с каждого сборища с речами и вином посылать Щедри­ну приветственную телеграмму (он жил в Петербурге).

Чисто художественные задачи ставились под подозре­ние:

«Ах, искусство для искусства? «Шепот, робкое ды­ханье, трели соловья?» 5 Поздравляем вас».

Но и противоположная группа писателей ширилась. Надоели общие места, избитые слова, надоели штампо­ванные мысли, куцая идейность. И противно было, что часто за этими ярлыками «светлая личность», «борец за свободу» прятались бездарность, хитрец...

Владевший молодыми умами Михайловский своими критическими статьями держал на вожжах молодую худо­жественную литературу. Не шутя говорили, что для успеха необходимо пострадать, быть сосланным хоть на несколько лет. Одно время имел огромный успех писатель, весь лите­ратурный талант которого заключался в его длинной, красивой бороде, но он написал небольшой рассказ и высту­пил с ним, вернувшись прямо из политической ссылки. Стихотворная форма презиралась. Остались только: «Сейте разумное, доброе» или «Вперед, без страха и сомненья» 6, что и цитировалось до приторности. Пушкин и Лермонтов покрылись на полках пылью.

На одном из сборищ, в отдельной комнате ресторана, появился Чехов. Кичеев, знакомя нас, шепнул мне:

Вот кто далеко пойдет.

Его можно было назвать скорее красивым. Хороший рост, приятно вьющиеся, заброшенные назад каштановые волосы, небольшая бородка и усы. Держался он скромно, но без излишней застенчивости; жест сдержанный. Низкий бас с густым металлом; дикция настоящая русская, с оттен­ком чисто великорусского наречия; интонации гибкие, даже переливающиеся в какой-то легкий распев, однако без малейшей сентиментальности и, уж конечно, без тени искусственности.

Через час можно было определить еще две отметных черты.

Внутреннее равновесие, спокойствие независимости, — в помине не было этой улыбки, которая не сходит с лица двух собеседников, встретившихся на какой-то обоюдно приятной теме. Знаете эту напряженную любезную улыб­ку, выражающую: «Ах, как мне приятно с вами беседо­вать» или «У нас с вами, конечно, одни и те же вкусы».

Его же улыбка — это второе — была совсем особенная. Она сразу, быстро появлялась и так же быстро исчезала. Широкая, открытая, всем лицом, искренняя, но всегда накоротке. Точно человек спохватывался, что, пожалуй, по этому поводу дольше улыбаться и не следует.

Предыдущая главаГлава 41 из 112Следующая глава