К книге
А. П. Чехов в воспоминаниях современниковСтраница 12
11%
Страница 12
12

Я исподлобья взглянул на Чехова и подумал: «Боже мой! что сделала «литература» с человеком в какие-нибудь десять лет! Тогда, при первой встрече в гостинице «Москва», это был цветущий юноша, а теперь... чуть только не старик».

Но зато какая была вместе с тем перемена в духовном отношении! Это был как бы другой человек. В тот первый период жизнерадостной юности и неугомонных успехов Чехов обнаруживал «по временам» досадные черты какой- то студенчески легкомысленной заносчивости и даже, пожалуй, грубоватости... Но уже в третий свой приезд в Петербург (в 1891 г., после своего путешествия на Саха­лин) 37 этих резких диссонансов как не бывало, что дало мне повод как-то заметить А. П. в интимной беседе, что «после Сахалина он значительно исправился». Чехов ни­мало не обиделся на мой случайный каламбур и сумрачно проговорил:

Да, много чего я там насмотрелся... много чего передумал!

Смерть брата (художника) и путешествие на Сахалин наложили на Чехова свою мистическую печать... В своих работах он стал вдумчивее, углубленнее, в речах осмотри­тельнее, деликатнее, в отношениях к людям заметно сдер­жаннее. Пережитые потрясения точно открыли ему новое, более широкое поле зрения, и он глядел теперь вперед, как бы через головы людей, храня про себя ему одному ведомые психологические загадки и откровения. Видимо, даже са­мый недуг, постигший Чехова и физически его подтачиваю­щий, косвенно влиял на это духовное обновление (невольно вспоминается чуткое слово Гоголя «о значении болез­ней») 38.

Про теперешнего Чехова можно было сказать, несколь­ко перефразируя, то же, что он сказал о своем друге, Свободине: «Он всегда был душевно притягателен, но последнее время производил какое-то совсем особенное, необыкновенно трогательное впечатление».

Не могу обойти попутно еще одной художнической черты: одновременно с личным совершенствованием со­вершенствовался и слог Чехова.

Зато как быстро и легко писал он вначале!

Помню, в первые дни нашего знакомства, зашел я как- то к нему в номер гостиницы «Москва». Вижу — Чехов сидит и быстро пишет. Я хотел было отретироваться, рас­считывая, что пришел не очень кстати и наверное помешал.

Напротив, Жан, вы пришли как нельзя более кстати и должны мне помочь. Я сейчас описываю путешествие «артиллерийской бригады» и боюсь, как бы где не наврать. Вот, будьте добры, как бывший артиллерист, внимательно проштудируйте эту страничку!

И он усадил меня на свое место. Передо мною было окончание известного чеховского рассказа «Поцелуй»... И мне попались на глаза следующие строки: «Само орудие некрасиво. На передке лежат мешки с овсом, прикрытые брезентом, а орудие все завешено чайниками, солдатскими сумками, мешочками и имеет вид маленького, безвредного животного, которого, неизвестно для чего, окружили люди и лошади. По бокам его с подветренной стороны, размахи­вая руками, шагают шесть человек прислуги. За орудием опять начинаются новые уносные, ездовые, коренные, а за ними тянется новое орудие, такое же некрасивое и невну­шительное, как и первое. За вторым следует третье, четвертое, около четвертого офицер и т.д.»

Тут Чехов остановил меня:

Нет, вы начните раньше... вот отсюда: «Впереди всех шагали четыре человека с шашками... » Я вам говорю серь­езно, мне очень важно знать ваше мнение!

Я стал читать с начала и прямо был поражен верностью описания и еще более был поражен, когда рассказ появился в «Новом времени» (рассказ был стремительно закончен в тот же вечер и наутро сдан в набор), поражен удивитель­ной чуткостью, с какой схвачен был самый дух и склад военной среды. Просто не верилось, что все это написал только соскочивший с университетской скамьи студентик, а не заправский военный, прослуживший по крайней мере несколько лет в артиллерии!

С строго придирчивой точки зрения можно, пожалуй, найти некоторые «длинноты», именно в описании движе­ния бригады — единственный недостаток рассказа, напи­санного чуть ли не в двое суток... Даже его обширная «Степь», эта великолепнейшая поэма, на страницах кото­рой природа дышит и люди шевелятся, как живые, написа­на была сравнительно очень быстро... Но, разумеется, и на солнце есть пятна, и одно такое незначительное стилисти­ческое пятнышко я как-то указал Чехову, когда мы разго­ворились о «Степи». Именно почему-то вспомнилась в са­мом начале (где говорится о смерти бабушки) фраза, на которой я запнулся, читая впервые рассказ: «Она была жива, пока не умерла...» Что-то в этом роде.

— Быть не может! — воскликнул Чехов и сейчас же достал с полки книгу и нашел место: «до своей смерти она была жива и носила с базара мягкие бублики». — Чехов рассмеялся. — Действительно, как это я так не доглядел. А впрочем, нынешняя публика не такие еще фрукты куша­ет. Нехай! 39

И равнодушно захлопнул книгу.

Тогда он еще не достиг совершенства стиля, обнару­женного в позднейших произведениях, где идея, так ска­зать, вплотную срастается со словом. То была пора творче­ского половодья, когда река вдохновения выступала из берегов и несла смелого пловца вперед, минуя мели и по­роги.

Когда после ужина мы перешли в кабинет, — теснова­тый, но уютный чеховский кабинетик, — зашел разговор на эту же самую тему о стиле. Как раз незадолго перед этим я прочел его повесть «Моя жизнь», напечатанную в «Ниве» (в «Литературных приложениях»), и находился под обая­нием ее художественной красоты. В этой повести, столь оскорбительно замолчанной критикой, Чехов выступает истинным мастером слова и, как стилист, становится пле­чом к плечу с Тургеневым. <...> Напечатанные перед тем в «Русской мысли» и наделавшие столько шума «Мужи­ки», признаться, меньше меня удовлетворили. Главный недостаток, на мой взгляд, было самое заглавие, слишком обобщавшее фигуры, явно списанные с пригородных мужи­ков (села Жукова), и в этом смысле какое-либо другое название, вроде, например, «Жуковцы», дало бы более мягкое освещение теме. Напротив, заглавие «Моя жизнь» было, по-моему, слишком мелко и скромно для такой глубо­ко захватывающей повести. Наконец меня озадачили в «Мужиках» две-три строки, прозрачно напоминавшие из­вестную проповедническую манеру Л. Толстого, тем более озадачили, что Чехов был чуть ли не единственный из современных писателей, уцелевший как художник от тол-

40

стовского влияния .

Все это без обиняков, по-товарищески, я выложил А. П.

Оно, пожалуй, итак, — задумчиво отозвался Че­х о в , — а вот, небось, критика распинается за «Мужиков», а о «Моей жизни» — ни гугу!

Я указал Чехову на роман самого Л. Толстого: «Семей­ное счастье» — вещь изумительную по тонкости и глуби­не — и тоже почти пропущенную критикой. И потом, заметил я, «Моя жизнь» напечатана в «Ниве», а наши критики неисправимые рутинеры и, по-видимому, смеши­вают «Ниву» с журналом для малолетних, хотя страницы «Нивы» зачастую украшаются самыми громкими именами. Недалеко взять почтеннейшего А. М. Скабичевского (на­помнил я ему), который открыл в Чехове талант лишь после того только, как он стал печататься в «Русской мысли».

Чехов, приготавливавший в то время к изданию «Му­жиков», серьезно призадумался и затем нерешительно заговорил:

Так вы, Жан, полагаете, что в издание и «Мою жизнь» можно будет включить?..

Я прямо развел руками при виде такого непостижимого авторского простодушия. Результат, однако, означенной случайной беседы был тот, что «Моя жизнь» вышла в свет в одном томе с «Мужиками» и, кроме того, в последних исчезли предательские строки, выдававшие мимолетное толстовское влияние 41.

Разговор завязался о «писании» вообще, и я напомнил Чехову о его рассказе «Поцелуй», который он шутя допи­сал почти на моих глазах в номере петербургской гости­ницы.

Славное время было! — вздохнул я.

Было да сплыло! — вздохнул Чехов в свою оче­редь. — Теперь, если страничку в день нацарапаешь — и то благодать... Да и мешают мне здесь, не дай бог!.. Можете себе представить, не далее как на этих днях из Москвы пожаловала сюда чуть не дюжина гостей... Точно у меня, в самом деле, постоялый двор какой-то! И всех-то надо напоить, накормить, придумать, где уложить на ночь...

Чехов закашлялся, поднялся с дивана и плотнее при­творил форточку.

Мы помолчали.

Знаете, Жан, какая у меня мелькнула сейчас идея? — проговорил Чехов, и лицо его повеселело: — Верст десять отсюда сдается хуторок — снимемте его вместе на лето для «писания»... Туда к нам ни один леший не заглянет!

Мне оставалось только вздохнуть, так как личные мои обстоятельства не только не позволяли мне думать о такой соблазнительной перспективе, но и в Мелихове не позволя­ли оставаться более суток.

И видя, что меня с непривычки разморило с дороги, добавил:

Однако идите-ка спать... а я сяду писать!

Антуан, помилосердствуйте... скоро полночь! Ведь это вредно!

Он безнадежно махнул рукой.

Что же делать, когда мне утром не дают ни минуты покоя!

В этом же смысле не раз жаловалась мне мать Чехова, добрейшая и гостеприимнейшая Евгения Яковлевна.

Уж мы прячем Антошу, прячем — все-то ему меша­ют! — говорила она мне вздыхая.

На другой день я мог в этом убедиться воочию: в бук­вальном смысле ему не давали ни минуты покоя!.. С ранне­го утра к нему забрался какой-то помещик, который сидел очень долго, потом явился земский врач, затем сельский батюшка, затем еще кто-то в военной форме — кажется, мелиховский исправник... Из окна отведенного мне фли­гелька было отлично видно, как к крыльцу скромного одноэтажного чеховского домика то подкатывала бричка, то деревенский тарантас, и как прислуга поминутно бегала через двор, из кухни в комнаты, с разной снедью и посудой, то накрывая на стол, то убирая со стола. А в маленькой проходной горенке, около чеховского кабинета, почти не переводились мужики и бабы — кто за делом, кто за пустя­ками, кто за врачебной помощью... И, в довершение не­счастья, к завтраку свалился, как снег на голову, гость Из

Москвы — неведомый толстый немец, молодой и франтова­тый, чуть ли не зубной врач по профессии (которого Чехов как-то случайно встретил в Москве около клиники и, как «коллеге» в некотором роде, сообщил гостеприимно свой мелиховский адрес).

Толстый немец был откомандирован со своим толстым чемоданом ко мне во флигель и заставил меня бросить срочную работу, взятую с собой, — корректуру, которую я должен был сдать на другой день в московскую редакцию. Когда фатальный немец ушел перед обедом осматривать мелиховские окрестности, я снова принялся за работу. Это была корректура только что законченной мной четырех­актной комедии «Затерянный мудрец».

За работой я недослышал, как вошел в комнату Чехов, и, видя, что я занят, он молча прилег рядом на диване.

Можно? — деликатно проговорил он немного пого­дя, протягивая руку к прочитанным гранкам.

Я, разумеется, выразил свое полнейшее удовольствие.

Как раз ему попался конец первого акта, заключающий­ся словами старика профессора перед портретом Пушкина: «Черт меня догадал родиться в России... с душой и та­лантом!.. » Последнюю фразу Чехов прочел вполголоса про себя с особенной выразительностью и обратился в мою сторону.

Это у вас, Жан... откуда?

Это — слова Пушкина из письма жене 42

Как это странно... мне именно сегодня приходили в голову почти те же слова!..

Он задумался и принялся читать дальше.

Кстати сказать, около этого времени А. П. перерабаты­вал своего неудачного «Лешего» — из каковой перера­ботки, как известно, получилась его лучшая драматическая вещь «Дядя Ваня» 4 3 , — и, как это ни странно, обоих «свер­стников» постигла одновременно одна и та же судьба, то есть обе не были одобрены литературно-театральным коми­тетом: мой «Затерянный мудрец» — петербургским, а его «Дядя Ваня» — московским... и обе нашли впоследствии приют на частной сцене: моя комедия в Суворинском те­атре, а чеховская — в театре Станиславского... Страннее всего, что и мой чуткий «затерянный» профессор (проф. Макушин), и чеховский — бездарный, но «популярный» (проф. Серебряков) одинаково были отвергнуты «профес­сорским» синклитом. Житейская правда остается, таким образом, за Чеховым, так как в синклите не оказалось ни одного... Макушина!

Дочитав корректурные листки, Чехов сделал мне не­сколько ценных указаний «относительно необходимости в драматическом произведении большей простоты и близо­сти к жизни, не только в речах действующих лиц, но даже в самых их именах и фамилиях»; и затем стал упрашивать меня погостить еще лишние сутки, убеждая, что корректу­ру можно отличнейшим образом переслать редакции поч­той. Соблазн был очень велик, и я стал сдаваться, когда неожиданно вернулся с прогулки московский немец. Че­хов вдруг закашлялся и скоро ушел, мрачно покосив­шись на толстый немецкий чемодан, загромождавший проход.

Ах, этот немец! Он испортил всю музыку...

Немец оказался, однако, довольно добродушным малым и сразу выложил свои карты... Дело в том, что у него была запасена где-то, на границе Румынии, невеста, и он соби­рался жениться, для чего и выхлопотал трехмесячный отпуск... И вот, проездом в Румынию, ему пришло в голову заехать к «коллеге» и погостить недельку-другую в Мели­хове.

При последних словах я внутренно похолодел за Чехова и решил во что бы то ни стало спасти его от немца... Я чуял как художник, что Чехов не только был переутомлен не­давним московским наваждением, но именно находился в том знакомом художническом возбуждении, когда осо­бенно хочется работать... И я стал усиленно гипнотизиро­вать немца — я ему стал объяснять, что Чехов первый русский писатель и что он серьезно болен и нуждается в полнейшем покое. <...> Немец долго сосредоточенно думал, посмотрел с унынием на свой великолепный чемо­дан и вдруг решительно выпалил:

— Вы правы, Herr Щеглов: всякий черт сюда лезет!.. Давайте езжать назад!!

Я почти со слезами обнял благородного немца (сначала, признаться, я понял его фразу в единственном числе и не разобрал, что он ставит на одну доску свое шапочное зна­комство и мою десятилетнюю писательскую дружбу!).

Предыдущая главаГлава 12 из 112Следующая глава