К книге
А. П. Чехов в воспоминаниях современниковСтраница 10
9%
Страница 10
10

Возвращаюсь, однако, к «Иванову».

Спешно написанный, еще более спешно разыгранный артистами театра Корша и возбудивший разноголосицу в московской прессе, «Иванов» в конец расстроил нервы Чехову, когда автор, ввиду постановки пьесы на петербург­ской казенной сцене, принялся за переделку и взглянул на нее строгим оком художника... Впрочем, каждому ориги­нальному драматургу известно, что гораздо легче написать новую пьесу, чем переделать старую, а Чехову пришлось, вдобавок, переработать все коренным образом... Разница между московским и петербургским «Ивановым» получи­лась разительная, доходившая до последней корректурной крайности, если вспомнить, что у Корша Иванов умирал от разрыва сердца, а на александринской сцене застре­ливался из револьвера... «Я замучился, и никакой гонорар не может искупить того каторжного напряжения, какое я чувствовал последние недели, — поверяет Чехов поэту Пле­щееву по окончании переделки. — Раньше своей пьесе я не придавал никакого значения и относился к ней с снисходи­тельной иронией: написал, мол, и черт с ней. Теперь же, когда она вдруг нежданно пошла в дело, я понял, до чего плохо она сработана. Последний акт поразительно плох. Всю неделю я возился над пьесой, строчил варианты, по­правки, вставки, сделал новую Сашу (для Савиной), изменил 4-й акт до неузнаваемости, отшлифовал самого Иванова — и так замучился, до такой степени возненави­дел свою пьесу, что готов кончить ее словами Кина: «Пал­ками Иванова, палками!!» 23

Едва ли автор мог подозревать, что в Петербурге «Иванова» встретят овациями!..

На его авторское счастье, пьеса шла в бенефис режиссе­ра Александринского театра Ф. А. Федорова-Юрковского (бенефис за 25-летнюю службу), ввиду чего роли были распределены между лучшими силами труппы, без разли­чия рангов и самолюбий. Ансамбль вышел чудесный,

^ 24

и успех получился огромный .

Публика принимала пьесу чутко и шумно с первого акта, а по окончании третьего, после заключительной дра­матической сцены между Ивановым и больной Саррой, с увлечением разыгранной В. Н. Давыдовым и П. Я. Стре- петовой, устроила автору, совместно с юбиляром-режиссе­ром, восторженную овацию. «Иванов», несмотря на многие сценические неясности, решительно захватил своей свеже­стью и оригинальностью, и на другой день все газеты дружно рассыпались в похвалах автору пьесы и ее исполне­нию. Исполнение действительно должно было польстить Чехову; даже такая незначительная эпизодическая роль, как роль помешанного на картах акцизного Косых, в лице покойного Арди вылилась в яркий комический тип. Превосходны были Варламов и Жулева (супруги Лебеде­вы) и прямо великолепен Свободин в роли опустившегося язвительного графа Шабельского.

В тот же вечер, после четырехактного «Иванова», шел старинный классический фарс «Адвокат Пателен» (в 3 действиях), так что спектакль, состоявший в общем из семи актов, затянулся до второго часа ночи и не дал мне возможности поздравить Чехова после спектакля.

Я увиделся с ним на другой день, на веселом банкете, устроенном в честь его помещиком С[оковниным], востор­женнейшим поклонником Чехова. Вид Чехов имел сия­ющий, жизнерадостный, хотя несколько озадаченный раз­мерами «ивановского успеха». На обеде было несколько ли­тераторов, артист Свободин и дальний родственник послед­него, пристав Василеостровской части, оказавшийся не только горячим почитателем А. П., но и вообще тонким зна­током литературы. Обед вышел на славу, причем славили Чехова, что называется, во всю ивановскую, а сам хозяин, поднимая бокал шампанского в честь Чехова, в заключение тоста, торжественно приравнял чеховского «Иванова» к грибоедовскому «Горе от ума».

Я взглянул искоса на Чехова: он густо покраснел, как- то сконфуженно осунулся на своем месте, и в глазах его мелькнули чуть-чуть заметные юмористические огоньки — дозорные писательские огоньки, свидетельствовавшие о не­прерывной критике окружающего... «И Шекспиру не при­ходилось слышать тех речей, какие прослышал я!» — не без иронии писал он мне потом из Москвы.

Но русские поклонники родных талантов неумолимы.

Несмотря на то, что Чехов, переутомленный столичной суетой, спешил в Москву, восторженный помещик, вопреки всяким традициям, накануне отъезда А. П. собрал всех снова «на гуся».

Снова шампанское, снова шумные «шекспировские тосты»...

Все это могло вскружить голову хоть кому, только не Чехову. Возвращаясь вместе с Чеховым после «прощально­го гуся» на извозчике, я был озадачен странной задумчиво­стью, затуманившей его лицо, и на мой попрек он как-то машинально, не глядя на меня, проговорил:

Все это очень хорошо и трогательно, а только я все думаю вот о чем...

Есть еще о чем думать после таких оваций! — невольно вырвалось у меня.

Чехов нахмурился, что я его прервал, и продолжал:

Я все думаю о том... что-то будет через семь лет? — И с тем же хмурым видом настойчиво повторил: — Что-то будет через семь лет?..

Как раз через семь лет было в Петербурге... первое представление чеховской «Чайки».

Считать ли те слова пророчеством или предчувствием — бог весть! Но почему-то вспомнились они только сейчас, когда заворошились воспоминания о злополучном спектак­ле; а тогда и я пропустил их мимо, да и сам Чехов, по- видимому, тоже позабыл.

По крайней мере незадолго до представления «Чайки» я получил от него из Мелихова сообщение об этом в самом жизнерадостном тоне: «Около 6 — жажда славы повлечет меня в Северную Пальмиру на репетиции моей «Чайки». Предполагается, что эта пьеса пойдет 17-го октября в бене­фис Левкеевой, причем роль героини семнадцати лет, тоненькой барышни, будет играть сама бенефициантка». (Левкеева была очень толста, с усиками на губах и отлича­лась последнее время в ролях комических старух.) 26

Но уже накануне спектакля я видел Чехова не в розовом настроении. Он только что вернулся с репетиции «Чайки» и имел вид совсем нездоровый, пил усиленно содовую воду и в антрактах резко критиковал исполнителей (кроме В. Ф. Комиссаржевской, которая, по его замечанию, одна вела роль в надлежащем тоне).

Что же такое случилось?

А вот возьмемте наудачу любую из петербургских газет, вышедших на другой день юбилейного бенефиса Левке- евой...

«Вчерашнее юбилейное торжество омрачено было бес­примерным скандалом. Такого головокружительного паде­ния пьесы мы не запомним... » — читаю в одной газете.

Разворачиваю другую: «Давно не приходилось при­сутствовать при таком полном провале».

Быть может, еще хотите взглянуть третью?..

«Чехова «Чайка» погибла: ее убило единогласное ши­канье всей публики. Точно миллионы пчел, ос и шмелей наполнили воздух зрительного зала — до того сильно и ядовито было шипенье... »

Перечитывая теперь эти театральные злыдни, прямо глазам не веришь! Чего тут только нет! «Птичья пьеса», «нелепица в лицах», «кляуза на живых людей», «экзем­пляр для театральной кунсткамеры» и т. д.

65

«Присутствовал весь литературный мир», — оповеща­лось в газетах. Но это очень громко звучит в печати, а на деле представляет какой-нибудь десяток добрых литера­турных имен. Прибавьте сюда дюжину чутких восторжен­ных поклонниц Чехова... вот и все!.. Это капля в широком

3 Заказ № 90

море бенефисной публики, той особенной петербургской бенефисной публики, которая, заплатив тройную плату за места, ищет на сцене вовсе не литературы, а любимой актрисы, в ослепительных бенефисных туалетах и раздра­жительно любопытного зрелища — зрелища и зрелища прежде всего!..

А ее, не угодно ли, угощают пьесой, написанной дерзко наперекор театральной рутине, да еще, вдобавок, исполнен­ной в том тусклом банальном тоне, в каком актеры-любите­ли разыгрывают всякие переделки. И г-жа рутина-публика точно вдруг помешалась от разочарования и с капризной придирчивостью вину актеров всецело перенесла на авто­ра... Бедному автору ставилось решительно все в вину, самые простые мелочи!..

На сцене в первом акте, после захода солнца, тем­неет.

Почему это вдруг стало темно? Как это нелепо! — слышу чей-то голос позади моего кресла.

Во втором акте Треплев (Аполлонский) кладет у ног Нины Заречной (Комиссаржевская) убитую чайку. Рядом со мной опять кто-то ворчит:

Отчего это Аполлонский все носится с какой-то дохлой уткой? Экая дичь, в самом деле!..

В антракте (между вторым и третьим действием) сталкиваюсь в проходе между креслами с одним превосхо­дительным членом театральной дирекции.

Помилуйте, — говорю я ему, — разве можно такие тонкие пьесы играть так возмутительно неряшливо?

Театральный генерал презрительно фыркает.

Так, по-вашему, это «пьеса»? Поздравляю! А по- моему, это — форменная чепуха!

Прохожу в буфет и встречаю там знакомого полковника, большого театрала. Вот, думаю, с кем отведу душу...

Ну, и отличился же сегодня Сазонов! — негодую я: — Вместо литерат ора Тригорина играет доброй памяти Андрюшу Белугина?.. 2

Но миролюбивый полковник раздраженно на меня набрасывается:

Да-с, и надо в ножки ему поклониться, что еще «играет»! Удивляюсь на дирекцию — как можно ставить на сцену такую галиматью!..

Возвращаюсь в партер, удрученный до последней сте­пени.

В третьем акте, во время глубоко трогательной сцены между Аркадиной и Треплевым, в бенефисной публике, бог

весть с чего, вызывает веселое настроение белая повязка, похожая на чалму, которую мать накладывает на голову раненого сына (в последнем издании «Чайки» Чехов сде­лал очень тонкую поправку в этом месте) 28.

Следующая за ней сцена между Аркадиной и ее сожите­лем — литератором Тригориным — прямо великолепна по реализму и оригинальности замысла. Но сцена разыграна была Сазоновым и Дюжиковой грубо и банально, и момент, когда Аркадина падает на колени перед Тригориным, показался большинству смешным и неестественным.

А сцена последней встречи Треплева с Ниной Заречной в четвертом акте? Она исполнена такого захватывающего лиризма, что ее невозможно читать без слез, и Нина — Комиссаржевская — начала эту сцену прекрасно; но в кон­це сцены незначительная авторская ремарка все испортила. Декламируя монолог, Нина стаскивает с постели простыню и накидывает на себя, как театральную тогу — и эта мелочь непредвиденно вызвала в публике глупый хохот. На втором представлении «роковая простыня» сдана была в театраль­ную гардеробную, но конец пьесы — этот удивительней­ший в своей трагической простоте конец — на первом представлении пропал, как проглоченная театральная реп­лика, возбудив последнее недоумение и... шипение.

«Чайка» кончена, и я выхожу из театра точно в дурма­не. Впереди меня протискивается к выходу литератор Б. Он бледен, как полотно, и на его обычно многодовольной физиономии написан ужас.

О, как я понимаю этот ужас истинного литератора после того, что случилось.

Заметят, пожалуй, что ж тут особенно трагического? Мало ли пьес на своем веку проваливалось, проваливается и будет проваливаться...

Если бы провалился в 1889 г. «Иванов», это было бы, пожалуй, сполгоря; но Чехов 1896 г. давно перерос автора «Иванова» и «Пестрых рассказов» — это уже был популяр­нейший и заслуженнейший русский писатель, и в лице его нанесена была обида чести русского литератора, во­обще — обида, которой нет слов... Для человека, хоть сколько-нибудь знающего историю русской литературы, было до боли очевидно, что со времени оплевания в Алек- сандринском театре комедии Гоголя 29, мы ушли не далеко, и «через шестьдесят лет» в той же зале, наполненной образованной публикой, температура общественного ува­жения к писателю стояла на нуле!..

67

Для Чехова обида была тем чувствительнее, что именно

3*«Чайка» — одно из субъективнейших произведений этого на редкость объективного русского писателя.

Вот вам, на семилетнем промежутке, два торжествен­ные спектакля — и какая разница в результатах!.. И какая ирония! — добавил бы я, если вспомнить, что Чехов реши­тельно не любил своего «Иванова» и называл его «Болвано- вым» и «психопатической пьесой» и искренно удивлялся, когда она увеличивала его доходы... Лично мне он как-то высказался об «Иванове», что это одна из тех пьес, «кото­рая никогда не всосется в репертуар и будет даваться в провинции лишь в экстренных случаях, когда у антрепре­нера иссякнет запас новинок». «Чайку» же Чехов любил затаенной ревнивой любовью кровного художника.

И в самом деле, какое же может быть сравнение? Один «язык» в «Чайке» чего стоит!..

В «Иванове» много лишних слов, заметны следы выму- ченноста и грубоватости, малодушные уступки в пользу театральной условности... В «Чайке», напротив, — настоя­щий, типичный Чехов: скупой на слова, презрительно враждебный к дешевым эффектам, стиль всюду тонкий, изящный, душевно проникновенный, напоминающий местами «стихотворение в прозе»... Характеристики второ­степенных лиц, вроде Сорина, например, поражают своей живописной сжатостью: два-три штриха, и перед вами живой портрет, точно сейчас выскочивший из рамы.

Но меланхолическая, как вечерняя заря, «соната Шу­берта» была разыграна в тоне штраусовского «Персидского марша». После этого чего же удивляться, если в результате получилась невообразимая какофония?

Бедный Чехов, «бедный неразгаданный пионер»! Неда­ром он бежал из театра без оглядки, смертельно уязвлен­ный в самое сердце...

Да, на первом представлении «Чайка» пала — но по­смотрите, какая вдруг странность! — в своем падении она непредвиденно увлекла и повалила все театральные мане­кены и очистила путь новому, свежему веянию... Как- никак, а уже после «Чайки» на сцене стала немыслима прежняя ложь и мишура, и даже театральные закройщики в алчной погоне за успехом стали усиленно приспособлять­ся к чеховской манере.

Я не без умысла так распространился о первом пред­ставлении «Чайки», ибо отныне этот день в истории театра является заметным символическим рубежом.

Когда года четыре тому назад я впервые попал в москов­ский театр Станиславского и увидел на хмурой темно-серой занавеси ее единственное украшение — символ чеховской «Чайки», — я был растроган до слез... Осмеянная, неразга­данная новая идея, очевидно, свершила обычный мистиче­ский круг и нашла своего ревнивого служителя и поэта.

Предыдущая главаГлава 10 из 112Следующая глава