Бум негодования вызывает тигрица, с рыком отмахнувшаяся от младенца в мохнатой тельняшке. Вызывает сомнение добропорядочность кукушек. Лишённого материнской защиты представителя мира животных ожидает скорая гибель или приют новой семьи, в которой не станут разбирать, чей ты, а согреют, накормят и накажут, как полагается, по заслугам. Никто не заснёт без поцелуя на ночь. Старая медведица, передавая на воспитание своё непоседливое потомство более молодой, в течение долгих недель испытывает добропорядочность приёмной матери. За единственной жалобой последует немедленная отставка. Поведение медведей вызывает восхищение, но чем провинился человеческий детёныш? Отчего у него-то всё не так? Неужели, умение рассуждать лишает сострадания?
Сиротский дом невольно порождает монстров, страждущих мщения. Неосознанное неодолимое желание, чтобы кто-то испытал хоть часть пережитого самим. Вот, с этим они и приезжают в лагерь. Расквитаться, насколько получится. Иначе… как жить дальше?
Итак, заводской пионерский лагерь. Моя чёртова дюжина, 13 отряд. Девочки все домашние. Обживаются, раскладывая по тумбочкам пупсиков и пудру. Мальчишки из интерната. Пинком загнав чемоданы под кровать, выбегают из корпуса и снуют. Лиц не разглядеть, со стороны, так ни дать не взять – муравейник в панике летнего ливня. Городское суматошное судно взято на абордаж много мачтовым лесным кораблём. Как только два борта разойдутся, потеряв друг друг а из виду, я обращу на себя внимание, а пока – стою в стороне, и слежу за тем, чтобы абордажные крючья, разойдясь, не оставили кого-либо за бортом.
Проходит день, второй, третий… Дети, как дети: бегают, дерутся, бьют стёкла и не желают спать после обеда. Захожу в комнату: «Мальчишки, отбой!». Разговоры прекращаются и вдруг, как выстрел над ухом: «Будьте его мамой!» Вздрагиваю и поворачиваюсь на голос: «Чьей?!» Двое ребят подводят парнишку. Делается стыдно и страшно. Отвечаю сразу, честно, то, что в состоянии выговорить: «Это слишком серьёзно, чтобы так, сразу решиться.»
Глаза мальчишек меняют цвет, они явно растроганы, рады, что не обманула и принимаются раскрывать настежь все западни своих сердец, их тайны и секреты.
– Мать… бутылка… отец в тюрьме… подбросили… сирота… у меня никого нет… – последняя, сдобренная оскалом улыбки фраза поставила точку терпению:
– Всё! Хватит! У вас есть я. – Вырвалось, как на волю…
Один из мальчишек слишком уж увлёкся зондированием носа. Решительными шагами направляюсь в его сторону, и, о, ужас! – ребёнку, которому едва минуло восемь, испуганно прикрывает голову рукой, одновременно зажмуривая глаза.
В пору зажмуриваться самой, но спрашиваю ласково:
– Как тебя зовут?
– Ваня.
–Ванечка, разве я тебя бью?
–Нет.
–А почему ты прикрываешь голову рукой?
– Не знаю.
–Тебя в интернате бьют?
– Да.
– По голове?
– Да.
– Больно?
– Больно…
К концу лагерной смены, моё появление Ванечка встречал по ситуации: виноватой или радостной улыбкой. Говорил, что наказываю только «за дело». Одним из таких «дел» было ненамеренное убийство кукушонка. Ребята сами не поняли, как это всё вышло, к тому же, смерть в их возрасте воспринимается, как нечто страшное, но нереальное, как то, что с ними никогда не произойдёт.
В наказание читала вслух «Маленького принца», передавая опыт Жизни, Любви и Смерти. Для некоторых наказанием было чтение само по себе, на иных произвёл впечатление «шелест колосьев на ветру». Конец сказки огорчил всех, а на следующий день случайно залетевшая в комнату ласточка была осторожно и единодушно выдворена на улицу. Дети были рады первому подвигу добра. Они светились изнутри, как именинники, и держались вместе. Счастье, как горе, его не снести в одиночку.
В лагере было довольно много интересных событий, к каждому из них с удовольствием готовились. Но однажды, это было рано утром 3 июня, по радио сообщили, что под Уфой, при пожаре на железной дороге погибли люди, среди них были дети, сто восемьдесят один ребёнок. Об этом же вскользь, как бы невзначай сообщили и на планёрке у начальника лагеря, а после обсуждали предстоящий в этот день спортивный праздник. Не понимая, как взрослые люди, педагоги, могут обсуждать ход какого-то там веселья, когда в стране объявлен траур, я сообщила, что мой отряд ни на какую спартакиаду не пойдёт.
– Детям-то я объясню, что к чему… – сказала я собравшимся и вышла.
Осознавая, насколько мало у нас времени на это, искали способы разбудить в мальчишках всё лучшее, что основательно пряталось, ожидая удобного часа. Мы играли в футбол, рисовали, пели, читали книги, сочиняли стихи… «Своё» проступало постепенно, но очень не хватало неких, присущих счастливому человеку, черт.
К «домашним» приезжали родные, привозили горы снеди, которая поначалу поедалась тайком или в окружении глотающих слюнки интернатских. Помогать пришлось всем. Кого-то избавляли от зависти, кого-то от жадности. После приезда родителей с гостинцами, выложили угощение на теннисный стол и устроили день сладкоежки, – поделили всё поровну, на 35 человек, даже ягоды. По паре клубничек и черешен получили все. А следующее пиршество организовали уже сами, мальчики и девочки составили несколько тумбочек и накрыли общий стол.
Эх, мальчишки… Днём бегают, занимаются мужскими делами, а вечером плачут. Так хочется к маме. Пусть часто пьяная, грубая, какая угодно, но ведь ма-ма. А если её нет вообще? Выключаю свет, подхожу к каждому, укрываю, шепчу ласковы слова. Потом беру гитару и пою Есенина, Евтушенко, иногда рискую и своё:
Сутулят небо хлопья облаков,
И, начертив пощёчины движенья,
У города взлетел и был таков
Твой самолёт – игра воображенья…
Конец потока. Раздаю «прощальные» шоколадки, ребята волнуются: «А вам?!» Ухожу к себе и начинаю готовить последний сюрприз. Рисую на лице маску рыжего клоуна, приклеиваю нос, подмигиваю себе в зеркало и выхожу.
– Настоящий… клоун!!! – Глаза сияют, улыбки во все щёки, – Это наша… наша…
Действительно, кто я им теперь? Кто?!
Не отрядом, а большим семейством мы идём на карнавал, где отплясываем до полуночи.
Ребята так вымотались, что засыпают, едва разобрав постели. Сидя перед зеркалом, снимаю грим. Могу на спор угадать, кто храпит, а кто бормочет во сне. Подставляю лицо под струи воды, остатки веселья скапывают с носа. Думаю, что делать дальше. Лето – ладно, я остаюсь, и все три смены они будут со мной, а что после?
А наутро начальник лагеря, обвинив в неумении работать с детьми, сообщил, что призыв против кощунственного проведения праздника в день всесоюзного траура по погибшим в катастрофе детям, ни что иное, как высокомерие и неуважение к коллективу. Но пока ничего не знаю об этом, меня беспокоит только одно: Ванечка разучился прикрывать голову рукой, что с ним будет теперь?
Воронеж
Всего-то сорок лет назад, дед Коля с братом Алёшей14 и его симпатичным другом Егором15 сидели за круглым довоенным столом, вспоминая о том, как было там, на фронте. Я сидела тихо, не вмешиваясь. Вдыхала аромат табака и дымок спичечной серы. Эти запахи так подходили к тому, о чём они говорили… И вдруг дядя Егор обратил внимание на меня:
– Алёша, это твоя внучка? – опередив брата, Алексей подтвердил:
– Да, к тому же, она наша коллега! Она тоже пишет.
– Надо же… Такая юная. Прочти что-нибудь, – предложил дядя Егор.
В то время, рифмы ещё без труда оседали в моей белокурой голове, поэтому, не стеснённая отсутствием тетради, но, как и полагается, без особого выражения, я принялась читать.
Дядя Егор задумался, дед Алёша был доволен:
– Есть у неё… да?
– Да… – Чуть поджав губы ответил он. – Только… Подойди ближе, девочка. – Я приблизилась и дядя Егор, похмыкав немного, сказал:
– Видишь ли, ты пишешь замечательно, но в нашем деле существует нечто… В общем, чтобы тебя заметили, надо писать не то, что хочется. Я бы тебе посоветовал, престижа одного ради, воспевать родной город. Так будет правильно.
Я возмутилась и попыталась было возразить, но, перехватив юношеский порыв, дед Алёша встал между нами, положил свою большую тёплую руку мне на плечо и слегка сжал его.
Проводив гостя, дед Алёша подозвал меня к себе в кабинет и, глядя в глаза, сказал:
– Не слушай никого. Пиши. Пиши сердцем. Только так и можно.
Деду Алёше я верила безусловно, но всё равно сделалось немного грустно.
Я шла домой, оглядывая просторный зонт неба с горошинами звёзд, что держал перед собой город, защищаясь от ветра, и жалела о том, что не увидел тот красивый человек в моих стихах ни неба, не улиц города. Не понял он, что для того, чтобы писать о месте, где родился, нет необходимости многократно повторять его имя.
Над моим Воронежем с самого Дня Победы вьются траурные ленты дыма заводских труб. Они именно там, где им и надлежит быть.
Мне нравится читать письмена следов лап голубей, вдавленных в асфальт. Приятно видеть красивые натруженные руки рабочих в трамвае. Грустно от растаявших почти островков старины, чья привычная интеллигентная безысходность вопиет, как водится шепотом. А нелепая, жалкая бравада новостроек вызывает дурноту.
Мой Воронеж – это воздушный серебристый шарик луны, взмывающий каждую ночь под потолок неба. И он же, – усердный музыкант, ударник, – дождь, из глаз которого брызжут слёзы после любого неудачного такта.
Мой город сердит и равнодушен, завоевать его расположения – дорогого стоит, но главными в нём останутся навечно: мудрый взгляд бабушки, когда-то ясные и счастливые, а теперь тревожные глаза мамы, напряжённые думы отца…
Возвращаясь из дальних красивых стран в распростёртые объятия города, открывая его для себя каждый раз, как подарок, понимаешь, что своё, оно всё же лучше, краше.
Мой Воронеж – это тот самый родной край… полукруглый край чаши, из которой не когда не утолишь жажды вполне.
Участь
Огрубевший кулак ветра медленно сжимает позёмку и долго-долго удерживает её, как жука, что щекочет небольно и яростно, стремясь во что бы то ни стало выбраться на волю.
Еле слышное несмелое чириканье за окном знаменует появление пришлой жданной весны! Славно, словно полощет кто воздухом горло, как горячей от студи водой ручья. Теплый минус тщится сдержать в пределах посеребрённых старинных рам всё, что было наделано за зиму. Прежними кажутся лишь черты.
Сугробы тянутся к крыше, краше всё еще угодившей им под спуд земли. А навстречу – истёртый оттепелью сосуль оскал, капает с него часто, зловеще, нездорово… Но не обманет уж никого своим унылым видом небосвод. Он упрям, как увязшая в смоле льда златоглазка… Но до весны-то, вот-вот… немного совсем, и тропинки скоро будут чисто вымыты и сухи, черная молодая земля обрастёт буйной щетиной травы, а солнце, из зависти к белокожей соседке, обрисует её недостатки, сделав их заметнее, истратив на то свой и без того непокойный сон.
Вырвалась к концу позёмка. Но, вместо того, чтоб сбежать, сникла от заметной укоризны солнца, да не всем его приглядка страшна.
Белая плесень облака проступила на кроне дуба, жемчужный налёт вздоха позабыла на небесной раковине вода… Украшенная бисером воздушных пузырьков слюда весеннего пруда, а под нею – медленной тягучей гжелью струятся тела рыб.
Солнце отклеивает лёд от берегов, и вот уже недовольная спросонья жаба, пробившись насквозь пробкою шипучки, крушит толпу, совершая первый шаг.
Куст, и тот стремится сойти с места! А неподалёку от него лениво ржавеет пень.
Сушатся на сквозняке, блестят мытые колонковые кисточки молодых листочков. Меж потоков душа тёплого света и холодного, от земли, воздуха, мечется в смятении крапивница. Напуганная ею мышь юркнула под прогретое солнцем плетёное одеяло прошлогодней травы, и замерла до поры.
А ветер, – тот всё возится в кроне сосны, не может улечься никак.
Округа столь зримо попала под колёса жизни. И, толкая вперёд тот рыдван всё быстрее, меняет попутчиков участь, стараясь не свыкаться с их близостью, казаться безучастной. Ибо не ведает, – кому суждено засидеться у окна, а кому и выйти, прямо на всём ходу.
Весенняя песня
– Да что же это такое! Если это опять собака, я не знаю, что сделаю.
– Ну, и что же ты сделаешь?
– Пока не знаю!
– Зато я прекрасно понимаю, что нас ждёт. В дом только не тащи, возьми ключи от сарая. Мы от прежних насекомых только-только избавились.
Я шёл на слух. Пятна лежалой листвы, сливаясь с солнечными зайчиками, не давали шанса рассмотреть, где что. Небольшие лужи первоцветов стекались в ручьи и реки, которые затопили лес, но это не сделало его внятным более обыкновенного.
Сперва показалось, что где-то плакал ребёнок. Позже звук стал напоминать сдержанные рыдания собаки. Такое уже случалось, когда лапа пришлой гончей попала в один из капканов, выброшенных соседом за овраг.
Плач усиливался. Я лихорадочно крутил головой из стороны в сторону, удалялся от упругой спины тропинки всё дальше и дальше, но всё никак не мог понять, откуда исходят эти горестные звуки. Ускорив шаг, насколько было возможно, попытался было забраться в лес ещё глубже, но тут деревья, которые доселе отстранялись немного, уступая дорогу, преградили мне путь. Пришлось остановиться, чтобы разобраться, куда идти теперь, как вновь услышал рыдания, но в этот раз они раздавались прямо над головой. Окинув ствол ясеня, стоящий передо мной с ног до головы, я разглядел… дятла. Не смущаясь моим присутствием, он всхлипывал, сокрушённо охлопывал крыльями бока и пищал, как малое дитя, оплакивая, судя по всему, столь скорое завершение беззаботной юности.
Не желая мешать невинному и простому выражению чувств, я отошёл так тихо, как сумел, ноне мог сдержать улыбки, рассуждая о том, что, конечно, у каждого – свой повод лить слёзы. И ведь впервые в жизни, горький плачь оказался весенней песней.
– Всегда бы так… – бормотал я, и спешил домой, поделиться радостью.