К книге
Филэллин (с разделением на главы)Элевсин. Константин Костандис. Записки странствующего лекаря Август 1826 г
74%
Элевсин. Константин Костандис. Записки странствующего лекаря Август 1826 г
48

3 августа Кутахья Решид-паша штурмом взял Афины и осадил Акрополь. Подробности мы узнали от оставшегося в Афинах лейтенанта Макриянниса. Кто-то доставил его письмо Фабье, а тот показал мне. Два листа грубой серой бумаги с обеих сторон были исписаны твердым почерком человека, знающего цену тому, что выходит из-под его пера.

“Он неграмотен, – прервал Фабье мои попытки по почерку объяснить его характер. – Писарь настрочил под диктовку”.

Письмо прятали под одеждой или в обуви. Бумага хранила следы многих сгибов и местами протерлась до дыр, приходилось составлять буквы из двух половинок, как делают дети, обучаясь азбуке.

“После того, как вы ушли в Навплион, – сообщал Макрияннис, – свели меня с афинянами Симеоном Захарицей и Нерудзоном Медзело. Они привели нам в помощь своих людей. Все вместе встали мы на городские стены и бились день и ночь без передышки в течение тридцати четырех дней. Внешнюю стену защищали афиняне с доблестным Морфопулосом, от Бубунистры стоял Мамурис с людьми Гураса и деревенскими, от Святого Георгия до крепости – Стасис Кадзикоянис. Все дрались храбро и вели себя достойно. Турки вокруг города наставили орудий, палили по нам беспрерывно. Их-то было без счета, а нас хорошо если пять сотен. Всюду не поспеешь, хоть пополам рвись…”

Пока я читал, Фабье принялся рассуждать на мучительную для него тему: следовало ли ему оставаться с полком в Афинах? Выходило, что нет, ведь город всё равно бы не отстояли, а для обороны Акрополя людей хватает. Его терзают сомнения, правильно ли он поступил.

“Кутахья нам рушил укрепления из пушек, – читал я, – мы их чинили как могли. Убитых и раненых было не счесть. Августа третьего дня, утром, часу не прошло от зари, вошли турки. Стены обвалились тут и там, потому что где уж нам повсюду поспеть и всё отстроить, если ядра головы поднять не давали. Ну, они и вошли. Кутахья их с утра ромом напоил и запустил в город с трех сторон сразу. Схватились мы с ними в ближнем бою и так, сражаясь, отступали до самой крепости…”

“Кутахья, – сказал Фабье, видя, до какого места я дошел, – в Афинах явил ангельское великодушие. Никто из жителей не убит, не продан в рабство. После Мисолонги он уверен, что и так внушает грекам ужас”.

Я продолжал читать: “Загнали нас в крепость, а там столпотворение, жуть. Яблоку негде упасть. Женщины, дети, козы. Полно было и коров, но когда мы туда вошли, Гурас, в осадах неопытный, выпустил их всех наружу. Достались коровы туркам. Я ему говорю: «Ты что творишь? Мы же в осаде!» А он мне: «Долго не просидим». В этом его убеждали бывшие в Афинах европейцы, и он им верит. А вот как у нас и хлеба не станет, а коров наших турки сожрут, восхваляя глупость Гураса, горько он раскается. Сам-то я ученый, в Арте поголодал, в Неокастро и без воды сиживал, так что запасся вином и всяким провиантом. Шестьсот окк риса купил, бобы, горох, насолил говядины и свинины. Во всём прочем полагаюсь на милость Господню, но долго не выстоим. Для такой большой крепости опытных бойцов мало”.

“Акрополь для Макриянниса – обычная крепость, – заметил Фабье. – Греки не сознают его значение”.

Я напомнил ему, что совсем недавно на Акрополе сидел турецкий гарнизон, греческие отряды его осаждали. У турок закончился свинец для пуль, они начали разбивать барабаны колонн Парфенона, чтобы добыть из них свинцовые стержни, тогда греки послали им запас свинца.

“А-а! – отмахнулся Фабье. – Знаю я эту сказочку. Греки бы туркам вот что послали…”

Жест был куда энергичнее, чем предполагал градус беседы. Его нервность бросается в глаза. На днях он разбил нос солдату, пошедшему не в караул, как должен был, а в церковь. Ладно еще, солдат попался из валахов. Греки такого не прощают.

“Грекам нельзя доверять Акрополь, они там понастроят церквей, – сказал он. – С них станется и Парфенон переделать в церковь. Акрополь надо передать под британскую юрисдикцию. Англичане лучше других сознают его значение”.

Я списал эту идею на его болезненное состояние. Даже в одежде заметно было, как он похудел. Лицо осунулось, во впадинах под скулами загар приобрел желтушный оттенок.

Я воспользовался тем, что мы с ним одни, и предложил: “Разденься, хочу тебя осмотреть. Не нравится мне, как ты выглядишь”.

Он легко согласился и через пару минут, голый до пояса, улегся на кровать. Высокие каблуки добавляют ему роста, но в лежачем положении мой друг резко уменьшился. На безволосой бледной груди лежал медальон с подаренным ему англичанкой сокровищем. Фабье сдвинул его в сторону, чтобы не мешал осмотру. Никогда раньше я не видел Фабье обнаженным и лишь сейчас понял, насколько его телесная сущность противоречит взятой им на себя роли. Мои жизнь и смерть зависели от человека, под чьим весом не дрогнула шаткая кровать.

Отпуская пошлые докторские шуточки, я заглянул ему в горло, прослушал сердце, пропальпировал живот. Никаких отклонений от нормы, кроме немного увеличенной печени.

“Что там?” – заволновался он, почувствовав, как мои пальцы задержались на его подреберье.

Я высмеял его мнительность и рекомендовал чаще есть, больше спать и меньше нервничать.

“Я ушел из Афин, чтобы спасти полк и сохранить свободу действий, а мне теперь заявляют, что я не имел права так поступить, – на волне облегчения после благополучно закончившегося осмотра говорил он, одеваясь и жестикулируя, даже когда руки у него еще не пролезли в рукава. – Я, видите ли, должен был сесть в осаду вместе с Гурасом и Макрияннисом”.

“В этом есть смысл, – предательски встал я на сторону его оппонентов. – В Европе многие верят, что если турки возьмут Акрополь, они разрушат Парфенон. Нам полезно это заблуждение. Оборона Акрополя доказывает, что греки достойны своих предков. Чем дольше она продлится, тем вероятнее, что Англия, Франция и Россия объявят войну Порте”.

“И ты туда же! Не ожидал, – рассердился Фабье. – Интересно, чем бы мы там все кормились?”

“Ты бы не стал выгонять с Акрополя коров”, – нашелся я, но он не оценил мою шутку.

Фабье уехал в город, где пропадал до вечера. По возвращении он приказал мадьяру Чекеи, начальнику штаба полка, а одновременно – командиру отряда филэллинов, собрать их за лагерем. Так у нас именуется деревня, где мы квартируем.

На месте сбора ко мне подошел Григорий Мосцепанов, единственный среди филэллинов русский. Мы сели на выбеленные солнцем камни. На родном языке ему здесь говорить не с кем, кроме меня и одесского грека Цикуриса, и, чтобы я от него не бегал, он старается разговаривать со мной о медицине. Я уже наслышан о пиявках, спасших ему жизнь, и о каком-то чудесном докторе, любимце бездомных собак, которые одному сукину сыну отгрызли половой член, а этот доктор пришил его на место, хотя лучше бы не пришивал.

Сейчас он опять вспомнил о пиявках: дескать, неплохо бы мне завести их у себя в лазарете. Я с ним согласился, сказав, что греки в Морее кровью заплатили за право свободно лечиться пиявками.

“Как это?” – не понял он.

“При турках за такое лечение людей бросали в тюрьму, – объяснил я. – В Османской империи все пиявки принадлежат султану, на них казенная монополия, как в России – на соль”.

Мосцепанов был поражен этим тиранством. Он вдумчиво покивал, словно наконец понял, почему мы решились на восстание, и поинтересовался, много ли у меня в лазарете больных. Узнав, что всего трое, и те с поносом, проницательно сощурился: “Небось все филэллины?” Я подтвердил его предположение, и он остался доволен, что желудок у него крепче.

Филэллины поодиночке и группами подходили из деревни и рассаживались около нас на траве. Кто-то собирался сюда месяцами, приучал к этой мысли жену, изучал язык, кто-то за завтраком прочел в газете о падении Мисолонги, вышел из дому и не вернулся. Всех их я делю на три группы: первая – уволенные из своих армий и не способные вернуться к мирной жизни офицеры и унтер-офицеры; вторая – те, что влюблены в древнюю Элладу и мечтают о ее возрождении; третья – мадьяры, итальянцы, ирландцы, сочувствующие нам, ибо сами угнетены чужеземцами. Попадаются и такие, как Фабье, недовольные собственной родиной и решившие взять чужую, чтобы переделать ее по своему вкусу. Мосцепанов не принадлежит ни к одному из этих типов. Он уверяет, будто приехал сюда воевать за веру, но наши церкви ему не нравятся из-за их бедности, сами мы – тоже, хотя если поинтересоваться его к нам претензиями, услышишь что-нибудь вроде того, что в Петербурге, возле Гостиного двора, греки по безбожной цене торгуют морскими губками, а губки эти – тьфу, купить да выбросить.

Перед нами лежало одичавшее крестьянское поле, усеянное маками. В сумерках они казались не алыми, а темными на фоне высокой сухой травы. Ближе к городу ее выели козы, а тут она сохла нетронутой. Дальше тянулись заросли дикой фисташки, ладанника, земляничного дерева. С другой стороны спускались к морю черепичные крыши нашей новой эфемерной столицы, над ними вставали бастионы Паламиди. Сигнальный огонь на угловой башне еще не горел, как и маяк на форте Бурдзи у входа в бухту. Его должны были зажечь не раньше, чем небо полностью сольется с морем. Солнце уже зашло, но залив продолжал слабо розоветь – последние его лучи, восходя из-за горизонта, озаряли нижние края облаков, а те отбрасывали их на воду. Мне всегда видится в этом обещание жизни после смерти.

Подсевший к нам Чекеи сказал, что при венецианцах в этих местах снимали богатейшие урожаи, а теперь поля заброшены, служат пастбищем для коз. Греки не любят возиться с землей.

Отец у него мадьяр, мать – итальянка из Далмации. Чекеи служил в разных армиях, владеет многими языками, в том числе греческим, поэтому надеется со временем занять место Фабье. Мне неловко напомнить ему, что при революциях последние могут стать первыми, но вторые – никогда.

“Греки делятся на три класса. Торговцы, они же разбойники, моряки, они же пираты, и попы с монахами. Крестьян мало, и те ленивы”, – разложил он нас, как грибы по кучкам, с той же легкостью, с какой я рассортировал его подчиненных по трем разновидностям. Чужое проще классифицировать, чем свое.

Мое положение двойственно. Я рад, что филэллины держат меня за своего, но мне неприятно, когда они в моем присутствии пренебрежительно отзываются о греках. Обычно я с тем бо́льшим пылом оспариваю их мнение, чем оно кажется мне справедливее, но сейчас до этого не дошло – появился Фабье. Настроение у него заметно улучшилось; он жестом остановил Чекеи, хотевшего дать команду строиться, и пригласил нас подойти поближе. С филэллинами он ведет себя как первый среди равных.

Они столпились возле него – дети всех наций Европы, двое мулатов из Новой Гранады, пятеро американцев и один александрийский еврей. Карбонарии, масоны, республиканцы, конституционалисты, идеалисты, авантюристы. Вояки, выпивохи, честолюбцы, мечтатели, любители древностей, читатели Эсхила и Плутарха, поклонники Байрона; каждый гонится за своим личным призраком, но при всех различиях, сойдясь вместе, они подают солдатам пример дисциплины и военной предприимчивости, которой греки лишены. Без них наш полк мало чем отличался бы от остальных греческих отрядов. Мои соплеменники ценят их, но не любят.

В Навплионе есть и филэллины иного сорта – это агенты тех коронованных особ, которые хотят видеть Грецию монархией с кем-нибудь из своих отпрысков на престоле. Они вечно интригуют друг против друга, но объединяются против полковника Карла Хлойдека; его с батальоном солдат прислал сюда главный филэллин Европы, баварский король Людвиг, помешавшийся на идее сделать своего сына, принца Оттона, королем эллинов. Хлойдек принимает к себе любого, кто согласен надеть баварский мундир. Жалованье его солдат несравнимо с теми грошами, что нам платит правительство.

Большинство наших волонтеров одеты в греческое платье: широкие штаны, рубаха, жилет с нашитыми в три ряда серебряными, если хватает средств, или оловянными пуговицами, круглая шапочка. На ногах – удобные при лазании по горам царуги на подошве из дубленой кожи. Костюм практичен и в сражении не привлекает внимание турок. Филэллины для них – желанный трофей, за их головы платят хорошие деньги, но я как врач могу позволить себе блузу и шляпу с полями от солнца без риска быть ими погубленным.

Мосцепанов носит жилет с пуговицами из неклейменого серебра, который ему подарил Цикурис, однако шапочке предпочитает фуражку, царугам – сапоги. Греческий престол, не существующий пока даже на бумаге, он зарезервировал за одним из русских великих князей, Константином Павловичем или Михаилом Павловичем, но это не мешает ему горько сокрушаться о сделанной промашке: дурак, мол, дуралей дурандасович, пошел к Фабье, а надо было – к Хлойдеку. Королевское жалованье и красота баварских мундиров томят его простую душу сожалением об упущенных возможностях.

“Афины пали, Акрополь осажден, – заговорил Фабье, когда все собрались около него. – В цитадели заперлись пятьсот греков, не считая местных жителей. Командуют капитан Гурас и лейтенант Макрияннис, но долго они не продержатся. Мы должны на день или хотя бы на несколько часов войти в Афины, испортить осадные орудия, захватить или взорвать запасы провианта и пороха. С нами пойдут горцы Караискакиса и ополченцы”, – добавил он, едва я успел подумать, что у нас пятьсот бойцов, а у Кутахьи – десять тысяч с конницей и артиллерией.

“А баварцы?” – спросил кто-то.

Фабье непристойным жестом выразил свое отношение к Хлойдеку и королю Людвигу заодно с принцем Оттоном, и продолжил: “Ополченцев две тысячи, у Караискакиса столько же. При внезапности диверсии можно рассчитывать на успех…”

Я покосился на Мосцепанова. Он слушал так, словно голосом Фабье с ним говорила его судьба.

“Десантируемся в Элевсине, – звенел этот голос. – Вступим в город, тут же Гурас и Макрияннис ударят туркам в тыл. Они будут предупреждены письмом. Отплываем в ночь на девятнадцатое…”

Фабье рвался доказать, что не напрасно увел полк из Афин. Похоже, этот план созрел у него после того, как принесли письмо от Макриянниса, и лишь пару часов назад был утвержден на военном совете в Навплионе. От возбуждения он пританцовывал на месте, как ребенок с переполненным мочевым пузырем.

В древности из Афин к Элевсину, к храму Деметры, вела священная дорога, по ней шествовали участники элевсинских мистерий. Мы пойдем по ней, думал я, вернее – над ней. Та дорога, если от нее что-то осталось, ушла под землю – подальше от нас, поближе к своим мертвецам.

Во времена, когда Харон был еще не владыкой царства мертвых, а простым перевозчиком, здесь совершались таинственные элевсинские мистерии. Ни один ученый не возьмет на себя смелость сказать, как именно они проходили, известно лишь, что это был праздник вечно умирающей и вечно воскресающей богини. На свидание с ней допускались только посвященные. Их тени встретят нас на руинах ее святилища, и я ничуть не удивлюсь, если в шуме лавровых ветвей и гуле моря услышу слова апостола Павла, сказанные о жизни будущей, но применимые и к Элладе по возвращении ее из долины смертной тени: “Сеется в тлении, восстает в нетлении, сеется в уничижении, восстает в славе, сеется в немощи, восстает в силе…”

Филэллины начали расходиться. Мимо прошли Фабье и Чекеи, говоривший: “Ибрагим-паша мог бы взять Афины вместе с Акрополем, но не хочет вторгаться в Аттику. Аттика – не его пашалык. Его пашалык – Морея. Он опустошает ее, чтобы заселить арабами из Египта. В прошлом году он единственный из турецких генералов выказывал милосердие, теперь это другой человек”.

“Все мы теперь другие”, – отозвался Фабье.

Их голоса стихли в отдалении, тогда Мосцепанов спросил, какое сегодня число.

“Пятнадцатое”, – сказал я.

Он с важным видом загнул большой, указательный и средний пальцы, считая оставшиеся до отплытия дни. Далекий церковный колокол уронил на камни несколько медяков. Мосцепанов обернулся на этот звук и осенил себя крестным знамением. Я сделал то же самое, но спокойнее не стало. Мысли путались, как при бессоннице. С некстати стертой пятки беспокойство переходило на слабость ремня на сумке с хирургическими инструментами, а от него обращалось к болезни помощника, который должен носить за мной ящик с карболовой кислотой, спиртом и полотном для перевязок, но эти и многие другие заботы и тревоги мельтешили в мозгу, на фоне памяти о том, что к осажденному Акрополю приковано сейчас внимание всей Европы: его изображения вывешивают в витринах, о нем говорят на улицах, во дворцах и в парламентах. Я знал: через три дня на нас остановится око мира.

Предыдущая главаГлава 48 из 65Следующая глава