Людмила Игоревна была старшей дочерью композитора Игоря Федоровича Стравинского от его первого брака – с Екатериной Гавриловной Носенко. Незадолго до войны Людмила вышла замуж за молодого поэта «незамеченного поколения» Юрия Мандельштама, родила дочку и вскоре умерла от туберкулеза (в тот трагический год Стравинский потерял мать, жену и дочь).
«Налетает беда, налетает…» – писал тогда вдовец Людмилы, молодой поэт Юрий Мандельштам:
Все проиграно в жизненном споре.
Замолчали живые ручьи.
Не хочу я удерживать горе
И холодные слезы мои.
И еще, и еще – все о том же:
Ни радости, ни скорби нет конца.
Любовь и смерть всегда в единоборстве.
Пускай черты любимого лица
Стирает смерть в медлительном упорстве…
Доживший в США до преклонных лет (и оттого много о себе возомнивший) «монпарно» В. Яновский так описывал «буржуазный монпарнасский брак» Мандельштама:
«Адамович привел к нам именно с этой целью дочь Стравинского. И Юрий Мандельштам с ней обвенчался. Новобрачная хворала туберкулезом, совсем как в романах 19-го века: через непродолжительное время она скончалась, оставив мужу младенца, девочку.
В 1937 году, кажется, я проезжал на велосипеде по Эльзасу и вблизи Кольмара наткнулся на Юру Мандельштама: там, на горе Шлютц (или что-то фонетически похожее) я подержал на руках сверток с его дочкой…».
Юрий Владимирович Мандельштам был увезен в эмиграцию 12-летним мальчиком, закончил знаменитую русскую гимназию в Париже, а в 1929 году – филологический факультет Сорбонны и решил заняться литературой. Он писал стихи (первый его сборник вышел, когда ему было 22 года), писал рецензии на книги западных писателей для «Возрождения», где литературу вел близкий ему Ходасевич (причем молодой критик не боялся похвалить в своих заметках неизвестного Кафку и покритиковать известного Уэллса или известного Ремарка), выпустил в Шанхае книгу этюдов о западных писателях-классиках. Как поэт он ощущал влияние акмеистов и, подобно Гумилеву, увлекался французскими парнасцами. Стихи его хвалили за грамотность, но критиковали за ровность, холодность, недостаток жизненного и духовного опыта. Как и другие «русские мальчики» из «незамеченного поколения», он бредил этой полузнакомой или вовсе не знакомой русской родиной, хотя и хранил какие-то страшные воспоминания о ней (а может, уже предчувствовал что-то):
О, я не меньше чувствую изгнание,
Бездействием не меньше тягощусь,
Храню надежды и воспоминания,
Коплю в душе раскаянье и грусть.
Но отчего неизъяснимо-русское,
Мучительно-родное бытие
Мне иногда напоминает узкое,
Смертельно ранящее лезвие?
В 1942 году он был арестован как еврей (хоть и был крещен) и погиб в концлагере (кажется, где-то в Польше), как погибли в лагерях и печах крематория другие литераторы-эмигранты, евреи и русские – Фондаминский, Фельзен, Горлин, Рая Блох, мать Мария… С Фондаминским и матерью Марией Юрию Мандельштаму довелось общаться в лагере Компьень. В последних его лагерных стихах появляется откуда-то и другая Россия, мученическая Россия ГУЛАГа (появляется даже специфическая лексика ГУЛАГа). Может, она навеяна была не только его собственным заключением, но и рассказами русских зеков, соседей по койке? А может, ему самому довелось брести по русскому Северу в арестантской колонне, гнить в русских бараках самой что ни на есть гулаговской России (см. стихотворение «Дорога в Каргополь»), так непохожей на придуманную Россию из советофильских стихов его сверстников:
Вор смотрел немигающим взглядом
На худые пожитки мои,
А убийца, зевая, лег рядом
Толковать о продажной любви.
Дождь сочился сквозь крышу сарая,
Где легли голова к голове, —
И всю ночь пролежал до утра я
В лихорадке на мокрой листве.
Снились мне поезда и свобода,
Средиземный простор голубой.
На рассвете стоял я у входа
В белый дом, где мы жили с тобой.
…Выдь навстречу, пока еще время.
Помоги, оттяни за порог!
Видишь, плечи согнуло мне бремя,
Ноги в ранах от русских дорог.
…«Подымайся!» – за хриплой командой
Подымайся и стройся в ряды.
Пайка хлеба и миска с баландой
И – поход до вечерней звезды.