К книге
Обратной дороги нетИ землю снегом замело…. Глава пятая
57%
И землю снегом замело…. Глава пятая
20

Глинище оказалось маленьким полустанком, скорее даже разъездом. Неподалеку от станционной хибары стояли еще три или четыре избы и какой-то ветхий сарайчик. И чуть поодаль покосившаяся водокачка с ледяными сосульками. И все.

Забегали конвоиры, командуя выгрузкой. Немцы стали выкладывать на снег возле путей мерные рейки, тяжелые ящики с инструментом, гвоздями, скобами, мешки, коробки с продовольствием, бидоны с керосином. Груза оказалось довольно много. Работали немцы неспешно, с любопытством разглядывали, куда их занесла судьба. Вокруг была чистейшая белизна, поляны да леса.

К Чумаченко, как самому видному, подошел старик. На седой голове наискось сидела солдатская, рыбьего меха вытертая шапка со значком-кокардой образца восемнадцатого года – плуг и молот в центре звезды. В руке он держал свернутый сигнальный флажок. На суетящихся немцев поглядывал с любопытством и иронией.

– Прибыли, стал быть, товарищ командер! – обратился он, по-северному окая.

Старшина посмотрел сквозь него, поискал кого-то сзади.

– Сбегай, батя, за начальником станции! – приказал он.

– А чо бежать-то? Бежать не нать. Вот он, я – и начальник, и билетер, и завсклад, и это… и булгактер. В связи с сокращением мужеска населения по случаю…

– Времени мало, батя, – вступил в разговор Анохин. – Должны оказать помощь по полученной телеграмме.

Вспомнив детство, он отчетливо по-архангелогородски проокал, стараясь с самого начала быть своим, понятным: народ здесь замкнутый, настороженный.

– О! – оживился старик. – По говору-то наш будешь, зимогор!

– Зимогор, зимогор! Значит, так, слушай внимательно, – оборвал словоохотливого старика Анохин. – В связи с надобностью государственной важности требуется доставить грузы и вот людей в деревню Полумгла… Телеграмму-то получили?

– Телеграмма-то одно, а помочь – совсем другое, – нараспев и весьма доброжелательно откликнулся железнодорожник.

– Мне, батя, не до философии. Надо где-то мобилизовать пару грузовиков.

– Понял! – старик даже стал «во фрунт». – А только грузовиков у нас тут отродясь не было, потому как некуда на их ездить. А и были б, грузовик в Полумглу не пройдеть. В запустении дороги, одни суземы да тайбола. Трактор – да. Трактор пройдеть.

– Молодец, дедок! Соображаешь! – похвалил старика Анохин.

– Только тракторов у нас тоже нету. Вот сани, те тоже пройдуть…

– Ну хорошо! Пусть будут сани. Мобилизуй лошадей!

– Понял! Сани смобилизую! Вона их сколько возле анбара, – старик указал на штабель каких-то дров. – А лошадей, извините, на сто верст вокруг нету. Еще в сорок первом всех коней смобилизовали. Под чистую. Один меринок только и остался при станции, потому – контуженный на лесоповале… Но должность сполняет…

– Ладно. Давай сани. И меринка.

– Не дойдеть. Годков ему больше, чем тебе, – покачал головой старик.

– А сколь верст до Полумглы? – спросил Анохин.

– Да верст восемьдесят будет.

– Какие восемьдесят? По карте шестьдесят.

– По карте-то оно… конечно. Ученые люди мерили. А ежели, к примеру, не по-ученому, так и все восемьдесят. Или чуток более.

Потом старик привел тощую полусонную лошадь и некоторое время с неудовольствием наблюдал, как Анохин и Чумаченко запрягали ее в розвальни. Вспомнив деревенское дело, Емельян управлялся быстро и ловко.

– Сани, говорю, еще берите. И дровни есть, – посоветовал старик. – Пущай немцы их тянуть, раз приехали в Рассею робить… И сено забирайте, сколь сможете. Меринок все одно подохнет от раскола серьця, а мы сена не едим.

Конвоиры помогли пленным вынести из сарая дровни, оснастили их оглоблями. Немцы стали нагружать на них ящики и мешки.

Железнодорожник смотрел на немцев, на их худые лица, на их жалкую одежду.

– Никовды вы не дойдете, командер. Слабосильная у вас команда, – со вздохом сказал он. – Да и места здеся пустые. От холода негде скрыться. А чую я, вот-вот северик подует. Снегу навалит – утопнете. И болота, к слову сказать, не все подмерзли, не угораздило бы вас.

– Не каркай!

Старик смотрел, как уходил вперед меринок, сопровождаемый конвоиром. Сани были тяжелые, меринок тужился. Затем перевел взгляд на Анохина, оценивающе посмотрел на него, на палку в его руках. Покачал головой, снял шапку.

Немцы тем временем впрягались в нагруженные ящиками и мешками сани. Прилаживали на плечах для удобства тяги, веревки и ремни. Чумаченко хлопотал возле них, указывал, как удобнее впрячься и тащить.

Наконец, вслед за дровнями, которые с трудом тащил меринок, тронулись вторые сани, третьи…

Прихрамывая, опираясь на палку, ковылял вслед за обозом и Анохин.

– Слышь, командер! Верст за двадцать росстань будет, так забирай правее, – посоветовал вдогонку железнодорожник. – А увидите где шубу наизнанку – не надевайте. Это медведь! – и он тонким дребезжащим голосом засмеялся. Смех этот был похож на поскрипыванье старой двери на ржавых петлях.

Дорога была белая, не торная. Но ясно видимая по кустам на обочинах. И снега легло еще не слишком много. Был он рыхлый, только что выпавший. Шагать по нему было не трудно. Немцы с шутками, радуясь рабочему разогреву, тянули сани с поклажей.

Старик, как верстовой столб, стоял посредине снежной пустыни, провожая взглядом исчезающий вдали обоз. И неожиданно перекрестил его своей сухой старческой рукой.

Вскоре за снежной мглой скрылся и полустанок и стоящий на невысоком пригорке железнодорожный могикан.

Дул легкий ветерок, он подхватывал еще не улегшийся снег и гонял его на полянах по целине.

Они неторопливо шли сквозь поднимающуюся пургу, одолевая неожиданно встающие на их пути пока еще невысокое сугробы. Меринок запаленно дышал. Иногда подталкивали сани и конвоиры, хоть они и не были молоды, но сил в них таилось все же побольше, чем в отощавших за время плена немцах.

Анохин ковылял за розвальнями, морщась от боли. Палка его утопала в снегу, и хромота стала особенно заметной. Он шел, стараясь попадать в приглаженный санями след.

– Может, проехали бы хоть малость, – предложил Чумаченко.

Анохин не ответил. Он смотрел, как напрягается меринок под своей непосильной поклажей.

Тайга становилась гуще, дорога постепенно терялась в снегу. Определяли ее по ободранным стволам. Иногда Анохин, остановившись, смотрел на карту, на компас, но, видимо, это мало что давало. Озабоченно покачав головой, он снова пускался догонять обоз.

Немцы, начавшие свой путь довольно бодро, теперь дышали тяжело, смахивали со лба пот. Двое конвоиров шли впереди, они как бы торили путь. Остальные, кто не подталкивал сани, шли в колее сзади обоза. Среди них был и Бульбах. Он не без опаски оглядывал тайболу. Высоченные деревья, наросты лишайников, свисавшие, как бороды, завалы упавших стволов. Наметенные на завалы и пни сугробы казались ликами диковинных существ. Иногда сверху, пугая и останавливая бредущих, падала какая-нибудь отжившая ветвь, наполняя живым треском и шелестом лесную глухомань. За деревьями звучали какие-то шорохи, даже, казалось, слышались далекие крики. Или вдруг раздавалась, устроенная дятлом, пугающая пулеметная очередь.

Вышли на большую поляну, здесь посветлело. Обоз остановился. Отсюда в глубь тайболы вели как будто две просеки.

– Нах рехтс! – Анохин вспомнил наставления старика железнодорожника и указал обозу двигаться направо. Примерно туда, к Полумгле, вела правая просека. Она, правда, то прерывалась, то вновь возникала, вызывая определенные сомнения в правильности пути.

– Лос! Лос! – понукал «гужевую силу» Чумаченко. Но в его голосе не было прежней твердости и уверенности. Чувствовалось, он несколько потерялся. Быть первым, командовать ему стало сейчас страшновато. Анохин же был из тех, кого не пугал смысл присловья «пан или пропал». Хоть через Днепр под огнем, хоть под танк с гранатой. Не страшней, чем на войне.

Обоз свернул направо. Тайбола стала гуще, мрачнее.

Анохин все заметнее припадал на раненую ногу. Морщился от боли, и его палка скользила по влажной еще под снегом земле. Насколько возможно, он старался скрывать свою хромоту и пытался идти бодро.

И все же они попали в незамерзшее болото. Обходя завал деревьев на пути по беленькому и предательски ровному, не обещавшему беду участку, они вдруг обнаружили, что земная твердь под ними поддалась, и снег вокруг начал темнеть. Проступали какие-то пугающие черные промоины с кусками еще зеленой травы по бережкам.

Конвоиры, сами уже по колено в темной жиже, пытались развернуть лошадь. Но она вдруг перестала повиноваться. Приученная идти только прямо, вместо того, чтобы повернуть к людям, она все глубже утягивала дровни в болото.

– Обрубай гужи! – стараясь пробиться к меринку, скомандовал Анохин. Но его больная нога не справлялась с болотной топью.

Обрубили гужи. Но уже и одни, и вторые сани оказались в темной воде, кренились. Сползали и падали в пузырящуюся воду ящики, мешки, коробки, бидоны. И тут же исчезали, будто всосанные темной пузырящейся водой.

– Груз спасай!.. Ящики! – находясь на тверди, закричал Чумаченко.

Лошадь еще какое-то время билась в грязи, забираясь все глубже и глубже в болото. Обессилев, легла на бок.

– Веревку! Веревку давай!

Ящики и мешки, булькая, скрывались в болотной воде.

Конвоиры и немцы уже едва не по пояс ушли в темную жижу, она засасывала их. С трудом ворочались в месиве. С тверди им бросили веревки и связанные гужи. С их помощью они стали пробиваться к берегу.

Немец Петер, весь как черт в болотной грязи, подвел под брюхо лошади веревку, закричал:

– Тафай, тафай!.. Лос! Форвертс!..

Несколько конвоиров и даже Чумаченко потянули веревку и, казалось, вытащили лошадь на твердь. Но вдруг, выскользнув из петли, меринок вновь плюхнулся в топь и на этот раз, не сопротивляясь, быстро погрузился в болото.

Немцы и конвоиры оттаскивали от зыбких берегов то, что еще не успело уйти в загадочные неведомые глубины. Улов был небогат: одни сани, несколько ящиков, два мешка, коробка и бидон с керосином.

Смотрели, как поднимаются и лопаются на грязной жиже пузыри. Что-то чвакало, ухало. Казалось, кто-то огромный, неведомый, пережевывает там, в черной глубине, свою добычу.

– Майн Готт! – выдохнул Бруно.

Мыскин выругался:

– И лошадь утопла. И продукты. Мясо все же. Чего жрать будем?

– Тебя съедим, – мрачно буркнул Чумаченко. – Вона как распух на харчевой должности.

Анохин тем временем вытащил из болота последнего немца – Бульбаха, оторвав от его шинели кусок ворота. Уже все оказались на твердой земле. Белая и ровная недавно поляна превратилась в черное месиво, в нем исчезли дровни, сани и большая часть груза. С громким звуком надулся и лопнул последний пузырь.

Мокрые и грязные, похожие на болотных чертей, немцы и конвоиры сбились в кучу.

– Костер! – просипел Анохин. – Разводи огонь!

– Струмент весь утоп, – чуть не плача, сказал Мыскин. – Чем рубить?

Рослый Ганс понял, о чем идет речь. Он показал на топор, привязанный к спасенным саням.

– Дас ист Бейт… ест один… Карашо…

И спустя время запылали под пологом леса два огромных костра. Ветер рвал пламя, вздымал его кверху, оно почти дотягивалось до крон. Между кострами грелись полуодетые люди. Они развесили на сучьях шинели, портянки, куртки и ватники, сапоги и ботинки. Многие лежали на сосновом лапнике, накрывшись мешковиной, брезентом, каким-то чудом оставшимся сухим. Тянули к огню голые ноги. И уже не поймешь, где конвоир, где немец. Смешались. Все они побывали на краю смерти. И теперь кто-то придремнул, кто-то лежал с открытыми глазами. Тайбола смотрела на них странными ликами: то под отблесками огня из лесной тьмы будто выглядывала диковинная рожа, то высверкивал чей-то глаз, то ветвь превращалась в когтистую руку.

Мыскин, поглядывая по сторонам, прошептал Чумаченко:

– Я так думаю, старшина, это леший… Это он, зараза, завел нас в болото!

– Брось ты ерунду всякую, ей-богу!

– Не ерунда! Я на северах бывал. Тут совсем другая жизнь… В здешних лесах нечисти полно. Лешаки, ведьмы, нетопыри. Тут они водятся.

Чумаченко поглядел по сторонам: что-то косматое, бородатое и впрямь высунулось из темноты. Нос сучковатый…

– Чудится тебе, – несколько неуверенно сказал Чумаченко.

Анохин слышал их разговор, но не вмешивался. Его знобило. Он поманил пальцем старшину. Тот все понял, неприметно сунул ему в руки фляжку. Анохин, отвернувшись, сделал несколько глотков. Вздохнул с облегчением. Упал на лапник.

Один из конвоиров, худой, уже заросший щетиной, как и все, закашлялся во сне, проснулся. С некоторым удивлением увидел рядом с собой немца. Перевернулся на другой бок. И там тяжело храпел и свистел простуженным горлом немец.

– Слышь, Комаров! – окликнул он лежащего неподалеку радиста. – Похоже, меня немцы в плен взяли.

– Да ну тебя!

– Вшей только не одалживай. Немецкие вши, они как танки, – сказал Чумаченко. – Не отобьешься!

– Ага. Понял, – буркнул конвойный и, зевнув, вновь впал в сон. Лежащий рядом немец поворочался и безвольно положил руку ему на плечо, обнял…

Утром они вновь двинулись по тайге. Шли тяжелее, чем раньше, хоть сани остались только одни и поклажи на них было не так много. Люди были измочалены болотом, и без того худая одежда после купели и костровой просушки стала похожа на лохмотья.

Анохину становилось все хуже, он с силой опирался на палку. Чумаченко попытался поддерживать его, но лейтенант отвел в сторону его руку.

– Так что, Емельян Прокофьич, – тихо и грустно сказал старшина, – скобы, гвозди пропали, пилы, топоры тоже. Почти все продуктовое довольствие… Худо, очень худо.

– Хотите, чтоб утешил?.. Не умею.

– Я просто так. Фиксирую факт.

– Не от людей идем. К людям, – и Анохин замолчал.

Шли рядом, каждый думал о своем. А может быть, об одном и том же. Судя по карте, село Полумгла по северным меркам было большое. Стало быть, найдутся там и мастеровые мужики, найдется и нехитрый инструмент для строительства…

Впереди упал один из пленных. Товарищи торопливо выпрягли его из саней, подхватили под руки. Посовещавшись, его место заняли двое других.

– Может, вы все же на сани сели бы, Емельян Прокофьич, – предложил Чумаченко. – До той клятой Полумглы еще идти и идти.

– Сроду на людях не ездил.

– А кто вам ногу спортил?.. Вот пусть и это… рассчитываются.

– Вот что, старшина, – сухо сказал Анохин. – Распорядитесь, пусть конвойные хоть иногда подменяют пленных.

У Чумаченко от негодования даже затопорщились усы:

– Товарищ лейтенант, так не положено же… Охрана!.. А если что? Вон у того здоровяка топор в санях оказался. Может, не случайно?

– Хорошо, что оказался. Понятливый немец.

Но Чумаченко шел, насупившись.

– Я в конвоях десять лет, – бурчал он. – Но что б такое… Нет, за это нас начальство по головке не погладит.

– А давайте составим расписку, – предложил Анохин. – В связи с болезнью младшего лейтенанта Анохина принимаю командование на себя. И командуйте!.. Но если погибнут люди, если завалим дело – под трибунал вы пойдете, не я.

– Что вы так сразу… в обиду? – уступил Анохину Чумаченко. – Конечно, по силе-возможности пусть помогают, чего там, – и побежал к саням.

Трое конвоиров впряглись в сани. Дело пошло быстрее. Анохин стал отставать. Все заметнее и заметнее хромал. И неожиданно присел в снег.

Обоз остановился. Чумаченко, Мыскин и несколько конвоиров бросились к Анохину, подняли его, уложили на сани.

– Что-то плохо с ногой. Мочи нету терпеть, – с виноватым видом признался младший лейтенант.

Над ним склонились лица конвоиров и немцев. Бульбах был здесь же, внимателен и строг.

– Может, у вас есть хоть какой-нибудь фельдшер? – спросил Чумаченко у Бульбаха, поискал в памяти слова и добавил: – Ну… дер фельдшер?.. Или санитар?

Бульбах понял. Он подозвал к саням молоденького пленного, ефрейтора Вернера, и объяснил Анохину, что тот «немного врач». Окончил два курса медицинского факультета в Лейпциге. И если бы не война… Слова были большей частью понятные. «Цвай курсен»… «Медициниш факультаат»… «Криг»…

Вернер попытался снять с ноги Анохина сапог. Но лейтенант почти потерял сознание от боли.

– Ты, фриц! Не погуби командира! – зловеще сквозь зубы процедил Чумаченко.

Ефрейтор не обратил внимания на слова старшины.

– Мессер! – потребовал он, протянув руку в рваной перчатке. – Вербандпакетен!.. Пак-кет!..

Чумаченко сообразил, протянул Вернеру свою финку и индпакет. Вернер одним махом взрезал голенище до самого переда.

– Такой сапог! – ахнул Мыскин.

Но немец продолжал орудовать ножом. Стащив с ноги Анохина сапог, он почти до колена разрезал брюки. Открыл белую, изуродованную шрамами ногу. По ступне текла сукровица.

Вернер попытался объяснить обступившим сани конвойным и Чумаченко, что это закрылся, набух и воспалился свищ и надо взрезать нагноение. Его плохо понимали. Даже Анохин, который уже приоткрыл глаза.

– Шпиритус! – ткнул пальцем в Чумаченко медик. – Шнапс!

– Ну, так бы и сказал. А то лопочешь… – и Чумаченко отцепил от пояса свою заветную алюминиевую фляжку.

Вернер стащил перчатки, дыханием согрел пальцы и подставил ладони. Чумаченко, кривясь от столь безумной траты продукта, полил немцу на руки. Затем Вернер указал взглядом на Анохина.

Чумаченко, приподняв голову лейтенанта, влил и ему в рот немного «шпиритуса» и дал «запить» снежком.

Вернер жестами показал Чумаченко, что Анохина надо держать, особенно ногу: будет очень больно. Несколько конвоиров навалились на Анохина. Вернер стал обрабатывать свищ. Коротким взмахом ножа разрезал опухоль и вытер тампоном гной.

Анохин кривился от боли, дергался, но его держали крепко. Мыскин при этом приговаривал:

– Потерпи, милок! Еще чуток потерпи! А через неделю уже и танцевать сможешь…

– Нох айн маль шпиритус, – попросил фельдшер и, приняв флягу, полил спирт на рану, затем на ватный тампон, стал довольно ловко перебинтовывать ногу.

Когда Вернер закончил свою работу, Анохин блаженно откинулся и, прикрыв глаза, попросил:

– Курить!

Чумаченко вставил Анохину в рот папиросу и чиркнул зажигалкой. Лейтенант затянулся, ощущая, как медленно отступает боль.

А когда открыл глаза, увидел над собой лица немцев, их жадные взгляды, ноздри, вдыхающие запах табачного дыма.

– Дай им пачку! – приказал Анохин старшине.

Тот с сожалением протянул пачку «Беломора» Вернеру.

Медик вытащил одну папиросу и передал пачку стоящему рядом с ним Петеру. Пачка пошла гулять по рукам и превратилась в пустой пакетик, улетевший в снег. Пленные с наслаждением затягивались «русскими сигаретами». Лица их растягивались в улыбках. Да, зима, пустота, грозная тайга вокруг, но сердитый, злобный командир одарил их табаком, проявив высшую солдатскую милость. И он жив, ему лучше. Каков бы он ни был, но с ним не так страшно и одиноко в этих чужих, неприветливых краях.

Что-то сдвинулось в их отношениях за эти несколько дней.

Ближе к вечеру они вышли на открытое место, где негде было укрыться и дул ветер, кружил снегом, наметал заструги. Но главное – он забирался под одежду, выстужал тело. Оказалось, лес укрывал их от холода.

– Ну, все. Тут нам жаба сиську даст! – поднимая воротник шинели, пробормотал впряженный в сани Мыскин.

Австриец Бруно, католик, понял реплику Мыскина по интонации. Он мелко перекрестился и, нахлобучив на голову пилотку, прикрыл уши отворотами.

Анохин, полулежа на санях среди ящиков, смотрел в карту. Ветер рвал ее из рук.

– Верно, поле… – сказал он идущему рядом с санями Чумаченко. – До Полумглы еще верст двадцать.

Обоз замедлил ход, люди уже едва двигались, в иных местах по колено утопая в снегу. Кое-кто из обессилевших пленных отстал и был едва виден в снежной круговерти. Их привели к колонне под руки.

Анохин с трудом слез с саней и, хромая и помогая себе палкой, тоже побрел рядом с Чумаченко.

– Нихт штеен! Не останавливаться! – прокричал он, отыскивая в памяти выученные на фронте слова. – Вперед! Форвертс!

Тяжело бредущий Бруно вдруг остановился и, постояв немного, сел в снег. Опустив голову, он крестился. К Бруно бросился Чумаченко, попробовал поднять его матом, потом шлепками по щекам. Но Бруно лишь крестился и жалобно шептал на своем языке:

– Боже милосердный!.. Оставьте меня, я хочу умереть!..

Здоровяк Ганс поднял его, ухватив под мышки, и потащил. При этом приговаривал:

– Не раскисай! Возьми себя в руки! Ты же солдат!..

Перейдя поле, колонна вновь углубилась в тайгу. Ветер был здесь потише, он дул лишь понизу. Но увы, оказалось, что это лишь перелесок и дальше снова раскинулось поле.

Странное сооружение возникло перед ними вдали, среди метели, на миг высвеченной вдруг проявившимся солнцем снежной глади. На небольшом возвышении стояло что-то напоминавшее башню, оно было высокое, узкое, ребра стропил крыши возвышались высоко над тайболой. Это было рукотворное сооружение, обещавшее встречу с людьми.

И немцы, и русские оживились, пошли веселее.

– Смотри! Мы уже пришли! – закричал Ганс, указывая австрийцу вдаль. – Крестьянский дом!.. Ну, видишь?

– Странные у них дома… А может, это кирха?

И Бруно, пошатываясь, зашагал сам.

Чем ближе они подходили, тем отчетливее понимали, что это явно не жилое, брошенное сооружение. И почти никто из них не мог сразу догадаться, что это за диковинная башня. Лишь один Анохин понял: это стариная мельница-столбовка. Бревенчатая, высотой в три или четыре клети, она держалась на толстенном столбе, который был укреплен в пирамидальном ряже. С переломанными крыльями, упершись охвостьем в землю, она покачивалась и скрипела под ветром.

Но это было единственное убежище на голом месте. Какие-то избы и амбары, стоявшие неподалеку, давно уже истлели и превратились в развалины.

– Да че здесь, воевали, что ли? – спросил Чумаченко.

– Еще как воевали! – сказал Анохин и, подумав, добавил: – В Гражданскую. Тут много крестьянской кровушки пролилось. Да и в коллетивизацию. Бедняки, кулаки… Историю партии читал?

– Ну как же! Трехмесячные курсы политграмоты кончил.

– Значит, все про историю нашу знаешь…

А пленные, долго не рассуждая, спасаясь от ветра, уже полезли внутрь мельницы по шаткой, грозящей вот-вот обломаться, подгнившей лесенке.

Вскоре здесь уже запылал костерок, разложенный на огромном жернове, давно вывалившемся из постава. Намерзшиеся конвоиры подносили все новые порции дров, подобранные на месте разрушенных строений. Бревенчатые стены мельницы надежно защищали конвоиров и пленных от ветра. Вот только все сооружение ходуном ходило из стороны в сторону и издавало самые разнообразные скрипы. Да ветер свистел где-то наверху…. Но все это были мелочи. Главное – тепло. Хотя бы малое.

Над костром уже парил казан, и немец-повар разливал кандер по жестянкам и котелкам. Анохину налил два черпака и Бульбаху столько же. Мыскин выдал каждому по куску хлеба, тоже одинаковые порции – и конвоирам, и пленным. Теперь, перед угрозой голодной смерти, все были равны.

Потом все они улеглись, кроме дежурящего у двери конвоира Братчика и приставленного к костру пленного Ганса. Он должен был всю ночь ломать трухлявые доски и подбрасывать обломки в костер, не давая огню погаснуть.

Спали и конвоиры, и пленные вперемешку. Даже бдительный Чумаченко заснул рядом с медиком Вернером, завернувшимся с головой в какое-то тряпье. Анохин не спал. Он лежал с открытыми глазами, думал.

А мельницу покачивало, как баркас. Скрип, свист, потрескиванье старого дерева. Голоса из прошлого. Говор ушедших или погибших хозяев.

– Гибельный край, товарищ лейтенант, – прошептал лежащий рядом с Анохиным Мыскин. – Нечисти полно. Слышите, как подвывают?.. Глухомань, вот вся нечисть сюда и сбегается. Я знаю…

Анохин не отвечал. Смотрел наверх, откуда время от времени вдруг срывался и летел, кружа над костром, нетопырь, проснувшийся от тепла. А может, просто отвалившийся кусок древесной трухи.

– Свят, свят, – бормотал Мыскин, накрываясь с головой.

И еще не спал полковник Бульбах. Сжавшись и согревая себя собственным теплом, он тихо бормотал какие-то слова. То ли стихи, то ли молитву.

Тоскливо посвистывал ветер в стропилах крыши. Скрипела и стонала старая мельница, стоящая на одном столбе, как сказочная избушка на курьих ножках. Раскачивала спящих. С жернова иногда скатывались багровые угольки, и их тут же подхватывал Ганс, возвращал в костер.

Утром они снова двинулись в путь. Опять начался лес. Брели по глубокому снегу, наметенному в старую просеку, которая, вероятнее всего, была когда-то дорогой, ведущей к мельнице. Или служила волоком, по которому вытаскивали из тайги сваленный лес.

К обеду все вконец выбились из сил. Стали часто останавливаться. Анохин вновь рассматривал карту, которую ветер рвал у него из рук.

– Ну что там? – склонился к нему Чумаченко.

– Шут его знает, – обеспокоенно ответил Анохин. – Вроде идем правильно… Перед Полумглой кулига должна быть. А поди разбери, куда черти ее спрятали.

– Кулига… слова-то у вас здесь какие!

– Ну, пашня, что ли, по-вашему. Где лес выкорчевали и хлеба сеяли, – пояснил Анохин и добавил: – Должна уже быть.

– Может, с пути сбились?

– Не! Вот же по карте, старые строения, вот просека…

– Чего гадать. Пошли дальше, – сказал Чумаченко и обернулся к пленным: – Трогай!.. Форвертс!.. Вперед! Нельзя стоять!

И вновь устало торил снежную целину короткий обоз…

Прошел еще час, может – два, и лес поредел, расступился. Они вышли на новую кулигу.

Первое, что увидели, – обетный крест с вырезанным на нем Христом, похожим на местного бородатого мужика. Внизу мела поземка, и Христос словно висел в воздухе.

Бруно, католик, с трудом разлепляя глаза, стал креститься на этот православный крест вялым, слева направо двуперстием. Синюшные обмороженные его пальцы торчали из худых перчаток.

– Деревня близко! Ей-богу! Вроде даже дымком пахнет! – обрадовался Мыскин и тоже, по примеру Бруно, хотел было перекреститься, но, оглянувшись на «своих», отдернул руку, словно ожегшись.

За крестом из снежной пелены геометрическими силуэтами проступали прясла – своеобразные лестницы для сушки снопов. Сейчас, зимой, на огромном снежном пространстве они были похожи на гигантские виселицы.

И по процессии, сипло и негромко, как дальний птичий грай, прокатилось: «Галген… Галген…»[8] И не было в этом грае ни волнения, ни ужаса, а всего лишь признание близкого конца дороги, пусть хоть и висельной.

Предыдущая главаГлава 20 из 35Следующая глава