Обратно в избу старуху привела Надя — не привела, а, можно сказать, принесла на руках: ноги под старухой не держали совсем. Опять она лежала в постели, поглядывая перед собой печальными, виноватыми глазами и осторожно прислушиваясь к тому, что творилось вокруг; ей казалось, что ни на что на свете она не имеет больше права — ни смотреть, ни говорить, ни дышать — все было как ворованное. С утра, когда поднялись и Надя рассказала, что старуха самостоятельно выходила на улицу, над ней поохали, поахали, радуясь и удивляясь тому, что она поправляется не по дням, а по часам, потом постепенно разошлись, и старуха осталась одна. Заглядывали, правда, часто — то Люся, то Илья, то Надя, но только заглядывали и сразу обратно. Илья сказал, что теперь надо ждать, когда старуха пустится в пляс, чтобы похлопать ей в ладоши, и шутка эта понравилась, ей улыбнулась даже Люся, а Варвара понесла ее в деревню вместе с последними сообщениями о том, что мать встала на ноги. Илья к тому времени успел подогреть себя, голова его розово, жарко светилась, распространяя вокруг сияние, глаза вспыхивали внезапной, отчаянной веселостью. Ему не терпелось что-нибудь делать, в чем-нибудь участвовать, а делать совсем было нечего, поэтому он снова и снова шел к матери и повторял:
— Лежишь, мать? Ну, полежи, полежи, отдохни. А плясать вздумаешь, обязательно крикни нас. Посмотрим — ага. Мы знаем, мать, знаем, что ты собираешься плясать, — не отказывайся.
Старуха отвечала ему испуганным, умоляющим взглядом.
Позже всех к ней зашел Михаил, старуха была одна. Он сел на то же самое место у стола, что и вчера перед скандалом, и закурил, делая быстрые, жадные затяжки. Лицо у него против обычного налилось нездоровой, горячей чернотой, глаза припухли. Он курил и, вздыхая, отдыхиваясь от наваливающейся тяжести, все время посматривал на мать, чего-то ждал, на что-то надеялся. До старухи достал дым, и она, хватаясь руками за грудь, мучительно закашлялась: сухие, натужные звуки, казалось, раздирали ее горло. Михаил торопливо загасил папироску и вышел. Они так и не сказали друг другу ни слова.
Но после, когда кашель утих и к старухе пришла Нинка, старуха сразу отозвалась ей. Подняв руку, она стала гладить девчонку по плечу, согреваясь от этого приятного прикосновения к родному детскому телу душевным теплом — будто гладили ее. Она даже закрыла глаза — как в минуты особенного удовольствия.
Нинка вдруг ни с того ни с сего сказала:
— Твоя тетя Люся обещалкина, больше никто.
— Пошто так? — очнулась старуха.
— Ага. Она обещала мне конфет купить? Обещала. Все слыхали. А сама не купила. Вот и обещалкина.
— Дак ты ей скажи, чтоб купила.
— Ага. Я ее боюсь. Ты сама скажи.
— Че ее бояться? Она, подимте, не зверь, не укусит.
— Не укусит, а все равно. Она как посмотрит, так я сразу боюсь. Пускай она не смотрит, я не буду бояться.
— Не присбирывай, че не следно.
— Давай я ее позову, а ты ей скажешь, — добивалась Нинка.
— Не надо. Куды тебе ишо конфетки? Ты и так, однако что, вчерась весь рот спалила, с утра до вечера сосала.
Нинка обиженно дернулась, вырвалась от старухи.
— Ты сама ее боишься, — поддразнила она. — Если бы не боялась, сказала бы. Бояка ты, больше никто.
Старуха хотела улыбнуться, но улыбка не вышла, только чуть дрогнули без всякого выражения губы.
Видно, она все-таки задремала, потому что не слыхала, когда появилась Люся. Открыла глаза — Люся стоит, смотрит на нее, что-то в ней ищет. Встретившись взглядом с матерью, спросила:
— Как ты себя, мама, чувствуешь?
— Дак ниче, — сказала старуха. Она не знала, что отвечать; ей казалось, что она уже вышла за те пределы, когда чувствуют себя хорошо или плохо, да и раньше, при жизни, мало разбиралась в этом, различая больше здоровье и нездоровье, усталость и силу, мочь и немочь.
— Лучше, чем вчера? — допытывалась Люся.
— Ты, Люся, помирись с Михаилом, — вдруг попросила старуха. — Помирись. Не надо вам меж собой ругаться. Это я виноватая: накинулась на его. А он не стерпел, его обида взяла. Он тепери сам переживает.
— Его, видите ли, обида взяла, а меня нет, — хмыкнула Люся. — Очень интересно. Он наговорил всем нам гадостей, а я теперь должна за это перед ним извиняться. Что ты выдумываешь, мама? И, пожалуйста, не защищай его, мне сейчас совсем не хочется обсуждать этот вопрос. У меня тоже есть чувства, которые я уважаю и хочу, чтобы их уважали и другие.
Старуха растерялась.
— Я об ем ниче не говорю, — стала объяснять она. — Я его не оправдываю — не. Он один человек, ты другой. А че тепери делать? Какой ни есть, а все равно он твой брат. Я какая ни есть, а все равно ваша мать — и твоя и его. Мне охота, чтоб вы ладили, а не так. Помирись, Люся, пожалей меня. От меж собой помиритесь, и я ослобонюсь. Меня тепери только это и держит.
— Не надоело тебе об этом, мама? Уже почти здоровый, нормальный человек, даже ходишь, а все о том же. Неужели больше ни о чем нельзя говорить?
Опять принесло Нинку — совсем некстати.
— Иди погуляй, погуляй покуда, — стала отправлять ее старуха, подталкивая от себя. — Иди, потом придешь, я тебя ждать буду.
— Твоя тетя Люся обещалкина, больше никто, — упираясь, выпалила Нинка и скосила глаза на Люсю.
Старухе ничего не оставалось делать, как спросить:
— Пошто так?
— Ага. Она обещала мне конфет купить? Обещала. Все слыхали. А сама не купила, обманула.
— Это еще что такое?! — удивилась Люся. — Ты почему со мной так разговариваешь?
— Я не с тобой разговариваю, я с бабой, и ты не подслушивай.
— А кто это, интересно, тебе дал право называть меня на «ты»? Я тебе подружка, что ли? Ты разве не знаешь, что старших надо называть на «вы»? Никто тебе не объяснил?
— Покайся, — шепнула Нинке старуха.
— Ага, — сказала Нинка и захлюпала носом, готовясь зареветь.
— Не вздумай только плакать, — опередила ее Люся. — Никто в твои слезы не поверит. Какая, оказывается, невоспитанная девочка. Я не люблю невоспитанных. Я не люблю, когда со мной так разговаривают. Смотрите-ка, до чего уж дошло.
— Она боле не будет, — осторожно сказала старуха.
— Подожди, мама. Вот так вы ее и воспитали: боле не будет, и все. А почему она так поступает — пусть ответит. Она вам скоро еще не то покажет — вот увидите. — Люся повернулась к Нинке. — Если они тебе очень нужны, я, конечно, куплю конфет, — сказала она, — но только это будет уже не подарок, а вымогательство. Ты знаешь, что такое вымогательство?
Нинка торопливо кивнула, она своего добилась: купит.
Когда Люся вышла, Нинка выпорхнула следом. Наверно, решила караулить ее у ворот, а то побежала за ней в магазин, чтобы там, на людях, в самый удобный момент вынырнув из толпы, ткнуть пальцем в витрину:
— Тетя Люся, мне вот этих, я эти люблю.
Она нигде не пропадет, ни в мать, ни в отца — в лихого молодца.
Опять старуха забылась, растерялась сама с собой, а когда очнулась, полкомнаты было залито солнцем. Она стала следить за ним, боясь и хотя, чтобы оно скорей подобралось к кровати. Ей казалось, что сегодня, в этот день, в который она не имела права заступать, ей может открыться то, чего не знают при жизни; старуха во все глаза смотрела на солнце на полу, на его широкое горящее пятно, надеясь увидеть в нем рисунок или услышать голос, которые бы ей что-то разъяснили. Пока ничего не было, но солнце все ближе и ближе подступало к старухе, наползая на кровать справа, где оно выпрямлялось в окне. В его молчаливом пронзительном свете чудилась с трудом сдерживаемая веселая тугая сила, и старухе вдруг пришло в голову, что солнце может растопить ее, как какую-нибудь рыхлую, прикрытую тряпьем снежную фигуру. Она пригреется от него, приласкается, а сама, не замечая того, начнет все убывать, убывать и убывать, пока не исчезнет совсем. Придут люди, а в кровати никого нет. Они решат, что она опять полезла на улицу.
Старуха так и подумала: люди, не делая разницы для своих и чужих.
Солнце наконец поднялось в кровать, и старуха подставила под него руку, набирая тепло для всего тела. Ей показалось, что вместе с теплом в нее натекает слабость, но старуху она не испугала: слабость была мягкой, приятной. Старухе только не хотелось бы уснуть, пускай все происходит на памяти.
Где-то неподалеку заговорила с кем-то Варвара, и старухе вдруг пало на ум еще одно, что она совсем забыла. Выдавливая из себя голос, старуха позвала Варвару, но никто ей не ответил: голос был слишком тихим и ушел недалеко. Старуха крикнула еще, на этот раз сильнее. Варвара услышала, пришла.
— Че тебе, матушка?
— Сядь. — Старуха глазами показала на кровать возле себя. Варвара села.
— Че, матушка?
— Погоди. — Старуха собиралась со словами. — Помру я…
— Не говори так, матушка.
— Помру я, — повторила старуха и сказала: — Обвыть меня надо.
— Че надо?
— Обвыть. Оне не будут. Тепери ни ребенка ко сну укачать, ни человека в могилу проводить — ниче не умеют. Одна надежа на тебя. Я тебя научу как. Плакать ты и сама можешь. Надо с причитаньем плакать.
Похоже, Варвара поняла, на лице ее выступил страх.
— От слушай. Я ишо мамку свою тем провожала, и ты меня проводи, не постыдись. Оне не будут. — Старуха вздохнула и прикрыла глаза, приводя в порядок давние, полузабытые слова, которыми теперь не пользуются, потом тонким, протяжным голосом начала: — Ты, лебедушка моя, родима матушка…
— Матушка-а-а! — качая головой, словно отказываясь участвовать в этой затее, взвыла Варвара.
— Да не реви ты, — остановила ее старуха. — Ты слушай покуль, учись. Не надо сичас реветь. Я ишо тут. Слезы на потом оставь, на завтрева. А то кто-нить придет и перебьет нас. Давай потихоньку.
Она подождала, пока Варвара немножко утихнет, и начала снова:
— Ты, лебедушка моя, родима матушка…
— Ты, лебедушка моя, родима матушка, — сквозь рыдания повторила за ней Варвара.
— Куда же ты снарядилася, куда же ты сподобилася?
— Куда же ты снарядилася, куда же ты сподобилася?
Старуха села в кровати и, успокаивая, обняла Варвару за плечи. Голос ее стал настойчивей, сильней.
Во котору дальнюю сторонушку?
По дороженьке проежжей,
По дубравушке зеленой,
К матушке божей церквы,
Ко звону колокольному,
Ко читаньицу духовному,
А из матушки божжей церкве
В матушку сырую землю,
Ко своему роду-племеню.
День продолжался и продолжался солнечно, тепло, свободно, в воздухе стоял тот особый, с горчинкой зной, который бывает в начале ясной осени. Небо, по-прежнему синее, светло-синее сверху, только у самого края за рекой, где вечером заходить солнцу, чуть подернулось дымчатой, безобидной с виду пленкой, выше и левее, выплывая в небо, одинокая прозрачная тучка, слишком игрушечная, чтобы вызывать тревогу, словно нарочно выпущенная, чтобы ею можно было любоваться. Весь остальной простор над головой оставался чистым, глубоким и выражал бесконечный покой, под которым, заливаемая солнцем, легко и послушно лежала земля.
Михаил давно уж томился на предамбарнике, подперев ладонью лицо, глушил одну за другой папиросы. К нему подсел Илья, поинтересовался:
— Не опохмелялся сегодня?
Михаил покачал головой.
— А я немножко принял. Так, для настроения. Слыхал, мать-то у нас уж на ноги встала?
— Слыхал.
— Плясать скоро будет — ага. Вот и возьми ее. — Он засмеялся и предложил: — Может, выпьем помаленьку. Тут рядом, далеко ходить не надо.
— Нет, — отказался Михаил. — Хватит. Почудили вчера, и хватит.
— Да, ты вчера здорово перебрал. Набрасываться стал на всех на нас. С матерью ругался.
— Я с ней не ругался.
— Она-то на тебя здорово рассердилась — ага. Особенно за Таньчору. Готова была отлупить тебя. Это точно. — Он опять засмеялся и вдруг спросил: — Слушай, а когда это ты отбил Таньчоре телеграмму, чтоб не приезжала? Я же с тобой все эти дни был, никуда от тебя. Когда ты успел?
Михаил щелчком стрельнул от себя окурок, к которому кинулись курицы, и посмотрел брату в глаза.
— А я не отбивал ей никакой телеграммы, — сказал он.
— Как не отбивал?
— Вот так.
— Ты же говорил, что отбивал? Вчера из-за этого весь сыр-бор и разгорелся. Не помнишь, что ли?
— Почему не помню? Помню. А если бы не говорил, ты знаешь, что бы с матерью было? Лучше уже обмануть, чтоб она не ждала.
— Но… Но где же тогда Таньчора?
— Откуда я знаю?
— Вот это да! Вот это фокус так фокус!
— Ты только не выдавай меня, пусть думают, что отбивал, — торопливо сказал Михаил, потому что от ворот к ним шла Люся. Он опустил голову: сейчас начнется. Припомнит вчерашнее и позавчерашнее, все, что было и не было. Стыдить его сейчас бесполезно, он потом пристыдит себя сам, и это будет куда полезней, а выслушивать ее выговоры тошно — ну их! И без того хоть сбегай куда-нибудь.
— Илья! — начала Люся еще на ходу. Вид у нее был решительный и взволнованный, будто что-то случилось. Она сказала совсем не то, чего боялся Михаил. — Илья, ты знаешь, что сегодня пароход? Скоро уж. А следующий будет только через три дня.
Илья растерянно поднялся:
— И что нам теперь делать?
— Смотри сам. А мне надо ехать. Мне больше оставаться здесь никак нельзя.
— Ехать надо, — кивнул Илья и посмотрел на Михаила. — Мать вроде поправилась.
— Подождали бы, — несмело сказал Михаил.
Ему никто не ответил.
Они вошли в избу все вместе и в старухиной комнате вдруг застыли. Их не заметили. Варвара, склонясь над матерью, почти упав ей на грудь, всхлипывала, а старуха с закрытыми глазами тянула на себя какой-то жуткий, заунывный мотив. Лицо при этом у нее было высветленным, почти торжественным. Они прислушались и различили слова — ласковые, безнадежные и в то же время как бы вывернутые наизнанку слова, имеющие обратный и единственный смысл:
Отходила ты у нас полы дубовые,
Отсидела лавочки брусчатые,
Отсмотрела окошечки стекольчаты,
Ты, лебедушка моя, родима матушка.
— Что это у вас тут происходит? — громко и насмешливо спросила Люся. — Что за концерт?
Варвара и старуха враз смолкли. Варвара вскочила, показала на мать:
— Вот, матушка…
— Видим, что не батюшка, — хохотнул Илья.
— Помру я, — жалобно, пытаясь что-то объяснить, пролепетала старуха.
— Мама, мне уже надоели эти разговоры о смерти. Честное слово. Одно и то же, одно и то же. Ты думаешь, нам это приятно? Всему должна быть мера. Ты ни о чем больше не можешь говорить. Тебе еще жить да жить, а ты все что-то выдумываешь. Так же нельзя.
— До ста лет, мать, чтоб обязательно — ага, — подхватил Илья.
Старуха, уставившись куда-то в стену, молчала.
— Ты же сама понимаешь, мама, что ты почти полностью выздоровела. Ну и живи, радуйся жизни. Будь как все и не хорони себя без смерти. Ты живой, нормальный человек — вот им и будь. — Люся выдержала небольшую паузу и тем же ласковым голосом сказала: — А нам сегодня надо ехать. Так получается, мама.
— Да вы че это?! — вскрикнула Варвара.
Старуха, не веря, оторопело покачала головой.
— Надо, мама, — мягко, но настойчиво повторила Люся и улыбнулась. — Сегодня пароход. А следующий будет только через три дня. Так долго ждать мы не можем.
— Не, не, — простонала старуха.
— Нельзя седни от матушки уезжать, нельзя, — волновалась Варвара. — Вы прямо как неродные. Сами подумайте. Нельзя.
— Еще хоть день-то подождали бы, — поддержал ее Михаил.
— Мы ведь, мама, не вольные люди: что хочу, то и делаю, — не отвечая им, говорила матери Люся. — Мы на работе. Я бы с удовольствием прожила здесь хоть неделю, но тогда меня могут попросить с работы. Мы ведь не в отпуске. Пойми, пожалуйста. И не обижайся на нас. Так надо.
Старуха заплакала, поворачивая лицо то к Люсе, то к Илье, повторяла:
— Помру я, помру. От увидите. Седни же. Погодите чутельку, погодите. Мне ниче боле не надо. Люся! И ты, Илья! Погодите. Я говорю вам, что помру, и помру.
— Опять ты, мама, о том же. Мы тебе о жизни, ты нам о смерти. Не умрешь ты и не говори, пожалуйста, об этом. Ты у нас будешь жить еще очень долго. Я рада была повидать тебя, но теперь надо ехать. А летом мы опять приедем. Обязательно приедем, обещаем тебе. И тогда уж не наспех, как сейчас, а надолго.
— Что летом! — вмешался Илья. — Не летом, а раньше увидимся. Мать вот как следует на ноги встанет, и можно к нам в гости приехать. Приезжай, мать. В цирк сходим. Я рядом с цирком живу. Клоуны там. Обхохочешься.
— Одним днем раньше, одним позже, — пытался понять Михаил. — Какая разница.
Люся вспылила:
— Я не собираюсь обсуждать с тобой этот вопрос. Наверное, я лучше знаю, есть разница или нет. Или ты по-прежнему считаешь, что мы должны везти маму с собой и для этого обязаны подождать ее?
— Нет, не считаю.
— И на том спасибо.
Они стали собираться. Сборы были торопливые, неловкие. Старуха больше не плакала, она, казалось, оцепенела, лицо ее было безжизненно и покорно. Ей что-то говорили, она не отвечала. Только глаза забыто, потерянно следили за суматохой.
Прибежала Надя, хотела на прощанье накрыть на стол, но ее удержали. Всем было не до еды. Илья шепнул Михаилу:
— Может, на дороженьку выпьем? Посошок — ага.
— Нет, — отказался Михаил. — Не хочу.
Варвара все-таки не забыла, вслух сказала Люсе:
— А платье-то?
— Что?
— Платье, которое ты здесь шила. Ты говорила, что отдашь.
Люся достала из сумки уже уложенное платье, брезгливо кинула его Варваре в руки.
В самый последний момент Варвара вдруг заявила:
— Я, однако, тоже поеду. Раз все, то и я. Вместе-то веселей.
— Варвара! — чуть слышно простонала старуха.
— Я, матушка, боюсь, как бы там ребяты без меня избу не спалили. Их одних оставлять никак нельзя. Того и гляди, че-нибудь натворят.
— Езжай, — махнул рукой Михаил. — Езжайте все. Стали прощаться. Люся чмокнула мать в щеку, Илья пожал ей руку. Варвара заплакала.
— Выздоравливай, мама. И не думай ни о какой смерти.
— Мать у нас молодец.
— Я, матушка, скоро приеду. Может, на той неделе. Михаил пошел их проводить. Старуха слышала, как прозвучали за окном шаги, как что-то сказал и засмеялся Илья. Потом все стихло, и старуха закрыла глаза.
Ее растолкала Нинка.
— Возьми, баба. — Нинка протягивала ей конфету. Старуха отвела ее руку.
— Они нехорошие, — жалея старуху, сказала Нинка об отъезжающих.
Губы у старухи шевельнулись — то ли в улыбке, то ли в усмешке.
Потом вернулся Михаил и подсел к ней на кровать.
— Ничего, мать, — после долгого молчания сказал он и вздохнул. — Ничего. Переживем. Как жили, так и жить будем. Ты не сердись на меня. Я, конечно, дурак. Ой, какой я дурак, — простонал он и поднялся. — Лежи, мать, лежи и ни о чем не думай. Не сердись на меня сильно. Дурак я.
Старуха слушала не отвечая и уже не знала, могла она ответить или нет. Ей хотелось спать. Глаза у нее смыкались. До вечера, до темноты, она их еще несколько раз открывала, но ненадолго, только чтобы вспомнить, где она была.
Ночью старуха умерла.