Их арестовали еще сонных. Ярема крепко обнимал подушку, слюнявил наволочку, ему снилась Гизела. Снилось то, что было наяву несколько часов назад, когда она сказала: «Останешься сегодня у меня». Но Кемпер еще не спал, ждал их, крикнул сверху, чтобы оба пришли и рассказали, как прошел вечер. Рассказывая, она незаметно мигнула Яреме, мол, прокрадешься ко мне, когда этот заснет. Но Кемпер не засыпал, ворочался в своей кровати, кряхтел, то зажигал, то гасил свет. Так Ярема и не дождался, заснул, обнимая подушку и слюнявя наволочку.
Его безжалостно разбудили, грубо ударили в плечо, сбросили с кровати. Он поднялся, готовый дать сдачи, но сразу понял, что силой тут ничего не докажешь: стояло четверо — трое высоченные, как дубы, один чуть ниже, худощавый, с аскетическим лицом человека, который живет, как летучая мышь, ночью. Все были вооружены, в полицейской форме. «Попался!»- подумал он, молча одеваясь. Не выказал ни малейшего протеста на грубое обхождение полицейских функционеров. Хорошо знал: когда бьют, апеллировать тщетно. Бьет тот, у кого сила. Раньше вот так же бил он, теперь дошло и до него.
Аскет держал в руке бумажку. Хотя, видимо, хорошо знал содержание ее, все же для сохранения формальности уставился в текст, промолвил сухим, бесцветным голосом: «Неизвестный, проживающий у доктора Кемпера. Фамилия, имя — неизвестны. Национальность — неизвестна. Подданство — неизвестно. Обвиняется: первое — в незаконной инфильтрации на территорию Федеративной Республика Германии, второе — в незаконном проживании на территории Федеративной Республики Германии, третье — за участие в убийстве американского офицера».
— Какого офицера? — воскликнул Ярема. — Я протестую! Я не знаю никаких американских офицеров!
Один из полицейских довольно ловко накинул Яреме на руки маленькие наручники, щелкнул замком, другой подтолкнул арестованного в спину: «Шагай!»
В доме словно все замерло. Не слышно Кемпера, не выбежала навстречу фрау Гизела, не видно и служанки. Шел, как по зачумленному дому. На улице стояли три полицейские машины. За стеклом одной из них мелькнуло лицо Гизелы.
Неужели и она арестована? Ярема хотел подойти, спросить Гизелу, но его повели к другой машине, мигом затолкали внутрь, двое сели по сторонам, взревел мотор, поехали…
Всего он ждал от жизни, привык к неожиданнейшим переломам, но такого не ждал никогда. Обвиняется в убийстве американского офицера! Но ведь это же абсурд!
Путешествие чем-то напоминало вчерашнее, когда он, чужой и униженный, сидел рядом с фрау Гизелой, посланный развлекаться без желания и согласия. Глиняный панок на пружинке. И теперь сидели рядом чужие, враждебно настроенные люди, только уже не было надежды на возвращение из этой поездки, уже не мог надеяться на тот горячий шепот, который слышал ночью от Гизелы. Как все может измениться в течение нескольких часов! И это даже тогда, когда ты ни в чем не виноват. Даже перед Кемпером не успел провиниться, не обманул его, не успел нарушить его супружеского счастья.
Поймал себя на том, что забивает голову пустяками. Попытался сосредоточиться на главном: что им от него надо? Еще не верил, что в самом деле произошло убийство, считал, что его провоцируют. Но зачем? Для его ареста им хватило бы только того, что он нелегально перешел границу. Как сказал тот полицейский комиссар? Инфильтрант. Нежеланный, преступный инфильтрант. Кроме того, незаконное проживание в чужой стране. В таких случаях человека, после выяснения некоторых формальностей, должны выселить туда, откуда он пришел. А куда пошлют его? К Советам? «Святая богородица», — невольно прошептали его губы.
— Что там герр себе нашептывает? — грубо спросил один из полицейских. — Заткни глотку и сиди, пока тебя не спросят!
Ярема молчал. Сказать этим негодяям, что он в отчаянии, что вспомнил даже пресвятую богородицу? Ах, все это глупости! Рано или поздно каждый должен расплачиваться за содеянное зло. Если даже нет бога, так есть справедливость, на которой держится мир, а раз так, то и волос с головы не должен упасть безнаказанно. Только почему же он должен искупать чужую вину? Какой американский офицер? Он не видел никакого американского офицера. В тот раз, когда к дому Кемпера подъезжал какой-то из них, они только слышали его тихий голос. Слышали плохой немецкий язык. Правда, держали наготове пистолеты, но только для самообороны. Обороняться каждый имеет право. Американец уехал — и их пистолеты пошли в карман и под подушку. Может быть, на них донесла служанка?
У полицейского управления его высадили из машины, а фрау Гизела уже входила в дверь. Шла свободно, красиво несла свою каштановую голову. Без наручников. Ярема оглянулся, ожидая увидеть и доктора Кемпера, но сзади никого не было, кроме его душепастырей.
Когда переступил порог, ударил в нос запах дешевых сигар, старой амуниции, многолетнего мужского одиночества. Знал, этот запах еще из иезуитских колледжей, из эсэсовских казарм и из бандеровских схронов. Это был стойкий, невыводимый запах, одинаковый для всех стран и для всех тех мест, где осуществлялось насилие над человеком. Разница только в том, что раньше он попадал в такую атмосферу в роли хозяина, господина и тогда даже не замечал этого гнетущего смрада, теперь же очутился в роли жертвы, и первое, чем был наказан, — это прокисшим полицейским ароматом, который обещал только одно: безнадежность.
Гизелу повели вслед за комиссаром, а Ярему передали в руки надзирателя, который выглядывал из-за стальной решетки, как дикий зверь из клетки. Надсмотрщик щелкнул ключом, впустил Ярему в свои владения, показал рукой вдоль темного коридора, тщательно запер главную решетку, пошел за узником. По обе стороны коридора тоже были решетки, уже поменьше главной, сквозь них виднелись камеры — прямоугольные каменные мешки с деревянным топчаном, как в концлагере, табуретом, столиком и вонючей парашей у порога. В двух-трех камерах сидели спиной ко входу мужчины. Пьяницы, воры, авантюристы, убийцы? Кто знает! Когда Ярема остановился возле камеры под номером шесть, надсмотрщик крикнул: «Стой!», медленно подошел, оттиснул узника в сторону, ловко отпер решетку, показал Яреме на руки, тот беспомощно выставил их перед собой, надсмотрщик умело снял наручники, толкнул Ярему в камеру.
— И смотри у меня: не пытайся удрать или еще что! — пригрозил тяжеленным кулачищем. — Я служу здесь сорок лет, видел всяких субчиков, гиммельгерр-готтсакрамент! У меня еще никто не ускользал!
Щелкнул замок. Ярема прошел в глубь камеры, зацепился ногой за привинченную к цементному полу табуретку, неуклюже сел. Счастливейшим человеком представлялся ему теперь даже этот ключник, который в течение сорока лет сажал сюда всех во имя всех. Он слуга справедливости, а справедливости боятся все, даже сильнейшие, и всегда выставляют ее как щит, и кто-то должен нести этот щит через годы, поколения, правительства, системы, и тот кто-то, если присмотреться повнимательнее, окажется мизернейшим существом на манер этого полицейского ключника, но для брошенных за стальные решетки он всегда был и будет наивысшим олицетворением государственной мощи, закона и права.
Ярема сидел долго, сидел неподвижно, застыл на стуле, до него не долетал ни единый звук из окружающего мира, вздрогнул, когда позади него вырос ключник, поставил на столик кружку, металлическую мисочку, положил алюминиевую солдатскую ложку.
— Завтракать! — крикнул надсмотрщик. — У нас демократическая страна! Мы не морим узников голодом, гиммельгеррготтсакрамент! И советую герру не привередничать. Здесь каждый должен съедать все, что дают, чтобы иметь достаточно сил, когда придется отвечать перед законом. Кто герр есть? Поляк? Серб?
Ярема молчал.
— Ладно, ладно. Я не настаиваю. Отвечать на вопросы заставит наш герр комиссар. У него заговоришь. Любой заговорит. Го-го! Мы с герром комиссаром…
Он все же прикусил язык, чтобы не аттестовать еще и герра комиссара как давнего служаку, хотя Ярема, собственно, и не сомневался на этот счет. Да и не все ли равно, сколько и кому служит герр комиссар. Не был бы этот, был бы другой. Не в этом дело. А в чем именно, он и сам не знал. Ждал, когда поведут для составления первого протокола, так как догадывался, что должны хотя бы для формы составить такую бумагу, прежде чем станет перед судебным следователем. Наверное, Гизелу сразу повели в канцелярию, чтобы закончить все формальности, не заставляя ее ждать. Захотели проявить хотя бы учтивость, оказав предпочтение женщине. Что же, он может подождать. Спешить ему некуда, вообще нет у него никаких планов, никаких желаний.
Прошел по камере взад-вперед. Четыре шага вдоль, три поперек. Грязные кирпичные стены, запятнанные, поцарапанные, кирпич лоснится от застарелой грязи, сырости. Кое-где кирпичины выщерблены, словно бы узники пытались проломиться сквозь стену. Если бы и пробились, то в… другую камеру. Над топчаном на стене увидел надписи. Нагнулся, попробовал прочитать. Разноязыкие автографы, видимо, последние слова людей, которым не к кому было обратиться перед смертью, кроме как к этой обожженной в немецких печах глине. Вот итальянец: «Мадонна миа, завтра меня убьют. Паоло Минерви». Француз Жюль Ашар выцарапал одно только слово — наигрубейшее французское ругательство. Больше нечего было оставить миру, который обошелся с ним так жестоко. Много было надписей немецких. И вдруг: Слюсаренко! Украинец! Тоже коротко: «Не сдался и тут». Значит: погиб, как и те. Погиб, но не сдался. И еще написал: «Слюсаренко с Украины». Мог написать так, потому что и здесь думал об Украине и боролся за нее. А о чем думать ему? И за что бороться? Только за себя, за свое существование, проще говоря — за собственную шкуру. Выкручивайся, чтобы из твоей шкуры не сделали барабан, какой он видел вчера в танцзале. Как бахал тот дурень в туго натянутые бока своих барабанов! Ужас!
Перед обедом его повели к комиссару. Комиссар сидел в небольшой казенной комнате со старой, еще довоенной мебелью, чуть в сторонке примостилась машинистка, прыщеватая, с большим бюстом. Ярема поглядел на стены. Голо. Ни распятия, ни портретов. Распятие, наверное, выбросили, когда доктор Розенберг вводил в Великогермании новую религию; портрет фюрера, который, конечно же, висел тут десять или двенадцать лет, выбросили в сорок пятом. А ныне чей повесить? Разве что президента Трумэна? Но ведь они немцы. Они же строят свое государство. Осенью созывается бундестаг. Германия получит своего президента и канцлера. Доживет ли он, Ярема, до осени?
Комиссар пригласил сесть, предложил сигарету. Ярема поблагодарил, сказал, что не курит. Собственница бюста обрадовалась:
— Наконец-то хоть один порядочный человек в этой коптильне! Сегодня даже эта женщина и та…
— Я бы попросил фрау закрыть свой ротик на замок, — сухо сказал комиссар. — Начнем. Прошу отвечать на вопросы. Фамилия, имя? Можете назвать любое, дела это не изменит, так что лучше говорить сразу всю правду. Герр атеист или верит в бога?
— Я священник! — гордо ответил Ярема, чтобы хоть в чем-нибудь иметь преимущество над этим прислужником всех возможных властей.
— Даже? — удивился комиссар. — Любопытно. Но мы отходим от заведенного порядка. Я сам его нарушил. Итак, фамилия, имя?
Ярема назвал. Год рождения, место рождения, все шло в заведенном с незапамятных времен ритме и порядке, пока не споткнулись на слове «подданство».
Ярема ответил, что подданства не имеет. Комиссар настаивал, что надо занести в протокол хотя бы прежнее его подданство, и никак не мог взять в толк, что Ярема никогда не принадлежал ни одной стране. «Этого не может быть, это просто невозможно!» — вскипел он. «Aх, как это романтично!»- вставила машинистка… Комиссар снова посоветовал ей придержать язык, она оскорбилась и уже более не отзывалась ни единым словом, только щелканьем машинки проявляла свои чувства — сочувствие к Яреме и откровенное презрение к комиссару. Выстукивала его вопросы с такой силой, что, казалось, разобьет машинку вдребезги. Зато Яремины ответы — мягко и старательно и все посматривала на него, надеясь, что он подарит ей хоть один взгляд, но у того было достаточно забот с протоколом, чтобы затевать флирт.
Когда уже были выяснены все факты преступного перехода Яремой границы и незаконного проживания в городе Вальдбурге в течение стольких и стольких месяцев и дней, комиссар настороженно нагнулся к Яреме и быстро спросил:
— А теперь что герр может сказать относительно убийства им майора Кларка сегодня ночью на шоссе к В.?
Ярема вздрогнул: шоссе к В. - это было то самое шоссе, по которому они вчера ездили в танцзал.
— Я не знаю никакого майора Кларка, — так же быстро ответил он.
— Я спрашиваю вас не о том, знаете вы его или нет. Спрашиваю про обстоятельства, при которых вы совершили убийство этого славного сына американского народа.
Ярема понял, что, чем больше он будет отрицать, тем больше наговорит в протокол, и тогда его совсем запутают.
— Я отказываюсь отвечать на такие вопросы, — твердо сказал он.
— От этого ваша вина не уменьшится, — напомнил ему комиссар. — Истина будет установлена, как бы трудно нам ни пришлось. Но я советовал бы герру…
— Не чувствую себя виновным в инкриминированном мне преступлении. Тут произошла какая-то прискорбная ошибка. Поэтому еще раз повторяю: отказываюсь отвечать на любые вопросы, связанные с этим неизвестным мне делом.
— Тогда пусть герр подпишет протокол и пойдет подумает. А потом продолжим. У вас есть время. Правосудие всегда имеет достаточно времени.
Комиссар не знал, что перед ним человек, у которого времени больше, чем у самого терпеливого правосудия. Один из немногих людей на земле, все богатство которых составляет время, только девать его некуда.
Надсмотрщик, бормоча мудреные семисаженные немецкие ругательства, запер Ярему в камеру номер шесть, а через полчаса принес обед. Две алюминиевые мисочки. В одной — водичка с капустными листочками, в другой — холодная картошка с густой подливой и несколькими кусочками мяса.
— Если герр имеет деньги, он может заказать себе сытный обед из ресторана, — буркнул страж. — За шесть марок пятьдесят пфеннигов можно съесть министерские блюда. Тот, кто попадает сюда впервые, начинает ершиться и даже пробует несколько дней ничего не брать в рот. Но ведь они не знают, что такое кирпич! Гиммель-геррготтсакрамент! Кирпич — это вещь! Он вызывает зверский аппетит даже у мертвеца! За сорок лет я здесь нагляделся всякого и теперь могу сказать кому угодно: кирпич — это настоящее чудо. Его выдумали давно, чтобы продлить человеку жизнь. Знает ли герр, что те, кто дышит кирпичом, — а только здесь и можно по-настоящему подышать кирпичным духом! — так вот, все, кто попадает за решетку, то есть между кирпичей, живут намного дольше тех, что бегают на воле. Пусть герр посмотрит на меня! Похож ли я на какого-нибудь тонкокожего жевжика, который валяется на траве и ездит чере день в лес, чтобы послушать птичье пение?! У меня здоровье на десятерым, не помню еще дня, когда бы у меня пропадал аппетит. Если герр пожелает, я принесу свой обед и съем его здесь, с герром. Не в знак солидарности, ясное дело, ибо я не могу солидаризироваться с убийцей, а просто чтобы показать, что такое кирпич и какой аппетит он нагоняет на человека!
— Благодарю, — сказал Ярема, — я вам верю. Если хотите знать, я много лет провел именно в таких кирпичных стенах и почувствовал на себе их действие.
— Герр служил в полиции? — обрадовался надсмотрщик.
— Нет, богу.
— Да? Удивил меня герр, гиммельгеррготтсакрамент! Не католик случайно?
— Католик.
— Я тоже… Был католик… Собственно, теперь тоже. Теперь католики у нас модны, не то что когда-то. Пусть герр ест и вспоминает мои слова.
— Спасибо, — сказал Ярема, принимаясь за еду, хоть есть ему и не хотелось.
Машину правосудия привел в движение заместитель майора Кларка капитан Хепси. Сделал он это сразу, как только из военной полиции сообщили о трагической гибели его шефа. Хепси знал о Кларке все: и о его связи с Гизелой, и о ночных посещениях танцевального зала. Конечно, это не входило в его служебные обязанности, досье на своего шефа он готовил на всякий случай, как это сделал бы на его месте любой другой заместитель, ибо такова уж роль заместителей: уважать своих шефов, подчиняться им, во всем потакать и в то же время готовиться спихнуть их и, воспользовавшись счастливым случаем, занять их место. Как профессиональный разведчик, Хепси хорошо знал, что счастливый случай сам никогда не приходит — счастливый случай надо устроить. Он не интриговал, не старался сделать майору Кларку пакость по службе: считал это непорядочным для американского офицера, особенно на чужбине, где чувство патриотического долга должно пересиливать все иные чувства и комплексы. Но проследить за личной жизнью Кларка, собрать кое-какие факты — в этом большого греха не видел. К тому же и этих фактов не использовал против майора — просто терпеливо ждал.
Конечно, ему не нравилось поведение Кларка. Прежде всего не нравилось уже то, что майор до сорока лет не женился. Если бы он был мелким агентом, тогда другое дело. Но ведь респектабельный военный разведчик должен иметь надежную почву: семью, капитал или собственность, дом в Штатах, добрых знакомых. У Кларка не было ничего. Хепси объяснял это тем, что майор выходец из штата Луизиана и, видно, в его жилах подмешана французская (а может быть, и негритянская, хотя это маловероятно) кровь, поэтому-то он такой авантюрист, такой несолидный и странный. Как мог пролезть так высоко в разведческой иерархии, где к людям относились даже слишком придирчиво, Хепси никогда не мог понять. А Кларк, словно бы насмехаясь над его удивлением, еще пускал шпильки в адрес капитана: «Как мистер Хепси мог стать разведчиком с таким лицом? Не понимаю, как вообще можно кем-либо стать с такой физиономией!»
Лицо капитана Хепси действительно бросалось в глаза. Было надутое, как детский резиновый баллончик. Сходство еще увеличивалось тем, что губы Хепси были маленькие, стянутые в мешочек, будто в том месте завязали надутый баллончик. Если добавить к этому высокую узкоплечую фигуру, то дорисовывать к портрету капитана Хепси, собственно, больше нечего. «Разведчик должен иметь самую незаметную внешность, — говорил Кларк, — чтобы не выделяться из миллиона людей. Средний рост, средний голос, невыразительные черты лица, бесцветные глаза. Величайший мастер слова не сможет нарисовать мой словесный портрет так, чтобы меня по нему узнали. А вас, капитан Хепси? Вы же нигде не сможете спрятаться со своим легкомысленным лицом! Что только ваши родители думали, пуская вас на свет!»
Хепси смеялся. Смеялся раскатисто, искренне, беззлобно. Имел чувство юмора, ценил его в других. Действительно, лицо у него несколько ненормальное. Зато есть голова, а в голове несколько извилин, нужных армии и народу Соединенных Штатов. Всё. О кей!
И сегодня, когда узнал о смерти майора Кларка и заставил военного жандарма по телефону повторить все, что тот увидел на шоссе, ни на одно мгновение не закралось в сердце чувство недоброжелательности к бывшему шефу.
Прежде всего, позаботился, чтобы смерть майора Кларка не прошла безнаказанно. Связался с немецкой полицией, с прокурором, с судебным следователем, подал все сведения, которыми располагала их служба, поставил требование немедленно арестовать всех, кто, руководствуясь личными чувствами мести, убил этой ночью майора Кларка. Так убедительно говорил с прокурором, что и сам стал верить в сконструированную час назад версию, и поехал на место несчастья с чувством хорошо выполненного долга.
Еще успел заказать в интендантстве все необходимое для транспортировки тела Кларка в Штаты: деревянный и цинковый гробы, венки, место в самолете, комендантскую роту для почетного караула. Каждый американский солдат, где бы он ни погиб, имеет право вечного покоя на Арлингтонском кладбище в Вашингтоне. Это самая большая (и, видимо, единственная) привилегия всех американцев, надевающих военный мундир. И майор Кларк должен совершить свой последний путь к столице Соединенных Штатов со всеми надлежащими почестями. Конечно, первым встанет в почетный караул у гроба он, капитан Хепси. Заместители всегда провожают своих шефов в последний путь. Чтят своих шефов и после смерти. А точнее: боятся, чтобы никто не украл их и не воскресил, как когда-то Иисуса Христа. Потому не уступают никому место в почетном карауле, а потом сами несут гроб на кладбище, никому не доверяя, и первыми бросают пригоршни земли в могилу. И только уже похоронив, вздохнут с облегчением: «Фу-у! Наконец-то!»
Закончив все дела, настроенный на торжественный, соответствующий моменту лад, Хепси прибыл на место катастрофы. Был приготовлен ко всему злому и неприятному, но от того, что он увидел на шоссе среди сосновых перелесков, чуть не потерял сознание. Расплющенная, словно от удара гигантского молота, машина, и в ней спрессовано что-то тонкое, что-то жалкое и отвратительное, что называлось когда-то майором Кларком.
Эмписты — военные полицейские скучающе пожевывали резинку, старший козырнул капитану, пошел за ним следом, неторопливо рассказывал: «Мы тут осмотрели. Он напоролся на танк. Американский танк. Наверное, шел без света, потому танкисты его не увидели. Но ведь майор должен же был видеть танк, черт подери! Мы ждали команды. Найти танк — это легко». «Не надо, — бросил Хепси. — Все равно майору этим не поможешь». Он видел следы гусениц на шоссе, видел длинные черные следы колес автомобиля. Видно, в последний миг Кларк все же затормозил. Поздно. Танк не просто ударил в машину — он еще и протащил ее впереди себя уже разбитую, изувеченную, с убитым, раздавленным, размазанным по железу кабины майором. «Не пускайте никого в этот район, пока мы тут не приберем, — приказал Хепеи, а сам знал, что все равно немцы узнают, как именно погиб Кларк, рано или поздно вести о катастрофе просочатся сквозь заслоны эмпистов, и тогда вся его так хорошо продуманная конструкция с мнимыми убийцами Кларка разлетится вконец. Надо было действовать еще сегодня. Жаль, что церемония снаряжения Кларка в последний путь на родину отберет порядочно времени, но нужно успеть сделать и дела почетные, и дела, связанные со службой, с его основным воинским долгом.
Хепси приехал в управление, вызвал одного из младших офицеров, которому доверял, долго о чем-то уговаривался с ним, запершись в кабинете. Отпустил сержанта, пообедал в офицерской столовой на своем обычном месте (справа от майора Кларка) и поехал отдать последние почести неудачнику.
Наступают такие минуты, когда замирает жизнь даже в полиции. Комиссары уже давно сидят дома, функционеры поменьше разбежались кто куда, дежурный, имитируя задумчивость на брюзглом лице, на самом деле потихоньку спит у телефона. Несколько полицаев, оставленных на ночь, тоже устраиваются по возможности удобнее, расстегивают все, что можно расстегнуть. Что же касается надзирателя полицейской тюрьмы, то для него ночной отдых может нарушиться лишь тогда, когда приволокут какого-нибудь пьянчугу, что бывает редко, или же весьма опасного преступника, которого непременно надо упечь за решетку, не дожидаясь утра.
Если бы кто-нибудь выбрал специальность громить полицейские участки, то лучшего времени не нужно было и желать. Один головорез, вооруженный пистолетиком, мог склонить к капитуляции всю эту кучу разоспавшихся стражей порядка в считанные минуты. Но, видимо, уверенность в собственной, неприкосновенности, с которой полиция ложится и встает, оказывает такое действие на граждан, что никому никогда и в голову не придет такое кощунство, как нападение на обитель порядка и справедливости.
И все-таки одна из таких обителей в этот вечер должна была быть разгромлена вдребезги, разгромлена, казалось, стихийно, дико, но так только казалось, ибо на самом деле все было распланировано еще днем, все роли определены загодя, делалось все по точно установленному расписанию. Итак, в девять тридцать, когда город еще но спал и даже не готовился ко сну, а в полицейском участке как раз наступили минуты расслабления и куриной дремоты, перед казенным зданием затормозило несколько «доджей», из них молча посыпались вооруженные американские солдаты, так же молча побежали, опережая друг друга, в помещение, не задерживаясь долго ни на одном месте, прокатились всесмывающей волной всюду: через комнату дежурного, оружейную, канцелярию, хватали ошарашенных чинов, обезоруживали, крушили мебель, выламывали ящики столов, разбрасывали, рвали, топтали бумаги, громили телефонные аппараты, обрывали провода, и все это с диким ревом (будто неистовствовал табун носорогов), с ужасным топотом, угрозами, ругательствами, которые сыпались преимущественно на английском, а порой и немецком языках, ибо среди солдат было несколько таких, которые знали по крайней мере немецкие ругательства.
Наконец напавшие очутились перед большой решеткой полицейской тюрьмы, бросились в нее почти в тот миг, когда с другой стороны подбежал перепуганный ключник, который за свои сорок лет безупречной полицейской службы впервые услышал и увидел такое. Он еще надеялся, что достаточно хорошенько прикрикнуть на этих паршивых дурней и они утихомирятся, — и не таких он умел укрощать, и он действительно разинул рот и набрал в широкие легкие как можно больше воздуху, чтобы рявкнуть как следует, но с той стороны на него наставили сразу несколько автоматов и закричали, чтобы он мигом отпирал замки, если не хочет получить в свою жирную требуху добрую сотню настоящих американских пуль, от которых еще ни одна немецкая свинья не выживала. Рот надзирателя сам собой закрылся без единого звука, руки привычным движением потянулись к замку. Щелк! — и уже ревущая толпа, захватив в орбиту своего сумасшедшего движения старого служаку, катится узким тюремным коридором, разгоревшиеся глаза налетчиков сквозь каждую решетку озирают напуганных, разбуженных узников, автоматы снова мелькают перед лицом ключника, он отшатывается, хочет что-то сказать, поворачивается туда и сюда, но ему больно поддают под ребро и рычат:
— Не показывай нам свою паршивую морду, не то получишь по ней с обеих сторон!
— Где сидит убийца американского майора?
— Открывай камеры!
Надзиратель рад выполнить любое требование этих завоевателей, что-то бормочет о том, что действует по принуждению, что снимает с себя всякую ответственность, а тем временем его руки уже выискивают среди других ключей ключ от камеры шесть, ноги несут его к камере шесть, он останавливается, и вся толпа клокочет вокруг него, нетерпеливо поджидая свою жертву, о самой жертве никто не думал, каждый заботился лишь о себе: надсмотрщик стремится откупиться от налетчиков, налетчики должны удовлетворить свои дикие инстинкты мести, распаленные в них до безудержности. Звякает замок, со звоном отлетает в сторону решетка, десяток людей врывается в узкий кирпичный закуток, и все набрасываются на высокого человека, который ждет их, беззащитный и отчаявшийся. Его бьют со страшным звериным рыком, и он тоже рычат по-звериному от боли и безнадежности. Он не защищается, понимая всю нецелесообразность любого сопротивления, ему теперь хочется только одного: чтобы все кончилось как можно скорее, чтобы не ждать новых и новых ударов, не видеть новых и новых мучителей, которые проталкиваются в камеру, не слышать их торжествующего рева. И потому он подзуживает их своим рыком, потому твердо стоит на ногах, поощряя их к еще более сильным ударам.
Удары, удары, удары…
Он падает, но знает, что жив и еще долго будет живой; только впечатление такое, будто он истолчен в порошок, а они все толкут и толкут, а потом хватают под руки, выволакивают из камеры, тянут по коридору и опять бьют и яростно ревут, и от их рева раскалывается голова, он опять хочет, чтобы все кончилось, чтобы наступило успокоение навеки, но, видимо, суждено было ему еще более тяжкое искупление за грехи, его вытаскивают на улицу, бросают в одну из машин, и орда отъезжает, увозя полуживую добычу, чтобы продолжать терзать ее в другом месте.
Он был жертвой несправедливости. Не вспомнил ни одну из тех жертв несправедливости, которых сотнями и тысячами пытали у него на глазах в войну и после войны, не был способен сравнить свою судьбу с судьбой убитых им и его сторонниками. Когда хватали его чужие руки, когда били, забыл даже о боге и только теперь, растрясенный машиной и оставленный на некоторое время наедине со своей болью, обратился мысленно к наивысшей силе… «И возопили мы к господу, и он услышал нас…» Никто его не слышал. Машины мчались по ночному шоссе, может, в том же направлении, в котором он ехал рядом с Гизелой прошлой ночью, на этом самом шоссе и произошло неведомое ему убийство, здесь он впервые ощутил прикосновение женского тела… Машина вытряхивала из него последние воспоминания. «Воспоминания ваши, как пепел…» С каждым толчком машины в теле рождались тысячи болей, и он стискивал зубы, чтобы не застонать и не показать своим: мучителям, что боится, главное же — что живой.
Машина свернула, запрыгала по ямам, сзади ударили фарами остальные машины, опять накатилась на него ревущая орда, опять выволокли и потащили по какому-то полю, по мягкой, перекопанной земле, куда-то ставили, к чему-то привязывали и били, били, били…
Потом он висел на веревках, привязанный к старой сосне на опушке, фары всех машин направлены на него, а солдаты откатились в темноту, спрятались за широкими полосами электрического света и ударили оттуда по живой мишени из пистолетов, стреляя спокойно и не спеша, как на учебном стрельбище.
Капитан Хепси принадлежал к сторонникам классических методов разведки. Его все больше беспокоила тенденция превратить разведку в научное учреждение, где опрятные клерки сидят в уютных кабинетиках, слушают радио, прорабатывают газеты, полученные из тех стран, которыми интересуется тот или иной отдел, книжки, географические карты, изучают, сопоставляют, что-то подсчитывают. Тратят огромные деньги на приобретение причудливейшего хлама. Покупается все: расписание поездов, прейскуранты цен, ресторанные меню, номера провинциальных газет. Все это хватают разведчики-аналитики, которые гордо именуют себя «белыми» в противовес разведчикам «черным», тем, что и до сих пор действуют методами плаща и кинжала, широких плеч, сильных рук, зорких глаз, железной памяти, холодного мужества.
«Белые» разведчики засели в модерных зданиях, изолированные от мира хитромудрыми лабиринтами, охраняемые электрическими сторожами, которые признают только перфорированные разноцветные жетоны-пропуска. Ты проходишь от одного контроля к другому, всовываешь свой жетон в какую-то щелку, получаешь другой пропуск, идешь дальше, пропуска все время меняются, ничего не поймешь, похоже на детскую игру, а не работу. Никто не заботится о физической подготовке разведчика, а прежде всего стараются определить его эмоциональную уравновешенность и интеллектуализм. Человека надо подготовить так, как готовят морских пехотинцев, тогда от него можно ждать отдачи. Иначе все сведется к бессмысленной трате денег или, еще хуже, как в случае с майором Кларком, — к бессмысленной гибели.
Майор сидел в Германии и только и знал, что сдерживал капитана Хепси, издевался над его усердием, которое он называл старомодным, и что же? Теперь все, что осталось от майора Кларка, запечатано в цинковый гроб и летит под облаками в Штаты, а старомодный капитан Хепси продолжает выполнять долг. перед демократией, придерживаясь своих непоколебимых, безошибочных принципов. Разведчик — необычный человек. Он должен уметь все: молча страдать и радоваться так, чтобы не показывать этого никому, он не должен много говорить, но, когда надо, уметь поддержать разговор, он должен уметь терпеливо сносить шутки, насмешки, подзуживания, нехватки, плохих соседей и товарищей, общество некрасивых женщин. Главное же — он должен уметь ждать и использовать даже самый незначительный случай для осуществления своих замыслов.
Майор Кларк был в этом отношении просто тряпкой. Он слишком восхищался своим интеллектуализмом, никак не мог забыть о том, что закончил университет, без конца цитировал поэтов, английских и немецких, словно бы для порядочного человека на поэтах свет клином сошелся, ему нравилось играть роль таинственного незнакомца, капитан Хепси даже подозревал, что Кларк охотно подделывался под такого себе самодельного Мефистофеля, так как в Германии это могло иметь успех, особенно после того, как Гитлер и все его коричневые демоны уничтожены, и вакуум, образовавшийся в романтизированных душах немок, нужно было немедленно чем-то заполнить.
Обо всем этом, хлопоча о покойнике, думал сегодня капитан Хепси, думал с самого утра, думал и когда смотрел на изувеченный металл, и когда стоял в почетном карауле у гроба Кларка, и когда подставлял плечо под гроб, и с удивлением отметил, что гроб ужасно тяжел и врезается в плечо, как гранитная глыба. Но никому не говорил о своих размышлениях, сказано было только то, что полагалось в таких случаях. Хепси был еще сдержаннее в словах, чем обычно, он изо всех сил прикидывался опечаленным и растерянным, его глаза поблескивали острым, сухим блеском, как глаза настоящего мужчины, убитого непереносимым горем, а плечи горбились еще задолго до того, как должен был лечь на них гроб с телом майора Кларка. Он мог глубоко презирать в душе своего бывшего шефа, но внешне он уважал его, а может, и любил. После смерти почему бы не любить даже своего заклятого врага. Это так легко.
Чтобы немного успокоиться и рассеяться после тяжелых минут прощания с покойником, капитан Хепси, как бы унаследовав привычку майора Кларка, сел в машину и поехал за город.
Возвращался уже поздно, часто посматривал на часы, несколько раз останавливался, ходил вокруг машины, спокойно покуривал сигарету. Потом, словно его подстегнули, погнал джип во всю, еще издали увидел неподвижные световые полосы, полетел прямо на них, повернул руль вбок, выскочил перед неподвижными машинами, сфокусировавшими свои фары в одной точке — на привязанном к дереву человеке, рискуя получить из темноты пулю, загородил расстреливаемого своим джипом, выпрямился в машине, рванул из кобуры пистолет, выстрелил вверх раз, другой, властно крикнул:
— Эй, там, прекратите! Кто старший, ко мне!
Выстрелы утихли мгновенно, к капитану, спотыкаясь, побежали двое или трое сержантов, он гневно стал им выговаривать, что-то скомандовал, сержанты бросились назад, во тьму, захватили с собой еще нескольких солдат, опять побежали к привязанному пленнику, стали торопливо распутывать веревки.
Потом, отвязанного, хотя еще спутанного веревками, Ярему потащили к машине, но на полдороге капитан крикнул им, чтобы они бросили арестованного в его джип, солдаты выполнили приказ, Хепси тихонько вырулил на шоссе и помчал домой.
Никто не мог обвинить его в попытке использовать смерть майора Кларка в своих интересах. Напротив, каждый бы сказал, что он имеет намерение достойно почтить память своего шефа. Правда, даже самому капитану еще не до конца были ясны его собственные намерения, но это уж было делом времени. Главное он сделал.
Как хорошо, что в каждой немецкой вилле есть отличный подвал. Целые залы из дикого камня. Немки сберегают там тысячи банок с домашним консервированием, а самоуверенные бюргеры считают, что в таких погребах можно законсервировать и навеки сберечь даже самое историю.
Хепси бросил своего пленника в погреб; велел солдатам охраны выйти, стоял над лежащим на каменном полу Яремой, освещенным яркой электрической лампочкой. Ждал пустого ужаса в глазах заключенного, но не увидел в них ничего, кроме тупого равнодушия. Восточный фанатизм, мистицизм, тысячелетия загадочной истории скрывались в черных глазах за упругими створками век.
«О кей! — подумал Хепси. — О кей, о кей, о кей!.,»
Единственное словосочетание прыгало в его голове, как воробей на ветке дерева: «О кей!»
Как часто все начинается с маленького, совсем будничного и простого словечка!