Еще никто не постиг до конца таинственного механизма человеческой боли, страны отчаяния, окутанной мраком, в котором даже Голгофа кажется избавительной дорогой. Может, боль нужна детям для предостережения на первых шагах познания мира? Жестокое предостережение, но необходимое. Один раз уколоться, раз обжечься, раз порезать пальчик острым стеклом, чтобы на всю жизнь запомнить: это боль!
Может, своей болью тело протестует против жестокости природы, которая повергает его в бездну смерти? Но то счеты с природой, а есть боль от людей, есть солдатские раны, есть порубленные и пострелянные, изувеченные, искалеченные, измученные нестерпимыми страданиями, отгороженные стенами боли от всех людей, от всего живого, обреченные в одиночестве бороться с чудовищным зверем боли, который отгрызает все руки, протянутые на помощь.
Если бы Микола Шепот умер в окровавленном снегу, если бы не проснулся от ран, это было бы лучше, чем прийти в сознание лишь для того, чтобы мучиться в черной стране нечеловеческой боли. Боль била изнутри, с каждым стуком сердца, била извне твердая и нескончаемая, как горный кряж. Раз! Раз! Раз!
Микола что-то кричал. Кажется, ругался. Его катило в черном пространстве куда-то в неизвестность и било снизу безжалостно твердым: бух! бух! бух! а сверху очутилось Миколино сердце и добавляло: раз! раз! раз! И все это была боль, дикая и бесконечная, как самые бесконечные дебри на земле. «Бьет! — кричал Микола. — Бьет!» Видимо, жило еще его сознание короткими картинами боя с грязно тулупными бандитами, а возможно, жаловался он на вновь причиненную боль от тех твердых и непостижимых ударов, что терзали его израненное тело? Не мог слышать ничего и не знал, где он и что с ним, но откуда-то просочилась к нему весть о том, что лежит он на вагонной полке, и вагон катится, и колеса вагонные стучат на стыках рельсов и бьют во все вагонное сооружение, и удары эти передаются Миколиным ранам. «Уберите колеса! — кричал Микола. — Кому говорю: уберите колеса!»
Никто не убирал, вагон катился дальше. Миколу везли, как тогда, когда впервые призвали в армию, везли, как ему казалось, опять на неуютный, обдуваемый со всех сторон ветрами бугор, где боль не кончится, где будет холодно и грустно… «Не хочу! — кричал Микола. — Пустите меня назад! Я не хочу!» Если бы мог, то сам бы удивился, что стал таким крикуном. Никогда Шепоты не кричали, не любили этого и не умели. А он кричал.
А то как-то было ощущение, что он сублимирует: из твердого состояния сразу переходит в газообразное, взрывается всем телом от боли, рассеивается в пространстве. Он взорвался и исчез для самого себя.
Но и это не было настоящим. Случилось чудо, распорошенные атомы его тела опять собрались воедино, с неохотой возвратилось блокированное отовсюду острыми ударами боли сознание, которое за это время как бы получило передышку, потому что стало острее, чувствительнее. Еще не разжимая век, Микола уже знал это. До сих пор он не помнил, раскрывал ой глаза или нет — все равно ничего не видел, не знал никаких внешних раздражителей, кроме тех, что несли ему новые и новые волны боли. Теперь обрел уверенность, что возвратилась к нему способность видеть, вот только не мог раскрыть глаза, они у него были плотно забинтованы; когда попробовал привычно шевельнуть бровью, то от невероятной боли едва не потерял сознание.
До сих пор не долетал до него ни один звук. С тем большей радостью мог он теперь вслушиваться в малейшие шорохи, особенно же — слышать гул людских голосов, спокойный, низкого тембра звук, уже его одного было достаточно для заполнения величайшей пустоты, которую только можно себе, вообразить. Он забыл даже о боли, лежал, слушал, как со всех сторон на него наплывали спокойные волны мужских голосов. Говорилась странные вещи, совсем непривычные, как будто бы тут был учитель Правда, хотя откуда бы ему тут взяться, да и почему он, а не сама Галя, которая вылечила бы Миколу от всех болей одним прикосновением руки и одним словом.
Но голосам не было никакого дела до Миколы. Они вели свою неторопливую беседу, они словно бы и спорили, и в то же время трудно было уловить разницу в их утверждениях, они доносились с разных сторон и принадлежали разным людям, но Миколе казалось, что мог это быть голос только одного человека.
Один говорил: «Вышли из-под знака войны. Кровавая заря Марса. Рождаемся накануне войны, или во время войны, или вскорости по ее окончании. Войны стоят в нашей жизни, как верстовой столб смерти».
Тогда вплетался другой: «Я был тем, ты был сем, а он был еще кем-то. Ну и что? Прозвучал первый выстрел — и нет ничего. Только кусок пушечного мяса, безмолвного и покорного, как любое мясо».
Миколе опять, как тогда, в вагоне, что бил под ним жесткими колесами, захотелось кричать, чтобы доказать, что он не покорное и безмолвное мясо. Но не было для крика сил, да и любопытство зарождалось в нем, и не хотелось мешать его зарождению, так как знал, что это распрямляется в его теле замершая было жизнь.
Первый голос возразил: «Пушка может вылечить целый мир. Например, залп «Аэроры».
Второй голос добавил: «Но может и убаюкать навеки…»
И Микола заснул, и приснилась ему Гадя. Холодно-неуловимая, протягивала к нему руки, беззвучно шевелила губами, как будто шла к. нему, а на самом деле удалялась и удалялась, и он не мог ничего поделать, даже закричать не мог. А потом закричал, продираясь сквозь непролазные джунгли своих болей, и проснулся, и опять обрел способность слышать все. Он услышал, как один из голосов сказал: «Раз кричит, значит, живой…» А другой присовокупил: «И может, еще поживет… Эту возможность имеем мы все, да не всем удается воспользоваться ею…»
Гали не было. Микола рад был слышать хоть голос учителя Правды, если бы хоть один из тех голосов принадлежал ему. Пусть бы рассказывал о битве в Фермопилах или о латинском боге Термине, которому Микола служил вон сколько лет, дослужившись даже до сержанта, и дивном египетском божестве, скрученном в змеиное кольцо безвыходности, как символ вечной жизни на земле. Он слышал — значит, жил!
Голоса сплетались в странно крепкие сети, и на сетях тех покачивало Миколу, убаюкивало, погружало все глубже и глубже в сон, словно спал и не спал, слышал голоса, различал слова, улавливал смысл неторопливой беседы, даже сам охотно вмешался бы в разговор, но тут оказывалось, что он отделен от разговаривающих волнистой стеной сна, сети укачивали его так же тихо и нежно, он летел над страной забытья, полумертвый-полуживой, и не знал, когда все это кончится и чем кончится.
— Зачем для одного человека столько драгоценного металла? — вяло возмущался один голос. — Стоит ли человек таких трат?
— Человек стоит всего. Даже если бы за одного человека отдать золото из всех сокровищниц мира, то и этого было бы мало, — убеждал другой голос.
Однако первый не соглашался.
— Слова! Надо смотреть на вещи реально. Была страшная война. Мы с тобой были на ней, и весь народ был. Какими вышли мы из войны? Не мы с тобой — покалеченные, может, навсегда — а все? Бедные вышли — вот какие. Где взять золото, чтобы купить нужные уникальные станки вместо разбомбленных фашистами? На какие деньги строить пароходы и тракторы. А тут тебе лежит парень, в которого мы всаживаем целых полпуда уже не золота, а платины!
— Граммы какие-то, а ты — полпуда!
— А сейчас и граммы полцарства стоят! Дужку ему вместо брови из чего сделали? Из платины! А зачем? Для красоты? Орден дают. Из чего он сделан? Из золота и платины.
— Тебе и на орден жалко металла?
— Не жалко, но все же…
— Ты злишься на свои раны. Выздоровеешь — тогда…
— А когда мы выздоровеем?
— Профессор знает…
— Если бы был господь бог, и тот бы не знал, де то что профессор! Мы уже с тобою сколько здесь лежим? Люди о войне забывать стали, а мы лежим… Теперь еще этот парень. Хороший парень. Для такого и пуда золота не жаль. Только бы он поправился.
— Ты же только что ворчал на парня, жалел платину…
— Э-э, чего только не ляпнешь лежа!
Миколе так хотелось спросить их, о ком речь, поинтересоваться, кому это вместо надбровной косточки вставили платиновую дужку, и кого наградили орденом, сделанным из платины и золота, и что это за орден. Микола вообще не знал, из чего делаются ордена, но он не мог вступить в их разговор, так как еще только пробивался к живым. Может быть, никогда он не возвратится к живым, а так и будет находиться в полубессознательном состоянии? Кто знает?