Я покорно шел за своим проводником, не зная ни пути, ни направления, и только изредка, перестав уже стесняться сырости, садился на мокрое бревно, если оно попадалось нам по дороге, и давал немного отдохнуть спине: а затем опять, сильно сгорбившись, продолжал путь. Не знаю, сколько времени шли мы по коридору, иногда попадалось нам похожее на пещеру углубление в стене, где добывают руду, взрывая гору динамитом или рубя топорами; эти обломки подбирают лопатами, ссыпают в тачки и увозят на „рудничий двор”, где, посредством машины, добыча извлекается из недр на поверхность земли.
Здесь добывается медный колчадан, бурый железняк с содержанием меди, тальковые глины, орудвелые сланцы, малахит, медное индиго, шлаки ватин (очень богатая) медная руда, магнитный железняк и проч. Всего разной руды около трех миллионов пудов в год.
Мы были уже довольно глубоко под землею. Не вспомню, в каком именно месте, и был удивлен шумом и спросил, глядя наверх, где что-то шумело и как будто катилось:
— Выше вас тоже работают?
— Нет. Это речка протекает над нами.
Шахта, где мы находились, носят название Авроринской. Она ниже поверхности земли на 100 сажен, но нам предстояло опуститься еще глубже, в Северную шахту, глубина второй 113 сажен. Если нашу московскую Ивановскую колокольню считают вышиной что-то около 38 сажен и взобраться на нее считается чуть ли не подвигом, то выбраться из шахты было втрое труднее. Только теперь, найдя сравнительные величины, я понял, на такой страшной глубине я находился, если Кёльнский собор имеет 73 саж., высочайшая египетская пирамида Хеопса имеет 64 саж., Исаакиевский собор около 59 саж., Петропавловский шпиц в Петербурге 65 саж. и только парижская башня Эйфеля возвышается на 143 саж. Но там, по крайней мере, имеются, не говоря уже о подъемных машинах, твердые, удобные ступени, а здесь не угодно ни взбираться по деревянным кровельным лестницам, ослизлым и грязным, цепляясь за мокрые перекладины руками! Каково это должно отзываться на людях, работающих в подземелье восемь часов?..
Когда усталый, с разболевшеюся от согнутого положения спиной, весь промокший и грязный, я сел на мокрое бревно в Авроринской шахте и, поставив на колени фонарь, стал записывать в книжку свои впечатления, руки у меня отказывались работать, и я успел записать всего лишь несколько строк. Передо мною тем временем открылась новая картина. Откуда-то сверху на громадной толстой цепи спустилась железная бадья, величиной с хорошую бочку, а от земли отделилась другая, точно такая же огромная бадья, до краев наполненная рудой, и, гремя цепями, тяжело поползла кверху и скрылась во мраке. Между тем рабочие все подвозили тачки, ссыпали руду в порожнюю бадью и, когда наполнили ее, она точно так же со скрипом и грохотом тяжело поползла кверху, а на ее место опустилась вторая — порожняя… Таким образом поступает на свет Божий металл из недр земли, и невольно вспоминаются при этом слова Мефистофеля.
Несколько отдохнув, мы направились дальше. Потянулись опять мрачные бесконечные коридоры, но они стали еще ниже, так что приходилось не только сгибать спину, но даже в иных местах пробираться чуть не ползком, нередко ударяясь в темноте головой о деревянные бревенчатые оклады и подхваты шахты, и только благодаря толстому картузу не было больно, а в легкой шелковой фуражке, в которой я приехал в контору, можно было бы до крови разбить себе голову. Тут я снова оценил предусмотрительность, с какою исполнен весь шахтенный „мундир”.
Северная шахта находится, как я уже сказал, на глубине 113 сажен. Когда мы вошли сюда, рабочие занимались добычей малахита. Это была высокая пещера, освещенная двумя-тремя свечками, воткнутыми в пробоины. Задняя серая стена, избитая и изрубленная, сверкала мелкими, словно пыль, блестками, и местами по ней зелеными пятнами проглядывал малахит. Рабочие, сильно размахнувшись короткою киркой, вонзали острие в стену и опять вытаскивали и опять вонзали, пока к ногам их не падал кусок зеленого камня. Мелкие куски сбирались в общий мешок, а более крупные обломки откладывались отдельно, потому что они идут на разные изделия, а мелочь и россыпь продается для выделки зеленой краски.
За малахит, кроме обычной поденной платы, дается премия — по рублю с пуда. В общем, ежедневный заработок заводского рудокопа выражается от 80 коп. до 1 руб. 10 коп., но иные добывают 2 и даже 3 рубля в сутки.
— Теперь отдохните, — сказал мне мой провожатый, который, во время всей нашей прогулки по шахтам, отмечал в тетради неявившихся рабочих. Назад идти будет труднее… отдохните.
Пока я сидел на мокром бревне, рабочие выломали мне из скалы кусок малахита и просили взять на память. Я хотел дать им за это денег, но они отказались и еще раз подтвердили свой отказ.
— На память, мол… Может, когда, Бог даст, вспомнить придется.
Теперь этот кусок лежит передо мною на столе, и часто, глядя на него, мне вспоминается мрачное подземелье, куда не проникал никогда луч дневного света, вспоминаются глухие удары молотков и глухое падение разбитого камня на каменный пол, вспоминаются вялые, изможденные липа рабочих и их простые, добродушные слова: “На память, мол”…
Минут через десять мы отправились дальше. Опять потянулись коридоры, опять заныла согнутая спина, и снова пришлось то нагибаться, то подползать под низкие бревенчатые рамы и шагать по грязи и лужам. Наконец, явилась возможность выпрямиться во весь рост: мы подошли к лестнице.
— Отдохните и полезем!
Я с удовольствием разогнул спину, немного постоял, отдохнул и, следуя за своим спутником, взялся за ослизлую перекладину. Опять начались бесконечные лестницы, опять те же узкие площадки, та же жидкая грязь, по которой скользили руки и ноги; только подниматься было значительно труднее, нежели опускаться. Там были и свежие силы и сухая куртка, тогда как здесь приходилось усиленнее напрягать ручные мускулы и стесняться в движении, потому что одежда, насквозь пропитанная влагой и грязью, прилипала к телу, и после трех часов ходьбы с согнутою спиной чувствовалось изнеможение.
Усталость возрастала буквально с каждою минутой; к тому же от усиленного дыхания пересохло в горле, и хотелось воды. Руки еле держались за скользкие перекладины, ноги еле переступали. Отдыхая чуть не на каждой площадке и медленно приближаясь к выходу, мы взбирались по лестницам уже около получаса. Я задыхался.
— Долго еще?
— Пустяки! — небрежно отвечал мне спутник. — Сажен тридцать осталось!
По-здешнему, 30 сажен — пустяки, а для непривычного москвича — это целая Ивановская колокольня!
Я помню, когда оставалась уже одна, последняя лестница, и сверху падал уже бледный луч света, я изнемог до такой степени, что отдыхал на каждой перекладине и еле держался руками; в эту минуту за глоток свежей воды я отдал бы, кажется, половину жизни! Вот остается уже несколько аршин, несколько перекладин… Мой провожатый уже вылез и глядят на меня сверху, с твердой почвы, но руки мои перестают работать. Я хватаюсь за ступень, держусь за нее, но подняться уже не имею силы, дыхание мое прерывается, того и гляди, что опустятся руки, подкосятся ноги — и я полечу обратно по лестнице…
— С непривычка тяжело! — слышу я возле себя знакомый голос. — Ну, еще немножко!.. Еще!.. Еще!..
Я бессознательно лезу вперед, цепляюсь, словно раненый, за перекладины, и, наконец, меня берет за руку крепкая рука провожатого и извлекает из ямы.
Несколько секунд я сидел на полу, не имея силы подняться, потом, отдышавшись, нетвердыми шагами последовал за своим спутником и с трудом поднялся на какой-нибудь десяток порожков широкой лестницы и вышел на заводский двор, где ярко светило солнце, где дышалось снова легко и свободно. Вряд ли когда-нибудь я был так рад дневному свету!
Свежий воздух казался мне легким и ароматным, а голубое небо, зеленая трава на горе и белые облака казались необыкновенно гармоничною, необыкновенно прекрасною картиной!
Было уже 8 часов, когда я вернулся в контору, — следовательно, по шахтам мы бродили часа четыре. Сторож с добродушною улыбкой встречал нас на крыльце и спросил, прищуривая глаз:
— Чайку холодненького теперь, пожалуй, недурно?
Не дожидаясь согласия, он вынес мне стакан жидкого остывшего чаю, который я выпил почти залпом, я только тогда мог проговорить первое слово.
— Говорил, жарко будет! — упрекнул меня сторож — А еще раздеваться не хотели! Эна, какая грязь — нитки живой не осталось!
Он стащил с меня почерневшую от грязи и воды заводскую куртку, подал мне умыться, помог надеть пиджак и пальто и, поднеся еще стакан холодного чаю, хотел проводить меня до извозчика, но, вдруг что-то вспомнив, ударил себя ладонью по лбу.
— Ах, ты, батюшки! Расписаться то забыл подать!.. У нас ведь это делается до спуска… иначе нельзя. Сначала подписку дай, а потом ляг иди… потому что — вдруг какое несчастие?
Может быть, я и ошибаюсь, но только из его дальнейших слов я понял, что при конторе имеется книга, где дается подписка, что, опускаясь в шахту, я не буду винить никого, если, в случае обвала или какого-нибудь несчастия, мне не удастся выйти оттуда живым.
Не читая текста, я расписался в книге или на каком-то листе и поспешил домой, чтобы отдохнуть и переодеться, так как на мне, по выражению сторожа, не оставалось ни одной живой нитки; к тому же в 12 час. дня отходил из Тагила мой поезд.