Первое же наводнение ошеломило строителей Петербурга. Ничего подобного жители средней полосы не знали. Нева оказалась непохожей на другие реки — так у нас реки себя не ведут. Какие на Руси наводнения? Паводок да половодье. Паводок вызывают затяжные дожди, — выйдет река из берегов или нет, можно заключить по погоде, по силе и продолжительности ливней, — вполне предсказуемое явление, к тому же не для всех местностей характерное. А главное — понятное. С половодьем совсем просто. Тает снег по весне, и реки, питаемые бесчисленными ручьями, выходят из берегов, заливая округу. И так каждый год, в одно и то же время примерно. «…Вешний разлив во время общей рóстополи, по вскрытии рек и ледоплава» — так у Даля, и от этого непереводимого без потерь на другие языки календарного определения веет по-настоящему древностью. При наших снегах половодья сегодня, пожалуй, не те (с чем не согласятся хозяйственники, для которых любой снег — всегда нá голову). А когда были те — нрав реки был понятен обитателям ее берегов. Знали, когда начнет подниматься вода; знали, будет ли вода большая.
Половодье — это красиво, это величественно. Это родное. Тургенев запатентовал синоним — «Вешние воды», благо писал за границей повесть. Тут нам метафора невозвратного прошлого, без всяких погодных реалий, и — элемент ностальгии. Половодье — то, что Лермонтов связал с понятием «Родина», — в сложном комплексе его переживаний есть и отзвук восприятия этого: «Разливы рек ее, подобные морям». Морям! — и нет здесь гиперболы. Какая гипербола, когда не видно другого берега? Даже мелкая речушка Съежа в свой срок широко разливается, и зябким ясным утром, когда идеален для художника свет и воздух прозрачен, стоя на сырой холодной талой земле и пренебрегая запретами докторов, Левитан вдохновенно пишет этюды: картина «Весна. Большая вода» — тихий гимн красоте русского половодья. Где бы еще было так, чтобы наводнение вызывало чувство эстетического умиротворения?
В русской литературе главный сюжет из всех связанных с половодьем, конечно, некрасовский: экологическое предприятие дедушки Мазая, спасшего от наводнения зайцев, всем нам урок. О герое сказано: «Старый Мазай / Любит до страсти свой низменный край», — и хотя это прозвучало в ином регистре, хочется отметить неожиданную сопряженность «страсти» деда Мазая со «странной любовью» лирического героя Лермонтова. Примечательно, что «от себя» Некрасов этот «низменный край» с его, стало быть, половодьем, или, по Лермонтову, «разливом рек», сравнивает не с чем иным, как Венецией. «Всю эту местность вода понимает, / Так что деревня весною всплывает, / Словно Венеция…» Честно скажем, Венеция тут, что те зайцы мазаевские, притянута за уши — и не из-за внешнего несходства затопляемых территорий, но по существу: венецианские наводнения вызваны вовсе не сезонным таянием снега, который вообще там выпадает раз в сто лет, а нагонной волной, что роднит их как раз с петербургскими наводнениями, причем, так же как в Невской губе, подъем воды в лагуне во многом обусловлен мелководьем и своеобразным рельефом дна. Деду Мазаю до этих тонкостей беды не было, а вот его прадед, который в свой срок мог бы запросто отбывать повинность на строительстве крепости (кстати, на Заячьем острове), должен был бы в таком случае на себе самом прочувствовать, чем от привычного ему половодья отличается внезапное буйство незнакомой Невы. Что-то дедушка Мазай упорно — не первый раз уже — силится проникнуть в мой текст и придать повествованию свое, альтернативное направление (ну да, сказано же — остров Заячий). А вот не знаю, осведомлены ли современные дети о его подвиге. В нашем детском пантеоне он, наравне с Муму, которую утопил Герасим (его антипод), занимал место, думаю, сразу за Дедом Морозом, и первые представления о половодье мы получали из его правдивой, как нас учили, истории.
Впрочем — кто как.
В детстве я часто бывал на Шелони — у тетки отца. Голино — это на левом берегу, в месте впадения Шелони в Ильмень. Селение небольшое, но Петербурга, в котором я родился, старше будет на несколько столетий, — можно только догадываться на сколько: во всяком случае, первое летописное упоминание относится к 1270 году. А при Иване III, «собирателе земель», недалеко от Голина произошла Шелонская битва, роковым образом предопределившая конец Новгородской республики. Отряды Даниила Холмского несколько верст преследовали новгородцев — «гнашася по них, овы секучи, овы бодучи, овы вяжучи, и гнашася по них и до Голин». Я-то знаю, почему не дальше. Дальше Голина некуда: там болота и — Ильмень. Голино потому и Голино, что вокруг все голо — ближайший лес за шоссе, а это в четырех километрах от берега. Здесь останавливался автобус Новгород — Шимск. До села в обычное время добирались пешком, проселочной дорогой, почти прямой, с небольшим только скосом за деревней Малиновкой. Голинский храм, в то время полуразрушенный, хорошо различался с дороги (дом тетки отца был аккурат напротив), да и вообще на голых просторах заметно было с дороги, что Голино на возвышении. Иными словами, здесь я однажды застал большую воду.
Нас встретили с веслами, — от Малиновки до Голина пришлось в тот раз плыть на лодке. Шелонь разлилась так, что берега другого — вот как раз тот самый случай — не было видно совсем. Река стала неотличима от озера, в которое впадала, — Ильмень, надо заметить, озеро «дышащее»: в половодье его площадь могла увеличиться в два, если не в три раза. Так ли сейчас, я не знаю, — зимы теперь не столь многоснежные, ручьи мелеют, протоки дельты Шелони зарастают травой. А тогда само Голино, с его белостенным храмом, лишенным купола, оказалось на островке. Когда плыли, по правую руку далеко-далеко виднелись деревья — тоже временный островок, это местное кладбище, и добраться до него можно было тоже только на лодке. Здешнее пространство осваивалось веками с учетом паводка.
Вид с голинского берега меня поразил. Действительно же — море. Сколько мне было — семь, восемь? Тогда мне кряжистый берег казался высоким, а был он немногим выше крыш бревенчатых банек, разбросанных понизу, — они выглядывали из воды, и не верилось, что, когда вода спадет, внизу под кряжем появится плоский пойменный берег и будет он снова заставлен лодками, а в реку над водой потянутся дощатые мостки, над которыми сейчас, должно быть, плавают рыбы. Я понял, почему Свинух и прочие острова называются заливными, — сейчас их просто не было. Лишь кое-где из воды торчали ветви кустов. Трудно было представить, что летом на тех островах паслись кони.
Очень личное мое ощущение. Смутный замес на впечатлениях детства. Дельта Шелони, какой я застал ее, представляется мне — ну что поделать, если так работает воображение, — прообразом Петербурга. Когда пытаюсь представить допетербургский ландшафт, допетербургскую дельту Невы, допетербургскую природу, еще нетронутую Петром, не могу, здесь в городе находясь — где-нибудь на василеостровской Стрелке, отвообразить, выобразить весь этот культурный нарост прекрасного города, но вижу мысленным взором Шелонь, образами которой пленился в детстве. Те же «низкие топкие берега». Те же отмели, что в твоей Маркизовой луже. Те же острова. Пускай Васильевский больше заливного Зеленка во столько же раз, во сколько Нева полноводнее Шелони, но что-то все-таки есть между ними общее.
А тут еще совпадения. Только сейчас узнал, что голинский храм, который в годы моего детства (да и потом) использовался как сельскохозяйственный склад (однажды двери были открыты, и я там видел на полу гигантскую гору гороха), на самом деле — Петропавловская церковь, или церковь Апостолов Петра и Павла. Петропавловской же называлась ее предшественница, стоявшая в Голине еще в те времена, когда о Петербурге никто и снов не видел. Так вот почему Петров день отмечали особо в Голине, и даже те, в чьих умах господствовало безверие, — как раз эти с праздничным каким-то надрывом (драка кольями, например). В моей детской голове запечатлелись зачем-то дурацкие байки о «голинском попе», который уже покинул село, когда в ту хрущевскую пору закрыли церковь, — его усердно ославлял в антирелигиозной телепередаче другой, правда бывший, священник, известный тем, что переметнулся в безбожники. А до 1903 года, и это для меня свежая новость, служил здесь, оказывается, будущий духовник Иоанна Кронштадтского. Уж не он ли крестил мою бабушку Марию Филипповну? И не к нему ли в церковь ходил мой юный дед задолго до того, как стал атеистом?.. Гробница Иоанна Кронштадтского — в Иоанновском монастыре, и вот я сейчас (17 час. 03 мин. 02.06.18) пишу этот текст в петербургском бывшем доходном доме, где с некоторых пор живу (так вот совпало) напротив Иоанновского монастыря, на другой стороне Карповки, и слышу колокольный звон…
Или битвы — Невская и Шелонская, обе примерно на одном расстоянии от устья рек, значение обеих судьбоносное. Правда, пафос побед заметно разнится. На Неве разбили пришельцев. На Шелони разбили своих.
И наконец.
Эти места имеют прямое отношение к строительству Петербурга.
Голинский погост входил в Новгородский уезд, что со своей стороны занимал западную часть обширной Новгородской земли. Именно Новгородский уезд, да и сам Новгород дали, как утверждают сегодня историки (Е. А. Андреева, Т. А. Базарова), первых работных людей, «посошан» — первостроителей Петербурга, помимо уже работавших там военных. Дали — разумеется, по принуждению, в плане повинности, от которой не освобождались даже ямские дворы. Отправляли в дельту Невы — по жесткой разнарядке — копать, рубить, плотничать. Жить в землянках и шалашах.
Начинали новую крепость те, кто брал старую — Ниеншанц. Новгородские и прочие посошане — невоенные, набранные из крестьян по разнарядке, — к ним присоединились уже летом 1703-го.
А лето было холодным, дождливым.
Платили мало. Работали много.
Часто болели.
Умирая, как водится, вспоминали родные края.
А пожалуй, не столь фантазийна мысль моя о прообразе Петербурга.
Может быть, как и я сейчас припоминаю детские голинские ощущения, кто-то из новгородских посошан, засыпая в холодной землянке, вспоминал заливные острова Шелони. Новгородцы ведь знали те места хорошо (хотя бы кто был связан с водой).
Допускаю, с Васильевским и Зеленком я погорячился немного, есть между ними различия, но кому-то из тех новгородцев Заячий остров (как бы он тогда ни назывался) мог определенно напомнить Свинух. Оба вытянуты вдоль берега, и размеры их почти одинаковы. Оба низкие, плоские, почти вровень с водой. Обитатели шелонских берегов, да и всякий, кто знал Ильмень, увидев Заячий, мог бы сказать: «Зело на Свинух похоже. Вода подымется — и зальет».
Но это когда еще будет, если будет, — весной. В половодье. Не скоро еще. И то ежели Нева расположена разливаться.
Так, наверное, могли думать первые посошане. И невдомек им было, отчего здесь наводнения.
Кому доводилось купаться «у Петропавловки» (в студенческие годы мы находили возможным себе это позволить), знает, как резко берег обрывается в глубину. Это следствие того, что он отнят у реки — отодвинут от своего природного края. Утверждают, что искусственно расширяли и удлиняли остров, отбирая у воды драгоценные сажени, а также поднимали посредством насыпки — не из боязни потопа, а ради решения определенных инженерных задач, связанных с фортификацией.
Беда в том, что первостроители, уроженцы других краев, будь они солдаты, или присланные посошане, или даже командиры, начальники, знать не знали, как ведет себя здесь вода и на какие каверзы Нева способна.
Оно случилось летом, когда условному Петербургу исполнилось лишь три месяца. Природа как будто торопилась предупредить своих подневольных преобразователей мощным ударом, — все же в исторической перспективе атаки этой стихии будут выпадать обычно на осень (иногда на весну).
Измерить высоту подъема воды охотников не нашлось, не до того было. Петр бы наверняка сделал замер, но он тогда пребывал на Олонецкой верфи.
Гидрологи полагают, что в ночь на 20 августа вода поднялась на два метра. С учетом тогдашней высоты берегов это немало.
Сильный ветер со стороны потухшего заката, быстрое движение рваных туч, меняющих в сумерках на ходу очертания, черные высокие волны, сонливо замирающие как бы на месте, — очевидцам этого не забыть. А дальше волны обратились назад, против течения; река словно вспять пошла — видел ли это кто?
Ночь в августе здесь уже темная.
Крещение балтийской стихией происходило в темноте.
В темноте бросали землянки.
Никаких тебе половодий — пришло то, что потом назовут нагонной волной, наше мелководное цунами, сеющее ужас, панику, смерть.