Из детских, ранних запретов запомнился больше других остерегаться пьяных; угроза конкретно от выпивших, по мнению взрослых, исходила несравненно сильнее, чем, допустим, от абстрактных незнакомцев, готовых предложить конфетку, — да что говорить, даже в словаре Зализняка на 100 тысяч слов (уже изданном в 1980-м!) отсутствует слово «педофил». А пьяных на улицах было немало. В семье пили умеренно, — выпивал, собственно, только отец — «как все»: гости, стол, разговоры; в гости ходили часто и меня обычно брали с собой, мой удел тех часов — познавательные развлечения, игры со сверстниками, если таковые бывали; взрослое застолье оставляет в детской памяти одно впечатление — скуку.
А на улице пьяненький дядька какой-нибудь, особенно когда его шатает сильно, когда он падает и встает, — не от мира сего. Из-за этой неотмирности, наверное, и запомнилось предостережение таких опасаться. Но что тут страшного? Пьяный не обижает детей, во всяком случае не своих. Сейчас я, пожалуй, смог бы выразить словами, что тогда бессловесно чувствовал, не отводя глаз от этого падающего и встающего тела, имеющего цель перейти улицу, — пугающее разъединение, расползание миров, метафизический обрыв между нами, невозможную реальность чужого. Просто где-то здесь был предел моей эмпатии, детскому навыку мысленного перевоплощения.
Как-то с отцом забрели на задворки Сенного рынка, тогда — Октябрьского колхозного; мне лет семь было. Отец хотел купить лак для дерева, там продавали какую-то химию в дощатом сарайчике напротив обшарпанного туалета. Грязный асфальт, темные лужи. Никакой рыночной толчеи — место почти безлюдное. Лишь стояли жуткие, чем-то озабоченные человеки — сразу двое с провалившимися носами, и еще один сидел на корточках, с аналогичными особенностями на лице. Я смотрел в сторону, но чувствовал их взгляды. Отец сказал потом: политурщики. В лавку мы не пошли. Мне тогда показалось, не было страшнее места в городе.
Мне кажется, раньше (когда я в школе учился — и далее до конца прошлого века) пьяных на улицах города было больше. Бомжей в Ленинграде вообще не было, да и такого не знали слова «бомж», но не дошедших до квартиры, где законно прописан, и доверивших бренное тело свое улице, скверу, дворовому закутку в тяжелый час глубокого опьянения было достаточно. Прислоненный к стене или просто на асфальте у стены лежащий — картина довольно обычная. Не надо думать, что пьяные повсюду, как бревна, валялись, но все же, когда случалась такая картинка, она глаза не резала сильно (но почему же «как бревна»? — бревен как раз не помню на улицах). В медвытрезвитель обычно забирали тех, кто шел на своих двоих, а с отрубившимися милиция связывалась неохотно.
К концу семидесятых относится горькая зарисовка Ирины Моисеевой, одной из тех, кому глаза это действительно резало:
В седьмом часу, в подземном переходе,
Ничем не нарушая тишину,
Лежит старик, прошедший ту войну,
Которая прославлена в народе.
Мы знаем столько песен о свободе…
И вижу я, и долго плачу я:
Лежит защитник, пьяный как свинья,
В седьмом часу, в подземном переходе.
Это было время, когда пили на детских площадках и в подворотнях; с первым общественность активно боролась, со вторым неохотно мирилась, однако не настолько неохотно, чтобы звонок в дверь с просьбой о стакане казался диким. Обычная житейская ситуация.
Такое бывает, но редко — когда кажется, что пьян сам город. Конечно, из-за людей, это их коллективная нетрезвость превысила какой-то неведомый предел, и теперь видно, что пьян город. Даже голуби, даже водосточные трубы, даже обтрепанные дворовые коты. Все подыгрывает демону несуразности. Город неопрятен, неряшлив, он попахивает мочой, он что-то тужится изобразить, что-то сказать, он сам не знает, чего он хочет. Его язык заплетается. Он порождает образы, похожие на картины бреда. Его лихорадит.
Я помню город таким осенью 1991-го. Недавний Ленинград, еще неуверенный, что он Петербург, бред раздвоения. Наперсточники. Менялы на перекрестках. «Пьяные углы». У Гостиного Двора ежедневно орет что-то нечеловеческое сумасшедший карлик и бьет рукой по струнам гитары без всяких аккордов. Пенсионерка продает с лотка прямо на Невском порнографические журналы. Вечером ветер несет по Садовой клочья бумаги. Очереди за спиртным по талонам и водка в магазинах по коммерческой цене.
Потом шоковая терапия 1992-го, иначе ее называют электросудорожной, — полная потеря ориентации, тугодумие, неадекват. Начало девяностых, символ времени — спирт «Рояль» продается в киосках, 96 %, производство — Голландия (или Польша?.. или это у нас уже научились подделывать даже то, что в принципе не предназначено для питья…).
Начало рыночных отношений. Спиртное в киосках, в частности спиртосодержащая жидкость, но преимущественно — «паленая» водка.
А вот! Для «атмосферы».
Из непригодившейся заявки на сценарий фильма о конце девяностых (непридуманный эпизод из жизни моего знакомого):
Как-то раз ночью К. идет по пустынному городу. В киоске спит продавец. Недалеко скучает наряд милиции. Милиционер предлагает К. достать через окошечко несколько блоков сигарет. «Один себе, остальное нам». Безопасность гарантируется. Если продавец проснется, стражи порядка вмешаются. Отказ К. менты воспринимают как личное оскорбление. А он еще и нетрезвый как будто?.. А интересно, есть ли у него документы?.. «Ты, батя, плохо о нас подумал… Тебя, батя, надо учить…» К. побежал… Первый порыв — догнать гада. Машина трогается, но как-то лениво… Никто не гонится за ним, а он бежит и бежит. Проходными петербургскими дворами, закоулками… Лирический монолог звучит за кадром… А он бежит и бежит…