Место, формально обозначаемое адресом: ул. Гастелло, 15, сегодня, при нашей моде на петербургскую мистику, значится в числе самых мистических. Выражаясь осторожнее, назовем его крайне необычным, для Петербурга во многом нехарактерным и вместе с тем — очень петербургским.
Определение урочище, которое употреблял Анциферов для обозначения в городском пространстве отдельных местностей, хорошо подходит именно к этой, заслоненной со стороны Московского проспекта одно время кинотеатром «Зенит», а ныне жилым комплексом, — вот оно: воинское кладбище в глубине и церковь псевдоготической архитектуры, два дота времен Великой Отечественной и это, о котором, собственно, речь, обособленное, ни с чем не соседствующее здание. Притягательной мрачностью тревожит оно посторонних гуляк, — впрочем, без цели сюда забрести трудно. Из тех, кто в курсе, многие (из немногих) не отказались бы побывать внутри, только это желание трудновыполнимое: вход по-прежнему по пропускам — как в годы моей молодости.
Этот петербургский локус — кусок моей жизни. Я приходил сюда в течение двух лет — ежедневно, если не считать воскресений, каникул и тех дней, когда нас отправляли на картошку.
Тогда наш институт назывался ЛИАП — Ленинградский институт авиационного приборостроения. Сейчас он именуется по-другому, сложнее, — СПбГУАП (от прежнего названия осталось только одно слово) — Санкт-Петербургский государственный университет аэрокосмического приборостроения. Главный корпус в другой части города — на Мойке, а здесь, на Гастелло, был — и есть — так называемый инкубатор — филиал, первые два курса.
Я перестал удивляться своему тогдашнему нелюбопытству. Мы ходили по стертым ступеням замысловатой лестницы, слушали лекции в аудиториях с высокими узкими окнами, в буфете без окон, похожем на келью, покупали кулебяки и чай, но ни я, ни мои товарищи, сколько помню, не интересовались прошлым этого места. Ну да, что-то тут было когда-то — не то монастырь, не то психбольница (по внешнему виду и по внутренней планировке), что-то не очень веселое, — и хорошо, студенты живут настоящим, — какое нам дело до прошлого этих стен, неопрятно обшарпанных — что снаружи, что изнутри. Это сейчас на сайте переименованного института находим горделивый перечень исторических событий, связанных и с этим зданием тоже. А мы — что мы могли, хотя бы теоретически? Даже если бы кому-нибудь из нас, хотя бы теоретически, запало в его студенческую голову отыскать статью о Чесменском дворце, выпущенную в 1927-м в составе сборника «Изобразительное искусство» в издательстве «Academia»? В Публичку записывали только с дипломом о высшем образовании, а мы еще даже не доросли до Мойки. Кстати, автор той статьи (за 11 лет, скажем в скобках, до расстрельного приговора), Екатерина Александровна Тартаковская, во второй же фразе констатировала: «…в наше время о нем почти забыли». Это тогда. Правду говорю, «в наше время» Чесменский дворец был забыт еще сильнее.
И кстати, у Пыляева — то же: «Забытое прошлое окрестностей Петербурга», — и, в соответствии с предметом обозрения — «забытое прошлое», — книгу, изданную в 1889-м, любители старины (кроме, пожалуй, ленинградских библиофилов) «забыли» более чем на столетие; только в 1994-м вышло репринтное переиздание достаточно внушительным тиражом — 15 тысяч. Несколько страниц там посвящены Чесменскому дворцу (он ведь был во времена Пыляева в окрестностях города). После того памятного переиздания это странное место, вроде бы обреченное на постоянное «забывание», стали вспоминать, причем все более и более активно.
Я сказал о нем «не очень веселое» — по дороге на Царское Село это пустынное место действительно было одним из самых унылых и заболоченных. И все же дворец Екатерина II замышляла «увеселительным». Путевой увеселительный дворец.
Изнутри он, как пишут, не был унылым. Но что там снаружи могло веселить, кроме лягушачьего кваканья?
Упомянутый буфет подобием кельи примыкал к сводчатому залу, там, на первом этаже, была наша столовая. Кроме кулебяки, в буфете продавали порционную сметану — по половине стакана. Берешь полстакана сметаны (настоящей, совхозной), посыпаешь сахарным песком и ешь чайной ложечкой, — но я не любил, не брал, не ел. Где-то здесь, на первом этаже, в екатерининские времена хранился драгоценный сервиз на пятьдесят персон (теперь он в Эрмитаже). Сама Екатерина в часы торжеств потчевала с него гостей этажом выше — над нашей студенческой столовой. Там, в Тронном зале, собиралась Кавалерская дума ордена Святого Георгия. Я понимаю, что слуги, но все равно в голове не укладывается, как можно было перемещать сотни предметов сервиза вверх-вниз, вверх-вниз — по винтовой лестнице, по причудливым проходам дворца… Инвалиды военной богадельни, награжденные Георгием, для призрения которых дворец перестроили, уже обходились не столь драгоценной посудой; легендарный сервиз отправился в Петергоф, в Английский дворец, в котором останавливались дипломаты… И уж совсем не до качества тарелок было узникам первого в стране концентрационного лагеря, размещенного в корпусах за три дня ликвидированной богадельни.
Однако мне везет. Надеюсь, еще один элемент дневниковости не сильно повредит книге. Частный эпизод — в реальном времени: только что получилось снова оказаться в Чесменском дворце, где не был уже лет сорок.
По правде говоря, на такую удачу я не рассчитывал. Оказывается, мой славный друг философ Александр Секацкий — новых ему глубоких прозрений — с некоторых пор в этом закрытом вузе преподает культурологию. Узнав, чем я занят сейчас (вот этим текстом), он сказал, что может, если хочу, меня провести, и пригласил к себе на занятия. Конечно хочу. Послушать Секацкого я всегда рад, но и побывать просто в ЛИАПе, для которого я уже давно посторонний, как же мне не хотеть? Конечно хочу. Когда я здесь учился, гуманитарная сторона нашего образования была представлена такими обязательными для всех вузов страны предметами, как «история КПСС», «диалектический материализм», «политэкономия социализма» и «научный коммунизм». В остальном институт был стопроцентно техническим, никакие культурологи отсюда не выпускались. Теперь философ Секацкий разъясняет своим студентам, вернее, студенткам (культурологи — исключительно барышни) суть понятия рессентимента — как это представлял Ницше. Я сижу в сторонке, на правах почетного гостя, и, пока они разбирают очередной фрагмент «К генеалогии морали», пытаюсь представить, что заключала в себе эта аудитория в бытность Чесменской богадельни.
Вообще, в названии этого городского урочища, благо Секацкий в культурном пространстве города сам по себе фигура культовая, запросто можно использовать его фамилию: места эти — секацкие. Здесь Александр Куприянович, будучи студентом Ленинградского университета, подрабатывал киномехаником в «Зените», и вполне возможно, я сидел в зале кинотеатра, когда он крутил на своей установке какой-нибудь фильм (но мы тогда не были знакомы). «Зенит» и ЛИАП в то время вполне дополняли друг друга, как сообщающиеся сосуды. Конечно, не в той мере, но заметим, что в екатерининские времена еще не перестроенный Чесменский дворец представлял собою единый ансамбль с Чесменской церковью. Слава богу, ее не снесли, но от бывшего дворца отделили улицей, а вот советский кинотеатр «Зенит», типовой постройки, уже в годы не столь далекие снесли до основания, что было, может, и неплохо: открылся замечательный вид с проспекта, — однако нет: на месте «Зенита» строят дом. Так вот, вновь образованный приход Чесменской церкви (вход с торца восточного корпуса бывшей богадельни) предоставлял в недавние годы одно из помещений для культурологического семинара по феноменологии кино (или по чему-то вроде), — и Александр Секацкий на правах постоянного участника вернулся в эти края. Похоже, они его не отпускают. Теперь его позвали преподавать в одном из петербургских университетов, и надо же, это заведение как раз то самое, которому предоставляет стены, как ее называли, Чесма — бывший замок-дворец-богадельня-тюрьма… Институт, наконец, в котором и я поучился.
Иными словами, у меня появилась возможность побродить по коридорам и лестницам альма-матер. Лестниц, к слову, интересных две. Одна — главная, винтовая, под куполом западной башни. Ступени ее, особенно первые, сильно стерлись за два с половиной столетия, но почему-то по-разному (это для меня загадка): некоторые испещрены глубокими выщербинами, другие отполированы так, словно их намеренно стачивали под углом, чтобы заострить края, и шлифовали до блеска — вот настоящий памятник ходу времени! Кто только не поднимался по этим ступеням — российские императоры, начиная с императрицы Екатерины II, европейские монархи и их министры, полководцы, включая Суворова и Кутузова, ученицы «Дома трудолюбия», позже известного как Женское Елизаветинское училище… инвалиды сражений, герои войн, невольники Первого лагеря принудительных работ, а также сельскохозяйственной колонии при Втором исправительном доме, увечные жильцы по ведомству Губсобеса… инженеры, преподаватели, студенты технических вузов — автомобильно-дорожного и авиационного институтов, родного моего ЛИАПа, или как это теперь — Университета аэрокосмического приборостроения, — подчиненных скоросменяемым ведомствам от Главного управления шоссейных дорог НКВД СССР до Министерства образования Российской Федерации.
По этой лестнице поднимали гроб с телом Распутина.
Был тут Распутин отпет.
На втором этаже, в Рождественской церкви, под утро 21 декабря 1916 года — епископом Исидором.
Вряд ли это знание, если бы мы им тогда владели, смогло бы как-то повлиять на усвоение технической литературы, когда мы склонялись за столами над книгами в круглом помещении бывшей церкви — проще сказать, в читальном зале институтской библиотеки. И все же, вспомни-ка, уважаемый автор, — как там насчет ауры? А никак. Не вспомнить даже, чьи портреты висели на стене. Один был точно Попова, изобретателя радио.
Проще сказать, что было тогда — при том отпевании. Это известно.
Отпеванию предшествовало многочасовое ночное вскрытие в срочно и сильно обогретой мертвецкой, где окоченевшее на морозе тело старца с необходимостью для успешности процедуры оттаяло.
Отсюда, из Чесменской военной богадельни, гроб с Распутиным вывезли ранним утром в Царское Село, где тайно и вроде бы надежно погребли, — и все же, как оказалось, не настолько надежно, чтобы полностью исключить возможность будущих глумлений.
…Другая винтовая лестница — далеко не парадная, малозаметная, можно легко проскочить мимо. Чтобы ее обнаружить, надо свернуть в закуток из коридора, ведущего в восточный флигель через башню, на башню тут, изнутри, меньше всего похожую: обыкновенный проход, и за дверьми с обеих сторон по бокам служебные помещения. Между тем первая зимняя церковь, пока еще к башне не пристроили флигель для богадельни, находилась определенно здесь. А что до тайной винтовой лестницы (мимо мы уже проскочили), она закручивает свои ступени в условное никуда, если понимать под «условностью» одну из лабораторий. Туда не пойдем.
Так вот, о первой зимней церкви.
В ночь с 5 на 6 марта 1826 года здесь покоилось тело Александра I.
Чесменский дворец был последней печальной остановкой траурного кортежа перед въездом в столицу.
За два месяца кортеж с телом императора преодолел почти две тысячи верст.
Здесь, в ту ночь, свинцовый ящик с телом Александра I переложили из походного гроба в парадный. Обитый малиновым бархатом (а по бархату золотом вышиты пятиконечные звездочки), с двуглавыми орлами на углах, золоченой бахромой, царскими вензелями, он тут и стоял на позолоченных бронзовых львиных лапах, этот парадный гроб, творение Монферрана. Николай I самолично опечатал по углам свинцовый ящик, уже со вчерашнего дня (после прощания у открытого гроба в Царском Селе) залитый оловом.
Больше открывать не будут — так и повезут на катафалке в столицу навстречу слухам о том, что пустой.
Что ж, круглую дату, о которой никто и не подозревал даже, 150-летие пребывания тела Александра I в Чесменском дворце, я, как и все лиаповцы, невольно отмечал будничной суетой в первый четверг марта 1976 года (день недели легко вычисляется): мы просто сновали туда-сюда на этом историческом месте, по короткому коридору, проходу, замещавшему середину бывшего храма. Да вот же это место, тут и сейчас проход.
Между прочим.
Был я в Таганроге однажды. Пригласили на Чеховский книжный фестиваль, ежегодное культурное мероприятие. Город чудесный, он меня изумил сохранившейся стариной — купеческими домами, историческими улочками, садами… Нам достопримечательности показывали. Дом, где Чехов родился. Дом, где он юношей чай продавал — в силу жизненных обстоятельств. Повели нас в детский санаторий «Березка», вернее, в тот одноэтажный дом, где размещается санаторий, — не к детям. Детей тогда там не было (или был тихий час?), в общем, мы никому помешать не могли, никого не могли потревожить, кроме, если только, духа царя: в этом доме — доме градоначальника — остановились Александр I и супруга его Елизавета Алексеевна, тут Александр и умер. Честно скажу, посещения этого места в моих планах не было. Но течением неформальной экскурсии занесло. И что-то почувствовал. Странность. Касаемо лично себя.
Странное одно совпадение меня озадачивает. В Петропавловском соборе у могилы Александра I побывало народу множество. Но много ли нас из того несметного числа побывало на месте, где император умер? А из этих немногих, кто еще физически там побывал, где останки Александра I в свинцовом ящике опускали в парадный гроб и туда же складывали порубленные доски от прежнего деревянного дорожного гроба? Не я ли один?
Ну и зачем этот опыт мне? Я ж к тому не стремился. Что за странные совпадения? Ребус какой-то.
У нас Александра I принято считать самым загадочным императором; его супругу Елизавету Алексеевну, урожденную Луизу Марию Августу Баденскую, — самой загадочной императрицей. В отношении загадочности (разумеется, в наших глазах) они действительно могли бы посостязаться друг с другом. Только Федор Кузьмич тут ни при чем, и Вера Молчальница тоже. Не было бы Федора Кузьмича и Веры Молчальницы, нашлись бы другие, в ком распознали бы царя и царицу, мнимоумерших. Простые объяснения скучны и неинтересны — вопреки, между прочим, булгаковскому: «Да, человек смертен, но это было бы еще полбеды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чем фокус!..» Так в том и фокус, что никакого фокуса нет, — как бы ни поражали нас какой-то запредельной синхронностью эти две смерти, совмещающие рисунки судеб.
Он привез ее лечиться, а фактически — умирать. Сам умер. Внезапно. Через сорок дней тело его отправили в Петербург. Она осталась в Таганроге. Похоронили уже без нее. Болела всю зиму. Сердце, одышка. По весне, после распутицы, в конце апреля тронулась в путь. Той же дорогой, что и он, мертвый. Умерла, не доехав до Тулы, в Белёве.
Разница между их смертями — менее полугода.
Она была моложе его на один год, один месяц и один день.
13 мая гроб доставили в церковь при Чесменском дворце.
Ровно через два месяца после похорон Александра.
Через два месяца и неделю после пребывания здесь, в Чесменском дворце, его парадного гроба.
Еще одна башня — южная — нижним своим этажом предана кухне. В прямоугольном зале — так же, как в круглом, центральном, — сегодня столовая. Над столиком с табличкой «Для преподавателей» висит большая репродукция картины художника Г. И. Бортневского «Обед инвалидов в столовой зале Чесменской военной богадельни», 1859. Бородатые герои войн в парадных мундирах при орденах расположились за двумя длинными столами. Теперь столиков много, расставлены они в поперечном порядке, — перед студентами, помимо подносов с тарелками, еще и раскрытые ноутбуки: реальные борщ и гуляш совмещаются с пребыванием в виртуальном пространстве.
И все равно странно как-то, что нас не занимало прошлое этих стен. Там, где нам профессор Зингер, в одном из трех флигелей, примыкающих к башням дворца, читал матанализ, прежде стояли на месте наших студенческих парт казенные койки, на которых в свой срок могли еще почивать инвалиды войны с Бонапартом. В этих нижних помещениях обитали герои из рядового состава, — инвалидам-офицерам полагались отдельные комнаты на втором этаже — возможно, там, где был у нас лингафонный кабинет. А здесь, внизу, под сводами высокого потолка, ты мог записывать доказательство какой-нибудь теоремы Коши, и кто знает, может быть, именно на твоем месте стояла койка, принадлежавшая Никтополеону Святскому, безрукому-безногому поэту-мученику, герою Шипки, — стихи он записывал пером, приделанным к самоварной лучине, которую зажимал зубами.
Или вот. Что касается курса «История КПСС», обязательного для всех советских вузов, и технических, и гуманитарных. Лектор с необыкновенно звучным голосом излагал нам среди прочего ленинскую оценку эпохи «военного коммунизма» (1918–1921), тогда как именно в этой аудитории, в соответствии с практикой того самого «военного коммунизма» (вне пределов грядущих учебных программ), томились после выселения инвалидов политические заключенные первого концентрационного лагеря (1918–1922), известного как Чесменка. Но это сейчас известного — как тогда «известного», а в годы нашей учебы и сами преподаватели ничего ни о какой Чесменке не слышали. Пытаюсь представить, где был карцер, в который за непослушание запекли Бадмаева, самого известного узника Чесменки — доктора восточной медицины, лечившего царскую семью… Может быть, в одном из круглых внутренних помещений без окон, но с глубокими нишами — может быть, там? — в одной из них, что, согласно искусствоведческому описанию Тартаковской (побывавшей в Чесме после закрытия лагеря), были «оставлены в виде тайников с небольшой дверкой»?
Наш историк партии, обладавший звучным голосом, роста был невысокого, — прозвище ему пристало рискованное — Пи-пополам (то есть 1,57). Обижаться на себя он, однако, не давал повода — не злобствовал, ставил зачеты практически автоматом, не заваливал на экзамене, и никто его не боялся. На лекциях занимались кто чем хотел — оформляли отчеты по лабораторным, списывали, читали, дремотствовали, запускали бумажные самолетики (авиационного же приборостроения институт), а он вещал звучным голосом о значении «Апрельских тезисов», о признаках революционной ситуации по Ленину, о государстве и революции. Вообще говоря, по общественным дисциплинам нас в нашем техническом вузе не гоняли, не помню насилия, — во всяком случае, ни в какие сравнения это не шло с тем, что потом рассказывали выпускники Ленинградского университета. Не могу вспомнить настоящую фамилию Пи-пополам. Поисковики молчат — как не было. Не русская, какая-то непонятная. А рост помню. Он однажды пришел в форме полковника ВВС. Никто и подумать не мог, что он военный летчик. Аудитория (большая! — лекции для всего потока…) одобрительно охнула. Этим и ограничилась: принято к сведению. Отставник. Как обычно, занялись делами своими, а он приступил к лекции. И говорил он вот о чем: о депортации народов в 1944-м. Говорил — как о лично пережитом (но это я позже понял). Возлагал ответственность лично на Сталина. Говорил о преступлениях, зачитывал свидетельства. Осуждал. Вероятно, была годовщина одной из высылок, мы же не знали этого. Я даже не вспомню сейчас, о каком народе шла речь именно. О крымских татарах? Об ингушах? Для нас это была просто лекция, не совсем обычная, ну вот так он решил, так захотел, — на экзамене, наверное, не пригодится. Один-два самолетика пролетели, бумажные. Первокурсники, дураки. Читали, списывали. Только потом я понял, уже годы спустя, чтó это выступление для него значило. Гражданский подвиг ведь. Подвиг. А мы не заметили. Ждал ли он от нас чего-нибудь? Вряд ли. Да нет. Заметили же. Ведь я вот — мог бы и забыть, как все остальное. А помню. Что помню? Помню, что в форме был. Просто мы к этому отнеслись — буднично. Так же, как если бы слушали про раскол партии на Втором съезде РСДРП(б).
Часто вспоминаю этот эпизод. С тех пор, как однажды понял, чтó для него это выступление значило.
Представил, как готовился, как примерял загодя форму, как целовал жену, уходя. Как потом поднимался по истертым ступеням лиаповской лестницы, останавливая на себе удивленные взгляды.
Когда рассказывал об этом, всегда спрашивали: и чем кончилось — его уволили?
Да нет. Продолжались занятия, как обычно. О диктатуре пролетариата рассказывал. На экзамене не заваливал никого. Ставил пятерки.
Путевой дворец, каким он был изначально построен, представлял собой в плане равносторонний треугольник, с круглыми башнями при каждой вершине. Полагают, образцом архитектору Фельтену послужил треугольный Лонгфордский замок, позже сильно перестроенный. Чесменский замок-дворец в первозданном виде простоял тоже недолго. К нуждам богадельни приспосабливал его архитектор Штауберт. Он пристроил к башням по флигелю. Вряд ли замысловатая геометрическая фигура с тремя осями симметрии в плане могла ему что-нибудь напоминать предметно-конкретное, — нам же, на наш взгляд с некоторой, как бы птичьей, высоты, Университет авиакосмического приборостроения то и напоминает: космический аппарат с тремя солнечными батареями.
После всех перестроек от прежнего дворца осталось не так уж и много.
Как ни странно, наиболее сохранившаяся часть дворца — это английский сервиз. Тот самый.
Знаменитый сервиз — действительно часть дворца, без преувеличения.
Он был заказан Екатериной для увеселительного замка, когда еще даже не приступили к строительству. Создавались они одновременно — столовый сервиз на заводе Веджвуда, в Англии, и замок-дворец, на седьмой версте от Фонтанки, на Лягушачьем болоте.
Потом вместе соединились.
Все 944 предмета на 50 персон были расписаны вручную неповторяющимися видами Англии общим числом 1222.
Веселили в ту пору Екатерину аглицкие мотивы, похоже. Дворец воздвигался с оглядкой на английскую псевдоготику, а сервиз и подавно английским был. Замечательно, что рисунки для столовых приборов делались исключительно с натуры, так что сегодня этот сервиз по части визуализации прошлого Британии остается уникальным историческим документом. В большинстве своем те ландшафтные и архитектурные памятники не сохранились, тогда как их изображения на хрупком фаянсе продолжают жить. И Чесменский дворец, для которого создавался этот сервиз, давно перестроен, и Английский дворец в Петергофе, где позже хранился этот сервиз на протяжении века, полностью разрушен во время Великой Отечественной (линия фронта проходила по Английскому парку), а сам сервиз удалось по большей части сохранить. И это притом, что довелось ему перемещаться на многие тысячи километров — и даже на Урал, в эвакуацию.
На каждом предмете — эмблема дворца: лягушка. Такова воля Екатерины — чтобы непременно было с лягушкой на каждом столовом предмете.
Сохранилось, полагают, 700 предметов сервиза[24]. Это что же, только за счет одного лишь сервиза 700 лягушек присутствуют в Эрмитаже? Может ли тогда зеленая лягушка претендовать на признание самым распространенным существом во всем эрмитажном собрании?
Узнал любопытную новость. Оказывается, 100 % акций компании «Веджвуд», всегда гордившейся «Сервизом с зеленой лягушкой», в 2015-м купила финская «Фискарс», — о да, ножи, топоры, огородное оборудование…
Бракосочетание Стали и Фаянса. Капитализм.
Финский мотив имеет отношение к нашей лягушачьей истории.
Местность называлась по-фински Кекерекексинен — «Лягушачье болото».
Поправьте меня, если «лягушка» по-фински не звукоподражание.
В первоначальном названии дворца — Кекерекексиненский — русскому уху (по крайней мере, не владеющему финским) слышится лягушачье кваканье. И оно куда натуральнее присутствует тут, чем по-русски когда.
Следующее название — Чесменский, данное в десятую годовщину победы, — после этого бытового, почти юмористического кваканья звучит, как и подобает ему, возвышенно, героически.
Но символ дворца — все равно зеленая лягушка.
Сейчас в окрестностях Московского проспекта встретить живую лягушку невозможно, и брачные лягушачьи песни ни на финском, ни на русском уже давно не слышны. Между тем стоило бы напрячь фантазию и представить, как здесь оглашали себя эти неподражаемые, непередаваемые на письме звуки. И было ли от них спасение.
Как могло звучать и было ли от того спасение, я, кажется, догадался, когда однажды, примерно в 1982-м, ночевал в общежитии ВГИКа, расположенном в многоэтажном здании. Я тогда оказался в Москве и нашел приют у знакомых слушателей Высших сценарных курсов. Этаж у меня был где-то седьмой, если не выше. А внизу рядом с общежитием был пруд. Может, лужа. Я не рассматривал, что это. И была весна.
И они квакали.
Пришлось закрыть окна. Но все равно — казалось, это сами стены издают жуткий ровно-дребезжащий шум.
И не только стены, а все — стакан на столе, сам стол, шкаф, кровать, моя черепная коробка, вмятая в подушку, — все было источником нечленораздельного шума.
Общегородской московский шумовой фон подавлялся экспансивными лягушачьими песнями.
Уверен, там, на берегу водоема, звук не достигал такой силы. Может, это свойство стен многоэтажного дома и чем выше этаж, тем сильнее кваканье, — может быть, тут какие-то резонансные феномены, — я не знаю физику явления, но мне известно одно: уснуть под такой аккомпанемент невозможно. Не представляю, как высыпались будущие кинематографисты, — у меня и сейчас, по прошествии многих лет, в ушах стоит это несносное широкополосное кваканье.
Но ведь что-то подобное должна была испытывать Екатерина, отдыхающая по пути в Царское Село в своем дворце на Лягушачьем болоте.
Толстые стены путевого дворца с узкими окнами не могли ее уберечь от этих нескончаемых звуков. Живые, жизнелюбивые источники этого кваканья со всех концов окружали дворец. Он, возвышающийся над равниной, был в эпицентре лягушачьего шума. И вовсе это не изысканный каприз — заказать с какой-то зеленой лягушкой сервиз для дворца, который назовут в честь великой победы; лягушачье всенепременное присутствие — самое характерное свойство этих болот.
Да что говорить, представляем ли мы звуковой фон Петербурга петровских времен? Пальба из пушек — это прекрасно, повод к тому появлялся ежедневно: салютом сопровождались даже тосты за царское здравие. Удары трофейного колокола? Барабанная дробь, извещающая о царских указах? Стук топоров? Но и лягушки, болотные лягушки, квакающие по весне. Из каждой канавы!
Кстати, к Ниеншанцу тоже подбирались болотца. Петр подошел к стенам крепости в конце апреля — самое лягушачье время. Ночью, когда стреляли по крепости из всех орудий, было не до лягушек. Но отмечали победу под лягушачьи песни.
Не знаю, где можно в Петербурге сегодня услышать кваканье лягушек? Последний раз мой слух ублажало такое в Рыбацком, но это было давно, когда еще не построили там современных высоток, колокольня при храме старообрядцев тогда еще виднелась издалека, а весь район походил на большое село.