Рулевой первой дрезины, уже набравшей ход, еле успевает затормозить: Егорова мать стоит на рельсах твердо, не шелохнется. Кажется, ей неважно, собьют ее, или нет. Караульные делают, было, к ней шаг, но останавливаются: жена коменданта, как-никак.
Кригов оборачивается к Полкану.
– Это как понимать?
Полкан, красный как рак, идет к Тамаре, берет ее за руку. Она вырывается. На мужа даже слов не расходует, обращается сразу к Кригову:
– Вам нельзя туда! Туда никому нельзя! Разворачивайтесь. Езжайте к себе в Москву. Куда хотите езжайте, а туда нельзя!
– Вот так-так! Это почему же?
– Там зло. Зло там. На том берегу. Спит, ждет, чтобы его разбудили. Вам кажется, у нас тут мирная жизнь, да? Спокойная? Это потому что мы тише воды, ниже травы сидим. Оно не замечает нас, вот поэтому. Ему нас через реку не видно. А вы хотите к нему прямо в пасть. Расшевелить его.
Кригов спешивается, спрашивает сочувственно:
– А что за зло-то?
– Точно не знаю. Только чувствую…
– Здрасте-приехали. А вы, Сергей Петрович, и не говорили, что у вас супруга – экстрасенс.
Полкан снова берет жену под локоть. Святой отец наблюдает за Егоровой матерью, наморщив лоб, хочет понять, какого лешего тут творится.
– Пойдем, Тамара. Не позорь перед людьми. Нагадала она тут на кофейной гуще и будет еще…
– Уйди! Сам трусишь – дай, я скажу!
Она отталкивает его. Не глядит на него, не хочет на него глядеть. А смотрит на отца Даниила:
– Что вы их благословляете, батюшка? На что? На погибель! Вы, может, не знаете, потому что вам видеть не дано, хоть вы и праведник. А я, хоть и грешница, вижу! Тьму вижу. Вижу, что на том берегу не важно уже будет, кто грешен, а кто праведен. Никто там не спасется. Всех до единого сожрут и сюда поползут. Тьма, тьма. Там как паук на паутине спит, ждет, откуда за ниточку потянут. Сами погибнете и на нас навлечете! Уезжайте в свою Москву, не трогайте его! Оно нас не трогает – и вы не троньте!
– Тамара! Прекрати!
Полкан в бешенстве, весь пунцовый. Отец Даниил тоже нахмурился, будто понял, когда к нему обращались. Кригов поднимает руку. Говорит насмешливо.
– А что, Тамара… Откуда разведданные-то?
Тамара смотрит в него исподлобья.
– Видела я. Показали мне.
– Так. Ясно. Сон. Что за сон? Черная собака? Пауки? Дом в огне?
Казаки начинают пересмеиваться. Отец Даниил морщит лоб, пытается понять, о чем ругаются.
Егор глаз не сводит с матери. Он тоже привык потешаться на ее тревожными видениями, которые ни разу еще не сбывались. Но сейчас – он знает – она чует правду. Не видит, но чует. Зло.
– А я расскажу.
– Тамара! Все, хватит. Пойдем. Хватит!
– Нет, что уж. Давайте. Мы послушаем.
Полкан своей кабаньей силищей перебарывает ее, тащит к дому. Люди вокруг шушукаются, но никто не вмешивается: дела семейные. К тому же, кое-кто тут, может, и за Тамару.
– Видела, туман над рекой развеялся! И через реку видела вас всех, атаман! Видела на части разорванных! Видела, как волки твоих солдатиков глодали! Видела себя – на костре! Видела своего сына! Голова вся в крови, из ушей и из рта идет!
– Хватит!!!
– Оставьте ее вы, Сергей Петрович.
Кригов забирается обратно на свою дрезину. Осматривает с нее собравшихся. Поправляет фуражку. Начинает так:
– Есть вера, а есть суеверия. Вера у меня в Христа и в то, что он нас от всех бед защитит. Дело наше правое, и на дело это нас благословили, и не только сейчас. А суеверий у меня нет. Мы раньше на югах стояли, в диких землях. Там у людей глаз злой, что ни старая карга, то ведьма. Проклинали нас там на завтрак, на обед и на ужин. А мы, знай себе, перекрестимся – и на зачистку. И пообломали они о нас там зубы, эти их колдуны, я вам доложу. На костре, ха-ха… Вот и задумались бы…
Тамара рвется из Полкановых объятий:
– Я не проклинала тебя, идиот ты несчастный! Я предупреждаю тебя!
– И предупреждать меня без надобности. Вы что, думаете, мы на курорт собрались? Я за дело, за Родину готов в любую секунду умереть. И каждый из моих бойцов готов – тут все добровольцы. Потому что, чтобы вернуть нашей Отчизне все ее земли, надо быть готовым на все. Сейчас – сейчас! – настало время собрать все по кусочкам. И это время скоро выйдет, потому что, если мы не подберем, другие подберут. Великая страна была, от одного края земли до другого! Потому что те, кто ее создавал, за реки и за мосты уходили без страха. Потому что те, кто ее оборонял, костьми в землю ложились, чтобы сохранить ее для нас! Величайшая в мире была страна, потому что наши отцы думали о нас, а не о себе. О нас! Это дело огромней, чем одна моя или ваша жизнь. Что, думаешь, мне сдохнуть страшно? По любому же умирать! А волками – вон, сосунка своего пугай.
Егор, спрыгнувший уже с подоконника, делает шаг назад, от окна. Ему кажется, что сейчас каждый человек внизу – и в толпе, и на дрезинах – начнет искать его глазами. Но никто не ищет, все смотрят в рот Кригову. Людей его речь пришибла. Казаки на дрезинах вытянулись во фрунт. А Кригов набрал воздуха и силы, кулаком небо молотит, заколачивает в него слова:
– Но мы еще, перед тем как погибнуть, увидим, как наша Родина встает с колен. И вы это увидите! За нашим отрядом придут новые! Мы что? Мы просто авангард, наконечник копья! Там такие силы собираются, которые любого врага сметут! Мы от вас границу отодвинем! Будет не по Волге проходить, а сначала по Каме, а потом по Енисею, а потом и по Амуру. Это все – наше по праву. Нашими дедами и прадедами сполна оплаченное. И если мы не пойдем и не возьмем это, значит, они все – все, слышите? – все зря жили и зря погибали! Значит, нам и осталось, что только выродиться и сгинуть! Значит, бабские суеверия, да цыганский сглаз нам – самое то, самое правильное для нас пророчество! Вот это вот, про кровь из низу и про волков! А не то, что нам Патриарх предрек! А предрек он, что быть Московии снова огромной, единой, грозной, еще на нашем веку быть, и что зваться ей снова как раньше – великой Россией!
Тут кто-то из казаков как закричит, а другие за ним:
– Слава России! Слава России! Слава России!
И Кригов тоже, обведя всех таким взглядом, что до кишок прожигает, тоже за ними:
– Слава России! Открывай ворота! Братцы, запевай! Про-щай девчооооонка! Пройдут дожди! Солдааат вернееется! Ты только жди!
Мурашки по коже бегут, Егору их приходится с себя руками сгонять. Скрипят ворота – караульные послушались приказа. Казаки подхватывают песню, голоса сливаются в хор.
– Пускааай вернееется! Твой веееерный друг! Любооооовь на свеееете сильнееей рааааазлук!
Тамара стоит молча, скрестив худые длинные руки на груди. Глядит отбывающему каравану в спину, и ее глаза тоже могут прожечь насквозь. Дрезины выкатываются за ворота, едут к стрелке, откуда двинутся к мосту.
Местное население, не устояв во дворе Поста, не удержавшись, высыпает за ворота, за стену – провожать дрезины. Женщины, мужики, дети – машут казакам, и у всех, наверное, сейчас, как и у Егора – мурашки бегут по коже.
Все глядят только на казаков.
Песня их бравая колыхается и тащится за ними в воздухе, как красный воздушный змей.
Когда они проваливаются в туман, этот змей еще бьется недолго снаружи, но потом груженые дрезины перевешивают и уволакивают его за собой в бездну.
Мишель за ворота не выходит. Она делает шаг назад, в тень подъезда, взлетает на второй этаж, толкает дверь и прячется в пыли и скрипе своей квартиры.
В руках у нее полотняный сверток. Мишель сразу проходит в кухню, открывает верхний шкафчик и убирает сверток в него. Долго глядит на сверток, прежде чем закрыть дверцы. А закрыв, сразу отпирает их снова, достает сверток опять и перепрятывает в нижних шкафчиках, за пыльными трехлитровыми банками.
Подходит к окну: Полкан ведет под руки домой свою ведьму.
Тамара вырывается, отворачивается и размашисто шагает прочь. Люди во дворе шушукаются, провожая ее взглядами. Тетки нахохлились, мужики посмеиваются. Тетки знают Тамару лучше: многие ходят к ней с вопросами. Тамара иногда знает многое, чего знать не может – просто закроет глаза и скажет. Или на картах погадает – угадывает не всегда, но утешить умеет.
Не всегда угадывает, повторяет себе Мишель.
Не случится ничего из того, что накаркала эта ведьма. Ничего плохого с ним не произойдет. Ничего такого нет там за этим дебильным мостом. Он просто съездит и вернется. Съездит, посмотрит и вернется.
Волки едят.
Вот сука! Вот стерва! Как такое можно человеку в лицо сказать?! При всех!
Слезы подступают сами.
Закладывает нос, начинает щипать глаза, как будто лук резала.
Мишель проходит в ванную, черпает ковшом колодезную воду из ведра, ополаскивает лицо.
Ржавая вода не может вымыть из глаз это: черный осенний лес, остановившиеся посреди пустоты дрезины, растерзанные тела. Волков, которые, как дворовые псы за кость, дерутся за ее Сашу. Мертвого.
Будь ты проклята, сука. Будь ты проклята.
Мишель произносит это упрямо, зло – но самым неслышным шепотом, как будто боится, что Тамара может ее услышать – через кирпичные стены, через бетонные перегородки – из своей квартиры.
Вдруг может?
Мишель уходит в свою комнату, ложится. Садится. Ложится опять.
Пытается вспомнить эту ночь и это долгое утро: полоски желтого света от уличных фонарей, и в этих полосках – его лицо, его руки, волоски на его груди; он никак не складывается целиком. Она подносит свои пальцы к губам, касается. Пальцы пахнут им, ладони им пахнут, она вся пахнет Сашей – терпко, ясно и отчетливо пахнет им, колодезная вода этого запаха смыть не может.
Мишель хочет вспомнить их поцелуи, но сразу вспоминается только последний поцелуй. Тот поцелуй, под прикрытием которого он все-таки всучил ей тяжелый полотняный сверток. Она не хотела его брать, она совершенно точно не просила его и никак на него не намекала.
Нельзя было его принимать.
Зря, зря. Зря!
Провожая Сашу во дворе, вместо того, чтобы фантазировать о его возвращении, она думала о том, что ей не надо, нельзя было брать у него этот сверток. И только Тамара со своими волками отбила у нее эту липучую мысль.
Сверток принес ординарец, поставил, ухмыляясь, на порог, отдал честь и пропал. Кригов взял его в руки, сначала говорил, что это сюрприз для Мишель, но она не хотела сюрпризов.
Тогда он сказал, что внутри.
Она, конечно, отказалась, но он настаивал. Сверток производил перерасчет всего, что случилось между ними этой ночью. Мишель точно не понимала, как именно все от него менялось, но точно знала, что брать его нельзя.
Но атаман всучил его ей все-таки на этом последнем поцелуе. И когда он сделал шаг назад, сверток остался у нее в руках – тяжелый, ребристый, неудобный. Мишель спрятала его под куртку. По лестнице они спустились вместе, но во двор вышли по очереди. Она смотрела на атамана из подъездной тени, а сверток оттягивал руки, тянул вниз. Рядом стоял Ванечка Виноградов, четырехлетний не нужный родителям вундеркинд, и сочувственно на Мишель смотрел. Потом сказал, не выговаривая «л»: «Влюбилась». Зараза.
Можно было выбросить сверток, можно было его закопать, но Мишель принесла его домой. Принесла сверток домой и спрятала его в кухонном шкафу, где на него может наткнуться дед. И если это произойдет, допроса не избежать. А отвечать на его вопросы придется не только деду, но и себе самой.
Мишель разбирает пустые банки, пыльное стекло, и снова достает сверток из шкафчика. На цыпочках ступает по скрипучему паркету, проходит в свою комнату, запирается в ней, встает на колени и, перед тем, как убрать сверток под кровать, разворачивает полотно.
Перед ней лежат десять продолговатых жестяных банок, похожие на снарядные гильзы. На каждой наклейка: «Мясо Тушеное. 1КГ»
– Сергей Петрович! Товарищ полковник!
Полкан вскидывается, оборачивается.
Смотрит – двое караульных, Сережа Шпала и Дягилев, ведут дергающегося и упирающегося попа. Ведут из-за ворот. Полкан отпускает так же точно изворачивающуюся Тамару и насупливается.
– Что стряслось еще?
– Он это… Когда все за ворота-то вышли… Деру дал.
– Куда? На мост?
– Да не на мост, а к Москве наоборот.
– Ого! Это что это… Ну давайте сюда его.
Отец Даниил глядит ему в глаза без страха и без покорности – но тревога в них видна. Полкан кладет ему свою тяжелую лапу на плечо.
– Ты куда собрался, лапоть? Начинает дождик капать…
– Не понимаю я. Не слышу.
– Вот и я, брат, не понимаю. Сотник говорит, ты еле на ногах стоишь, на дрезинах-то тебя с собой брать не хотел, жалел, а ты на своих двоих от нас собрался!
– Не понимаю.
– Куда ты идешь, говорю? Куда собрался? В Москву?
Полкан машет ручищей в направлении столицы, но отец Даниил уже по губам понял про Москву. Кивает, как ни в чем не бывало:
– Я до Москвы. Мне в Москву же надо. Я говорил.
– Говорил-то говорил, да разве так у нас можно просто взять и пойти? У нас же тут, батюшка, для того наш Пост и поставлен, чтобы не шлялись люди туда-сюда без разрешения.
– Что? Не понимаю.
Полкан прикидывает что-то, трет свой потный ершик вокруг проплешины.
– Ну ничего, поймешь еще. Все ты у меня, родимый, поймешь. Пум-пурум-пум-пум… Слышь, Сереж, а что у нас, изолятор-то ведь свободный стоит, а?
– Так точно, Сергей Петрович.
– Вот давайте мы святого отца туда и упакуем пока что. Решетки там наварите на окна еще, ладно?
Тамара, которая все еще стоит тут, рядом, взрывается:
– Не смей! Это божий человек, монах! Не смей его арестовывать!
Тут и Полкан уже принимается орать:
– Иди-ка ты, Тамарка, лесом! Ты своим занимайся, а я своим буду! Хватит! Сказал, посидит, значит, посидит! У нас тут один комендант, ясно тебе или нет?! Пошла!
– Ты об этом еще пожалеешь!
Она срывается с места и бросается в подъезд.
Дягилев с непробиваемой физиономией уточняет, давая Полкану перевести дыхание:
– Арматурой сделать?
– Да, ну Кольцова попроси, он сообразит. И вот туда батюшку нашего. Кровать, одеяло, все по-человечески. И батарею проверь, чтобы топилась. Мне так поспокойней будет. Вятка-хуятка, кто его знает…
– Что вы говорите, Сергей Петрович?
– Ничего. Ничего, Сережа. Давай, действуй.
Отца Даниила, который читал-читал по полковничьим губам о своей судьбе, да так до конца и не дочитал, удивленного, уводят. Полкан смотрит ему вслед, и чувство у него однозначное: наконец поступил правильно.
Егор ждет казацкого каравана с нетерпением. Сколько им надо времени, чтобы наткнуться на первые трупы на мосту? Они ведь едут под парами, минуты за три точно доберутся за того страшного огромного мужика, который лежал крайним, вцепившись ободранными пальцами в шпалы. Объехать его нельзя, и по нему проехать тоже не выйдет – значит, надо высаживать разведчиков, обследовать пути – и дальше Кригов уже сам все поймет.
Поймет, что за мост ехать нельзя. Поймет и даст заднюю.
Егор глядит на часы: проходит десять минут; пятнадцать; двадцать.
Мать сейчас закрылась дома и исходит там желчью. Полкан торчит у себя в кабинете, обрывает телефонный провод. Никто не начнет на него орать, что он шляется… Егор не выдерживает, выбегает за ворота, выходит на рельсы и смотрит на мост. Ничего не видно и не слышно. Туман стоит ровно и глухо, ветер дует на него от Москвы, и, наверное, загоняет обратно в зеленую гущу и отчаянно-веселые солдатские голоса, и тарахтенье моторов.
От заставы ему кричат:
– Егор! Ты чего тут делаешь?!
Он пожимает плечами: так, ничего.
Пора уходить, но ему не уходится. Двадцать пять минут, полчаса. Неужели этот болван просто приказал своим людям расчистить пути от трупов и покатил себе дальше? Но ведь в какой-то момент должен же он испугаться? Должно же до него дойти, что на том берегу творится какая-то запредельная жуть, и что заступать туда нельзя – все, как говорила мать?
Егору хочется вернуться к себе прямо сейчас, немедленно. Вместо того, чтобы обходить репейник, он идет напролом, раздвигая колючие ветки – и раздирает себе ладони в кровь. Смотрит на них тупо; голова идет кругом.
Ну и что?
А если бы он их предупредил – что, они бы не поехали на мост? Все равно поехали бы. Не стали бы они слушать его, пацана, да еще и высмеяли бы при всех, как подняли на смех его мать.
И вообще – так им и надо, этим долдонам; совсем оборзели. И это вот все, весь этот бред про империю, про отвоевание земель, про марширующие армии, бла-бла-бла. На, блин, иди мост один наш отвоюй-ка сначала, герой, сука. Права мамка, сидели себе и сидели, все спокойно было, куда ты полез-то, а?
Егор идет домой, оглядывается на ладони.
Так им и надо – это как?
Да ничего не будет с ними. Прокатятся и вернутся.
А если бы Егор все-таки сообщил им? Сказал Кригову: весь мост усеян телами. Там что-то творится, тела свежие совсем. Там что-то происходит, может, прямо сейчас. Послушайте ее, послушайте мою мать, она не сумасшедшая.
Послушайте ее, а не этого обросшего типа с крестом, у которого вы испрашивали благословения. Который, как и Егор, был там и все сам видел. Который, как и Егор, никому ничего не сказал.
Во дворе все почти уже разбрелись по своим делам; отца Даниила уводят караульные. Полкан сказал его закрыть, пока суть да дело – это Егор слышал. Это Полкан правильно, хотя и сам не знает, насколько. Так Егору хоть чуть-чуть, да спокойнее… Он-то почему не сказал ничего казакам, да и спровадил их туда еще? У него-то какая такая веская причина? Пусть лучше взаперти побудет. Хотя бы его бояться не надо.
Отец Даниил чувствует на себе настойчивый Егоров взгляд, поднимает глаза и ласково Егору улыбается. От этой его улыбки у Егора по коже мурашки бегут.
Монаха ведут на дальний конец коммунального двора; Мишелькин дед не отстает от конвоиров, запыхавшись, шагает вровень. Дознается:
– Куда вы его? Куда ведете его? Слышь, Дягилев?
– Дядь Никит, отвянь. Полкан сказал под замок его. Он свинтить от нас пытался.
– Ох ты, черт… А можно я его у вас на полчасика одолжу, а потом вы уж его куда хотите?
– Это ты с Полканом, дядь Никит. Тебе зачем?
Через пять минут тот же вопрос задает деду Никите уже сам Полкан: на Посту до начальства дотянуться нетрудно. Он смотрит на старика заранее утомленно, мысленно уже настроившись отказать.
– Тебе зачем, дядь Никит?
– Ну… Бабка достала. Надо ей непременно венчаться.
– Я его под арест отправил.
– Так ведь там наверняка же не готово еще ничего, в изоляторе, а? Пока кровать они затащат, пока стол со стулом. Замки еще проверить надо.
– Кстати, надо.
– Вот. А пока мебель втаскивают, я бы его попользовал коротенечко. От него не будет, да и от тебя тоже, Сергей Петрович. А?
– Ну и что у нас тут за порядки тогда будут?
– Может, он и не понял еще, что его арестовывают. Глухой же!
– И как тебя глухой венчать будет, дядь Никит?
– Не спрашивай, Сергей Петрович.
Никите совсем не хочется ни дальше уговаривать Полкана, ни, тем более, тащить отца Даниила к себе, но выхода нет. Жена, как услышала о пришествии на Пост божьего человека, совсем потеряла покой. Никак не могла дождаться, пока он очнется, и теперь вот без отца Даниила сказала Никите не возвращаться. Сегодня она собралась помирать как-то особенно всерьез, и очень спешила повенчаться с Никитой, пока этого не случилось.
А тут такое.
Никита по-честному в бога не верует, но и полностью исключить его наличия не может. Венчаться в текущем моменте кажется ему решением одновременно и бессмысленным, и рискованным. Дело в том, что он уже особенно и не помнит свою Марусю молодой и прекрасной: лежачая и ходящая под себя старуха затмила дерзкую и веселую девушку почти целиком, и тоненький сияющий серп остается после этого затмения от нее прежней только в редких Никитиных снах.
Никита свою жизнь на земле скорее досиживает, а на вечную не рассчитывает. Но если бы вдруг оказалось, что права Маруся и существование в Ярославле было только прелюдией к царствию божьему, то ему хотелось бы там все-таки начать все заново, а не оказываться приговоренным небесным ЗАГСом к бессрочному браку с этой старухой. Кто, в конце концов, гарантирует, что в загробной жизни они непременно встретятся двадцатилетними?
А если там ничего нет, то к чему вообще весь этот балаган?
Так Никита думает про себя.
А вслух Никита говорит:
– Жалко ее очень.
– Ну Никита Артемьич, ну еб твою мать!
Полкан прихлопывает снулую муху на обоях. И, довольный удачной охотой, дает разрешение:
– Ладно. Пока там стелют ему… Иди, если уговоришь.
Так Никита с этой нежеланной победой возвращается к попу в незапертый голый карцер, где последний раз держали буйного Леньку Алконавта, когда он «белочку» словил.
Глухой поп лупает своими обветренными глазами, пытается по губам прочесть смысл, но губы у Никиты зачерствели от возраста, гнутся плохо, и буквы из них складываются нечеткие. Быстро устав от Никиты, отец Даниил жмет плечами: не слышу.
Тут Никите бы сдаться и пойти домой, сказать Марусе, что бродяга с крестом им отказал, но Никита не может.
Он снова теребит юродивого за рукав. Пальцами изображает обручальные кольца.
– Нужно повенчать. Повенчать нас с бабкой. Понимаешь?
Если там ничего нет, то надо дать ей какое-то утешение на то время, которое ей осталось тут. Это у Никиты есть работа в мастерских, дежурства на мосту, бражка с приятелями на скамеечке под вечер, самокрутки, воздух и солнце. А у нее что? Только воспоминания о том, как сладко было с ногами, унылый Есенин и Нюра, ну и, конечно, Мишель.
А если там есть вечная жизнь…
Все равно слишком ее жалко. Марусю.
Он берет отца Даниила за руку и тянет за собой. Говорит ему и себе:
– Надо. Пойдем. Надо, понимаешь?
Тот то ли вздыхает, то ли мычит – как изможденная корова, в которой не осталось больше молока, но которую упрямо дергают за вымя голодные хозяева. И бредет за Никитой – так же нехотя и так же послушно. За ними шаркают конвоиры.
Егор стоит у двери в Полканов штаб. Пальцы обхватили дверную ручку, но Егор никак не может найти в себе силы, чтобы на нее нажать.
Тишина такая, что слышно, как этажом ниже в школьном классе Татьяна Николаевна начитывает своим горе-ученичкам диктант. Кажется, «Филиппок». Поучительно, бляха. Тоска зеленая фонит из класса во все стороны, до мурашек.
Полкан отсиживается в кабинете один, телефон молчит. Надо просто войти… Или постучаться сначала.
Егор видел, как Полкан запихивал мать в дом, слышал, как они там друг на друга орали – и тогда не решился к нему подойти.
Потом шел следом, когда Полкан спускался обратно во двор, и крался за ним, когда тот шагал, все еще разъяренный, в свой штаб, рявкая на караульных. Потом была вся эта канитель с беглым попом, потом Мишелькин дед ходил к руководству бить челом.
Все был не тот, не правильный момент, чтобы подойти к нему и рассказать обо всем – лишние люди рядом, настроение поганое, мать еще тут тоже… Но теперь ничто не мешало.
Войти, пошутить как-нибудь, помолчать многозначительно, а потом признаться во всем: что сбежал на мост без спросу и в нарушение материнского запрета, что обнаружил на нем сотню с лишним мертвецов, что вернулся и ничего никому не сказал, что не стал предупреждать казаков и не стал вмешиваться, когда мать вышла им наперекор.
Надо рассказать Полкану обо всем об этом.
Просто потому что это правильно. Так честно.
И еще… И еще потому что потом это уже будет ответственность Полкана, как коменданта Поста. Он уже будет решать, что нужно сделать – отправить людей на мост, чтобы помочь казакам… Или отозвать их назад для совещания… Полкан там сам решит. Егору, конечно, прилетит по башке за самоволку на мост, но зато камень с души.
И главное – может, все эти мертвецы тогда отступят, оставят Егора в покое. Может быть, Полкан такое уже видывал во время войны и имеет увиденному четкое и понятное объяснение. Найдется какая-нибудь разгадка, такая, что Егор сразу выдохнет: «А! Так вот оно что!» – и все.
А если он Егора спросит, почему тот не предупредил казаков сразу? А вдруг предупредить казаков было совершенно необходимо?
Что тогда Егор ему ответит?
Правду?
Что не сказал атаману ничего, потому что и не хотел его предупреждать? Потому что и надеялся, что тот сгинет навсегда, а соблазненная казаком Мишель достанется ему, Егору? Что молча смотрел за тем, как казачок при людях унижает его мать, потому что чувствовал, как с каждым новым выкрикнутым словом Кригов сам у себя отбирает шансы отступить, как сам себя загоняет на мост, на ту, на другую, на гиблую сторону?
Но Егор все еще не может отцепиться от дверной ручки. Он почти убедил себя сбежать, но все еще не может отцепиться от этой проклятой дверной ручки.
Вот если было бы что-то, чем можно было искупить сделанное. На что можно было бы сразу перевести стрелки. Типа: да, накосячил, было. Зато вот что я тут выяснил…
Егор отпускает ручку и сует руку в карман. Нащупывает пластиковый прямоугольник: найденный на мосту мобильник. Тот теплый: пригрелся у Егора в кармане, подпитался от его тепла. Телефон работает, его только надо разблокировать.
Точно: надо все-таки пойти к Кольке Кольцову, и разлочить мобилу. И тогда уже постучаться к Полкану со всей инфой. Если Егор сам, первый узнает, что случилось с теми людьми на мосту, сам принесет сведения – ему, может, и сойдет с рук, что признался не сразу.
А дальше пускай Полкан взваливает весь этот ад на свою хребтину.
У него, у кабана, хребет как раз подходящий.
И все же Егор медлит.
Только шаги по лестнице – кто-то поднимается бодро и чеканно – спугивают его и заставляют решиться окончательно. Егор отпускает дверную ручку…
Рука еще остается примотанной к ней невидимым жгутом, который натягивается все больше, пока Егор отходит от двери на шаг, на второй, на третий. Но потом жгут все же рвется – и по лестнице вниз Егор летит, уже не оглядываясь.
Навстречу ему, надев на себя решительное и хмурое лицо, идет гарнизонный повар – Лев Сергеевич. Хочет что-то спросить, но Егор якобы слишком спешит.
Полкану очень нужно, чтобы его сейчас просто оставили в покое. Но в дверь стучит именно тот человек, которого он хочет сейчас видеть меньше всего. Стучит, а потом открывает сам, без спросу.
Заходит, сверкает единственным глазом, усаживается в кресло для посетителей и принимается сворачивать самокрутку из пятисотки. У него пятисотка старая, засаленная, и Полкан обреченно думает, что и раскуриваться будет плохо, и куриться будет плохо, и будет коптить ему кабинет салом с пальцев давно сгинувших людей.
Полкан терпит. Лев Сергеевич закуривает и выдыхает ему в лицо едкий дым:
– Ну что твои казаки?
Полкан жмет плечами, притворяется, что не понимает.
– А что мои казаки?
– Тушенку они нам везли, вроде. Крупу еще. Они просто как-то мимо меня отгрузили, понимаешь, вот я и спрашиваю. Хотел завтра людям гречки с тушенкой на ужин сварганить. Вот и спрашиваю. Наша-то – все, тю-тю. Вся на торжественный прием ушла. Вот и спрашиваю, ага.
– Слушай! Ну что ты как этот… Чего прилип, как банный лист…
– Погоди-погоди… Погоди-погоди-погоди… Ты что глаза-то прячешь, а, Сергей Петрович?
– Слушай, Лева… Ты сам ведь понял все уже, что ты мне душу морочишь?
– Я еще ничего, Сергей Петрович, не понял. Я вот к тебе специально пришел, чтобы разобраться. Я тебе вопрос задал – а ты мне говори. Где? Наша? Тушенка?
– Не было там нашей тушенки. Не было у них нашей тушенки. У них только с собой провиант в экспедицию. Для нас будет другая поставка, потом.
– Потом будет суп с котом. Куда им такую прорвищу жратвы? Ты видел, сколько там?
– Видел я все. Видел! Ну а их вон – тридцать молодых здоровых мужиков. И хер знает, на сколько они едут, и куда! Чего они там жрать-то будут, за мостом? Может, там все отравлено… Надо и в их положение войти!
– В наше положение тебе входить надо, Сергей Петрович! В наше! Я говорил тебе, что у нас припасы на исходе? Говорил. Ты обещал с москвичами разобраться? Обещал. Ты за своих, за наших вон людей в ответе, а не за этих залетных.
Полкан тоже делает себе курево из зеленой тысячной. Прикуривает у повара. Делает затяжку – нервно.
– Ты не слушал его, что ли? Лева! Это же дело государственной важности! Границы двигаем! Возрождение! Собирание земель!
– Я-то все слышал.
– Ну, а что тогда?!
– А то, что не дай бог, они там еще кого-то присоединят, вот что.
– Это почему еще?
– Пока мы тут крайними на железке сидели, нам хоть довольствие человеческое полагалось – и то они его жилят. А если границу далее двинут, на самообеспечение перейдем, понял? Друг друга то есть кушать будем.
Полкан цыкает зло, но одноглазого повара не прогоняет. Тот жмурит свой глаз, чтобы дымом не ело.
– Позвони им, Сергей Петрович. В Москву. Поставь вопрос ребром.
– Я позвоню.
– Сейчас позвони. При мне. Куда ты там обычно им… Вон в то управление.
– Не буду.
– Тогда сегодня иди и сам готовь. Не знаю, из чего, но готовь сам.
Полкан затягивает внутрь остаток самокрутки, швыряет в пепельницу обгорелую бумажку. Плюет туда же тягуче. Потом раздраженно хватает трубку с двуглавым орлом.
– Ладно, хер с тобой.
Нажимает кнопки. Пиликают они фальшиво. Он ставит на громкую связь. Гудок из динамика идет слабый, неровный, как будто звонят не в Москву, а по медным проводам куда-то в далекое прошлое. Ждать заставляют долго – минуту, наверное, но Полкан не сдается. Крутит себе еще одну папиросу, тратит время с пользой. Наконец, клацает что-то, и далекий голос шелестит:
– Центральная.
– Это Ярославский пост. Полковник Пирогов. Мне с тылом бы, восточное направление. Ярцева.
– Ярцева нет.
– Ну дайте, кто есть. Заместителя его или там… Ну?
– Подождите.
Полкан смотрит на Льва Сергеевича в упор, раскуривается по новой. Ждет, как было сказано. Через две минуты отвечают:
– Управление тылового обеспечения.
– Полковник Пирогов, Ярославль. Я по поводу довольствия.
– Слушаю.
– Нам задерживают сильно.
– Ярославль? Запишу, разберемся.
Лев Сергеевич криво усмехается. Полкан разводит руками: вот, мол.
– Послушайте… Мне это уже третью неделю говорят. Каждый раз звоню и каждый раз это от вас слышу.
– Я записал. В течение недели-двух отправим.
Лев Сергеевич кивает Полкану: ага, держи карман шире.
– Третий раз про эту неделю слышу. У меня провизия на исходе.
– Больше ничем не могу помочь.
– Ярцева дайте мне!
– Ярцев на совещании.
– Дайте, кто не на совещании!
Повар показывает Полкану большой палец: так их, жги!
– Я не уполномочен…
– Я с кем разговариваю?
– Капитан Морозов.
– Давай сюда старшего, Морозов, сукин ты сын! Это ты там в Москве жопу греешь, а мы дерьмом дышим, дерьмо заместо воды глотаем, а ты нам еще и жрать его предлагаешь?!
Капитан Морозов пропадает, но гудки идут не рваные, как если бы он бросил трубку, а томительные: ожидайте. Ожидайте. Ожидайте.
Лев Сергеевич бычкует свою жирную пятихатку.
– Оборзевшие! Дави их, Сережа, гнид штабных. У тебя вон сотня ртов. Включая детей несовершеннолетних шестнадцать человек! Правда за нами.
У Полкана от десятой за утро самокрутки уже голова идет кругом; или, может, не от табака, а от злости – на этих гребаных казаков, на москвичей, на жену, и на себя самого.
В трубке щелкает. И визгливый голос, как гвоздем по стеклу, вопит:
– Кто там? Пирогов?!
– Полковник Пирогов, Ярославский пост. С кем…
– Покровский! Слушай, Пирогов! Ты с моими офицерами так не разговаривай, усек?! Сказано тебе потерпеть? Сказано! Все терпят, и ты потерпишь! Как миленький потерпишь! Усек?!
– У меня люди! Мне людей надо кормить, Константин Сергеевич…
– Вот и корми, если надо! А мне надо армию снаряжать! Ты один, думаешь, такой умный?! Все звонят, все канючат! Чем ты лучше остальных-то?! Чем ты лучше Твери, Тулы, Чехова?! Ничем! Ростова! Ни-чем! Ты знаешь, Пирогов, что у нас тут затевается? Слышал?!
– Я… Что затевается?
– Если не слышал, то не твоего ума и дело!
Полкан запоздало выключает громкую связь, бровями приказывает Льву Сергеевичу убираться. Тот собирается неспешно, ухмыляется, отдает коменданту честь издевательски, по-пионерски: дескать, давай, салага, пускай они тебя без мыла дрючат, раз ты такой послушный.
Но в трубке орут так яростно, что слышно все и без громкой связи.
– Ударные части в приоритете! Экспедиционные корпуса в приоритете у нас! Когда до вас, бездельников, дело дойдет, тогда и получите свои консервы! Вот почему бы, Пирогов, мы вас стали бы в первую очередь кормить? Чего вы там нагеройствовали в вашей дыре? Ни хера! Когда такие дела в стране делаются, всем приходится пояса потуже! Приходится всем, а ноет только один Ярославль! Полковник Пирогов, мля, ноет! Все, отрубай его к х-херам!
И Москва отключается.
Полкан роняет трубку. Перед глазами плывут красные круги. Череп ломит. Одноглазый повар, драный кот, все еще трется о косяк, дослушивает склоку. Полкан поднимает пепельницу – красную с золотом тарелочку – и швыряет ее о стену.
– Пшел отсюда! Вон! Отсюда! Пошел!
Бабка принялась проедать деду плешь, как только Нюрочка принесла благую весть: мол, пришлый с той стороны моста – самый настоящий православный батюшка; как минимум – монах. Когда отец Даниил вышел благословлять казаков на ратные подвиги, на всем Посту уже не было души, которая бы не знала, кто он такой. И были люди, которые смотрели на него ищуще и жадно.
Баба Маруся смотрела в потолок и ничего видеть не могла, но дожидалась появления священника с огромным нетерпением. Нюрочка рассказала сначала о хоругви и о «Господи, помилуй», потом о нательном кресте, потом о молитвах в бреду, потом о том, что очнулся, и о том, что казацкий атаман, верующий человек, пришел к страннику на поклон. Все это время бабка капала по капле: иди, иди, иди. После того, как отец Даниил перекрестил казаков, отпираться дальше стало невозможно.
Мишель знает, кто сейчас войдет: она следила за дедом из окна. Непонятно только, зачем конвой.
Вся затея с венчанием кажется ей глупостью, бабкиной прихотью; а Мишель всегда была на дедовой стороне. Но это ее раздражение бабкиным упрямством, желанием пристегнуть покрепче к себе деда, прежде чем идти на дно, на изможденного монаха почему-то не распространяется, хотя именно ему сейчас надо будет исполнять бабкину волю.
Отперев, Мишель даже улыбается ему – и даже улыбается искренне. Так она ему говорит «спасибо» за то, что застраховал своей божьей страховкой ее Сашу от всей этой бесовщины, которую пыталась навести на казаков Полканова ведьма. Мишель готова называть его так, как Кригов его называл:
– Здравствуйте, отец Даниил.
Отец Даниил кивает ей серьезно, улыбаться не спешит. Может, ему нельзя девушкам улыбаться? Кто знает, что ему там можно и чего нельзя?
И все равно, для Мишель он – как будто сообщник. Они заодно: за то, чтобы с Сашей и с его ребятами ничего не случилось.
Охрана остается при входе, а монах скидывает башмаки – ему выдали какие-то взамен изорванных кроссовок, в которых он явился. Дальше следует за дедом в комнату, кажется, и не замечая, что конвоиры его отпустили одного. Квартиру оглядывает без интереса.
Бабка румяная от волнения, пальцы на живой руке комкают простыню. Часто вздыхает. Вытягивает губы трубочкой, просит приложиться ими к запястью гостя. Получается плохо – половина рта ее не слушается. И половиной рта она тогда неразборчиво говорит:
– Господи Иисусе, дождалась. Дождалась. Молилась и дождалась. Послал Господь пастыря.
Отец Даниил руку давать ей не торопится. Смотрит на нее внимательно. Глаза у него проваленные, вместо человеческих щек торчат одни скулы, волосы ему отмыли, но без скреплявшей их грязи они сделались еще жиже.
– Здравствуйте.
Он говорит это своим ровным, без перепадов, голосом – голосом человека, который сам себя не может услышать и поправить.
– Святой отец. Батюшка. Прошу. Повенчайте меня с мужем. Вот с ним, с Никитой.
Баба Маруся указывает на деда глазами, косит.
Тот обреченно вздыхает, но улыбается Марусе беззлобно: ладно, давай уж.
Отец Даниил смотрит вокруг себя опять, словно забыл, куда попал и как тут очутился. Бабка растеряна: она, наверное, думала, что попов хлебом не корми – дай кого-нибудь повенчать. На лбу у нее выступает испарина. Мишель подходит, чтобы промокнуть ее, но бабка отмахивается от нее ресницами.
Теперь просит уже дед.
– Повенчайте нас, батюшка.
Бабка, запыхавшись, лепечет:
– Не хотим жить во грехе. И по смерти желаемо соединитися на небеси.
Мишель морщится брезгливо: эти дурацкие формы слов, которые бабка из своих молитвенников понадергала, кажутся ей сейчас ужасно фальшивыми.
Гость качает головой, как будто до него ничего из сказанного не доходит. Потом садится в ноги бабкиной кровати. И говорит своим бесстрастным голосом:
– Не будет вам царствия божьего. Кого Господь счел нужным на небесах, всех призвал. Врата небесные замкнулись. Отлетел небесный град от греховной земли, как душа от тела отлетает. Осталась земля теперь в ведении Сатаны. Последние корчи ее зрим. Не могу тебя исповедовать и не могу причастить. Права не имею. Прости. Могу только одно сделать: перекрестить тебя, чтоб бесы тебя пожалели.
Он крестит ее бессильно, целует в лоб и поднимается на ноги.
У бабки от его слов кровь отливает от лица, и она становится восковая, будто уже преставилась. Отец Даниил только жмет плечами, крестит и остальных – и идет к выходу, где его ждет конвой. Дед спешит за ним, на ходу бормочет:
– Ну что же вам, трудно? Есть там или нет, какая разница? Вы просто сделайте, сделайте, как она просит, как мы просим, а? А мы отблагодарим вас, чем может отблагодарим… Она так ждала, чтобы ее повенчали… Чтобы нас с ней повенчали…
Мишель слышит его из бабкиной комнаты, где осталась подержать старуху за руку; она слышит, а святой отец – нет.
Перед тем, как хлопнуть дверью, отец Даниил еще одно произносит – своей охране, бабке, всем:
– Сказано ведь было: спасутся только праведники. Остальных бесы одолеют. Когда шел сюда, думал тут праведников найти. А сейчас вижу: по ту сторону реки все пало, и по эту падет. Гниль. Труха. Изнутри сгнили, не выдержим бури. Ветер только поднимается, а уже сосны переломаны, как спички. Что тогда впереди? Все. Ведите в темницу.
Домой Полкан идти боится.
Оттягивает этот момент, сколько может, потому что знает, что будет. Знает, что Тамара будет ждать его у дверей, и знает, что разговора не избежать. Поэтому он начинает пить еще у себя в кабинете – оставшуюся от разговора с казачьим сотником сливовую китайскую наливку.
Он с порога слышит, как она молится.
Проходит в комнату – она на коленях стоит перед иконой Богоматери в богатом золотом окладе и бьет ей поклоны.
– Матерь Божья, Пресвятая Дева Мария, прости великое прегрешение. Прости за то, что духом слаба. Прости за то, что нарушила обеты, данные тебе. Прости за то, что ворожила, что будущее хотела знать, что обряды творила. Истинно клянусь, делала это только во спасение и во избавление, и потому надеюсь на прощение твое.
Полкан откашливается.
Тамара отрывается от иконы. Смотрит на него.
– Уйди.
– Послушай… Ты не права, ясно тебе?
– Уйди!
– Это не разговор, Тамара!
– Как ты смеешь?! Как! Ты! Смеешь! Ты предал меня там, понимаешь ты это или нет?! Ты меня предал! Они выставили меня сумасшедшей, истеричкой – меня, твою жену!
– Тамара! Я же предупреждал тебя!
– Ты знал, на ком женишься! Знал?! И когда звал меня жениться, клялся, что никогда не будешь меня стесняться! Клялся защищать всегда! Неважно, права я или неправа – я твоя жена, законная жена, ты сказал мне, что хочешь оставаться со мной всю жизнь! А сегодня ты меня предал!
– Я пытался тебя образумить, но ты…
– Он меня унизил! Не тем, что цыганкой меня при людях называл, как будто это что-то дурное, как будто это ругательство! Не тем, что меня в сглазе обвинил! А тем, что тебя заставил все это проглотить! И ты не просто проглотил! Ты еще и меня при людях… При людях… Если тебе стыдно, что ты со мной, зачем ты вообще на мне женился?! Если ты хочешь бросить меня, зачем столько ждал?! Зачем это было делать так?!
Она заходится в рыданиях.
Полкан пытается подойти и обнять ее, но она замахивается и ногтями раздирает ему щеку в кровь.
На заход солнца Егор смотрит с крыши. Солнце падает на западе, падает на Москву.
Конечно, он сюда не за закатом пришел. Пришел за тем, чтобы с верхней точки еще раз попытаться заглянуть за зеленую пелену, увидеть, что там на востоке, за мостом.
Казаки так и не вернулись, и теперь становится ясно, что они увиденного на мосту не испугались. Спешились, раскидали по сторонам мертвые тела и двинули дальше. Уехали и запропастились.
И сверху Егору видно их не лучше, чем снизу.
Раз до сих пор не вернулись, значит, далеко заехали. На дрезинах за день можно много проехать: до Москвы вон всего-то сутки.
Егор смотрит в солнце.
Я тебе ничего не должен.
Понял?
Так что мне ничего за это не будет.
Так что можешь со мной теперь построже.
Хочешь – можешь орать на меня при людях.
Ну? Огонь по мне, пли, бля, из всех орудий!
Хочешь, приплети своего Христа? Жги, боже!
Жжешь? Мне пох. Я дышу и дырявой грудью.
Я тебя убил. А ты что, не понял?
Не почувствовал холодок на коже?
Ты мертвец. А мне ничего не будет.
Ты мертвец. И я ничего не должен.
Егор хоронит солнце, потом идет к себе. На улице больше делать нечего.
Дверь отпирает Полкан. Он уже дома. Рожа у него багровая, из прихожей видна банка браги, которая стоит на кухонном столе. В квартире тишина: матери не слышно.
Полкан смотрит в Егора мутно, но во взгляде нет злобы. Говорит ему:
– Поди сюда.
Егор проходит в кухню неохотно. Полкан достает стакан, плещет самогона, ставит на стол.
– Давай выпьем.
– Мать не разрешает.
– А она ничего не скажет.
Егор глядит на него вопросительно. Полкан поясняет:
– Она со мной не разговаривает.
– Ну со мной-то она пока еще разговаривает!
– Пей! Ты мужик или кто? Ссышь мамку, что ли?
Егор кривит рожу, потом берет стакан и отпивает жгучей тошнотворной дряни. Закашливается. Из глаз брызжут слезы. Полкан одобрительно хлопает его по загривку.
– Во!
– Все?
– Сядь. Во-первых. Гитару можешь свою забрать. В комнате у тебя лежит.
– Ого. Щедро.
– Во-вторых. Я с тобой вообще хотел нормально поговорить. Как мужик с мужиком побазарить.
– Ладно…
– Выпей еще. На. Вот. Ты-то хоть понимаешь, что я во всей в этой истории просто вынужден был так сделать? Ну, с матерью? Сколько я раз ей говорил не влезать? А тут такой момент! Эти архаровцы… У них же государственное дело! Экспедиция, бляха! А она меня позорит! Не просто меня, как мужика… А меня, как коменданта, как должностное лицо! И да, как мужика, сука, тоже! Ты-то понимаешь это?
– Ну да, типа.
Егор старается в красные Полкановы глаза не смотреть, а смотреть вместо этого в окно или в стакан.
– Ты знаешь, Егор, я человек такой, что телячьи нежности не люблю. Я тебе врать не буду. Ты мне не сын, я тебе не отец, и не хера друг другу баки забивать.
– Согласен.
Полкан тяжело вздыхает.
– Тебя, бляха ты муха, и не примешь за моего сына-то… Кого спроси, никто не перепутает. Сразу всем видать, что приемный… Ты прости, конечно… С этими зенками твоими…
– Все ок.
– Но… Но! Я хочу тебя правильно воспитать. Вырастить тебя таким… Ну, нормальным мужиком. Человеком. С понятиями. Долг там. Служба. Есть такое слово: надо. Не хочется, а надо. Понимаешь?
– Типа того.
– Вот. Потому что это вот все… Ну! Я же не вечен. Черт его знает, сколько мне там… Кто-то должен будет потом вместо меня. Я бы не хотел, чтоб чужой человек был, понимаешь? А ты… Ты не сын, но ты не чужой человек. Вот я поэтому, за этим тебя гоняю тут… Учу… Было бы мне по херу на тебя, я бы отстал от тебя давно – вали куда хочешь, на мост там, в Москву, к китаезам… Я поэтому ведь только!
Его качает, и мутные свиные глаза ищут Егорова взгляда долго, срываясь. Полкан встает, распахивает окно, глотает сырой кислый воздух большими глотками. Егору нечего ответить, и он вместо этого пригубливает стакан. Полкан отворачивается от двора и просит:
– Мне одному это будет тяжеловато все тащить. Надо, чтоб ты помаленьку подключался, Егор. Помаленьку чтобы подключался. В делах разбирался. Понимаешь?
Егор кивает. Кивает. Кивает.
А потом вскакивает:
– А я не хочу к этому подключаться, к говну к этому ко всему! Я не хочу этой шарашкой управлять! Не хочу служить никому! Не хочу быть твоим наследником. Ты хочешь говно московское хлебать – давай, хлебай. А меня не надо втягивать. Да, может, к китаезам свалю! А может быть, за мост!
Он ждет, что Полкан сейчас, не разговаривая, залепит ему затрещину и даже прищуривается, чтобы не видеть, как поднимается на него тяжелая рука. Но Полкан только грустно срыгивает.
– Не хочешь. Не хочешь, бляха. Ну ясно. Никто не хочет.
Егор выходит из кухни, пока Полкан не успел еще передумать. Заглядывает в свою комнату: гитара, и правда, лежит на кровати. Надо быстрей перепрятать ее. В дверях он снова наталкивается на отчима.
Тот не сопротивляется, дает унести гитару из дома.
В след просит шепотом:
– Скажи ей, что я извиняюсь.
Колька Кольцов держит в руках телефон: черный прямоугольник, в котором видно только отражение его лица. Кольце двадцать пять, но в черном стекле его рыжий вихор видится седым, веснушки – серыми каплями. Если бы ему кровью брызнуло на лицо, в телефонном отражении было бы так же.
Воткнуть телефон в зарядник, так, чтобы тот вообще не сдох, Колька успевает в самый последний момент. Он залезает на застрявший в воздухе велосипед с единственным колесом – динамо-машину – и принимается крутить педали. Телефон понемножку начинает заряжаться. Значит, еще есть попытка. Главное теперь не ошибиться.
– Петь, покрути ты теперь, а?
Петька Цигаль, кольцовский корефан и оруженосец, вздыхает и садится на сиденье вместо Кольцова. Крутя педали, он спрашивает у Коли:
– Че, взломаешь?
– Пароль точно не подберу. Это какой-то из последних, там если только это…
– Откуда он рабочий-то взял?
– Говорит, в городе нашел. Хотя тоже непонятно. Был бы старый телефон, дораспадный, или военных времен – мы б точно не открыли его. Но этот-то разряжен не до конца…
– Значит, им кто-то пользовался недавно.
– Вот и я о том же. Темнит пацан.
– Я вот думаю: странно, что их телефонами называли, нет? Там же и компас, и фонарик, и навигатор, и фотки делать можно… За такое блин, убить можно!
Цигаль смеется. И Коля Кольцов смеется тоже.
– Где он его раздобыл?
Пока Цигаль наяривает на педалях, Кольцов берет телефон в руки – но держит его так, чтобы не посмотреть случайно во фронтальную камеру.
Экран вспыхивает, реагируя на движение.
Телефон хочет увидеть своего хозяина. Своего настоящего хозяина.
