К книге
ЭстетикаПредисловия. Письмо г. маркизу Шипионе Маффеи, автору итальянской «Меропы» и многих других знаменитых сочинений[412]
93%
Предисловия. Письмо г. маркизу Шипионе Маффеи, автору итальянской «Меропы» и многих других знаменитых сочинений[412]
56

Сударь, те, у кого нынешние итальянцы и другие народы научились почти всему, греки и римляне, без пустых любезностей посвящали свои произведения друзьям и наставникам в искусстве. Как другу и учителю я и приношу Вам в дань французскую «Меропу».

Итальянцы, которые восстановили почти все изящные искусства, а некоторым положили начало, первыми при Льве X[413] возродили трагедию, а Вы, сударь, были первым, кто в век, когда искусство Софоклов начали изнеживать любовные интриги, часто чуждые сюжету, и унижать недостойные буффонады, порочившие утонченный вкус вашей нации, Вы были первым, говорю я, у кого хватило смелости и таланта создать трагедию без романической истории, трагедию, достойную Афин времен расцвета, в которой всю интригу составляет любовь матери, а самый трепетный интерес вызывает самая чистая добродетель.

Франция гордится «Гофолией», это шедевр нашего театра, это шедевр поэзии; из всех пьес, которые у нас играют, это единственная, где отсутствует любовь, но зато ее поддерживает возвышенность религии и величавое красноречие пророков. У Вас не было этих средств, и тем не менее Вы построили длинную анфиладу из пяти актов, которые так трудно заполнить без побочных эпизодов.

Признаюсь, Ваш сюжет кажется мне гораздо более интересным и более трагичным, чем сюжет «Гофолии», и если наш восхитительный Расин вложил в свой шедевр больше искусства, поэзии и величия, я не сомневаюсь в том, что Ваше творение исторгло куда больше слез.

Наставник Александра[414] (а властителям нужны такие наставники) Аристотель, сей великий ум, столь обширный, столь глубокий и столь просвещенный во всем, что в те времена было доступно человеческому разуму, Аристотель в своей бессмертной «Поэтике»[415] без колебаний говорит, что сцена, где Меропа и ее сын узнают друг друга, была самой интересной во всем греческом театре. Он отдавал этой неожиданной развязке предпочтение перед всеми другими. Плутарх рассказывает, что греки[416] со свойственной им чувствительностью дрожали от страха, как бы не опоздал старик, который должен был остановить руку Меропы. Эта пьеса, которую играли в его время и от которой до нас дошли лишь очень немногие фрагменты, казалась ему самой трогательной из трагедий Еврипида, но огромный успех Еврипида объяснялся не только выбором сюжета, хотя выбор сюжета весьма важен в любом жанре.

Во Франции не раз обращались к этой теме, но без успеха, быть может, потому, что авторы хотели внести в этот сюжет, отличающийся такой простотой, чуждые ему украшения. Обнаженную Венеру Праксителя они старались покрыть мишурой. Людям всегда надобно много времени, чтобы понять, что во всем великом должно возвращаться к простому и естественному.

В 1641 году, когда театр во Франции начинал процветать и даже благодаря гению П. Корнеля весьма возвышаться над театром Греции, кардинал Ришелье, искавший славы всякого рода и приказавший построить в Пале-Рояле театральный зал, чтобы представлять там пьесы, написанные по его замыслу, распорядился сыграть в этом зале «Меропу» под названием «Телефонт». План пьесы, как полагают, всецело принадлежит ему. Около сотни стихов написано им, остальное Коллете[417], Буа-Робером, Демаре и Шапленом, но при всем своем могуществе кардинал Ришелье не мог дать этим писателям талант, которого им недоставало, да и у него самого, пожалуй, не было театрального дара, хотя и был вкус к театру; все, что он мог и должен был сделать, это поощрить великого Корнеля.

Г. Жильбер, резидент прославленной королевы Христины[418], поставил в 1643 году свою «Меропу»[419], ныне не менее забытую, чем предыдущая. Жан де Лашапель[420], член Французской Академии, автор «Клеопатры», имевшей некоторый успех, тоже написал «Меропу», которая была представлена в 1683 году. Он не преминул ввести в свою пьесу любовный эпизод. Впрочем, в предисловии он жалуется, что его упрекали в чрезмерном пристрастии к чудесному. Однако он ошибался, его пьеса провалилась не из-за этого пристрастия, а из-за бездарности и холодности стиха, ибо вот главное, вот основной порок, погубивший столько поэм. Искусство быть красноречивым в стихах – самое трудное и самое редкое из всех искусств. Можно найти тысячу людей, которые сумеют построить произведение и сносно переложить его стихами, но чтобы облечь его в истинно поэтическую форму, нужен талант, которым наделены лишь два или три человека на земле.

В декабре 1701 года г. Лагранж[421] поставил своего «Амазиса», в котором под иными именами скрывается не что иное, как сюжет «Меропы». В этой пьесе тоже царит любовная интрига, а чудесных происшествий куда больше, чем в пьесе Лашапеля, но верно и то, что она совершеннее, талантливее, интереснее, написана с большей страстью и силой. Однако вначале она не имела блестящего успеха. Зато потом – habent sua fata libelli[422] – она шла под оглушительные аплодисменты и стала одной из пьес, представление которых доставляло публике наибольшее удовольствие.

До и после «Амазиса» у нас было много трагедий на сходные сюжеты, в которых мать, вознамерившись отомстить за мнимую смерть сына, поднимала руку на него самого и узнавала его в тот миг, когда уже готова была его убить. Мы даже привыкли видеть в театре потрясающую, но малоправдоподобную сцену, когда одно действующее лицо заносит кинжал над своим врагом, а другое действующее лицо, появляясь в это самое мгновение, вырывает у него кинжал. Эта развязка принесла, по крайней мере на некоторое время, успех трагедии «Камма»[423] Тома Корнеля.

Но из всех пьес, о которых я Вам говорю, нет ни одной, в которой не было бы любовного или, вернее, галантного эпизода, ибо все неизбежно приноравливается к господствующему вкусу. И не думайте, сударь, что этот злосчастный обычай вводить в наши трагедии ненужные любовные эпизоды обязан своим возникновением Расину, которого в этом упрекают в Италии. Он, напротив, сделал все, что мог, чтобы улучшить в этом отношении вкус публики. Любовная страсть у него никогда не играет эпизодической роли, она составляет самую основу всех его произведений, в ней их главный интерес. Это самая драматичная страсть, самая богатая чувствованиями, самая многообразная, она должна быть душой драматического произведения или должна быть вовсе изгнана из него. Если любовь не трагична, то она пошла, а если трагична, то она должна царить единовластно: она не может быть на втором плане. Надо признаться, что Ротру[424], и даже великий Корнель, создавая наш театр, почти всегда портили его пустой галантностью, выдаваемой за любовь, и любовными интригами, чуждыми истинной страсти и потому недостойными театра, и если Вы спрашиваете, почему у нас играют так мало пьес Пьера Корнеля, не ищите причины в чем-либо другом. Это потому, что в трагедии «Отон»

Как царедворец с ней беседу вел Отон,

А не как человек, что пламенно влюблен…

Текли слова легко и не оскудевая,

Ум приводя в восторг, души не задевая.

Не столь искусная, затверженная речь

Камиллу, мнится мне, могла б сильней зажечь…

Когда Отон в любви Камилле изъяснялся,

Он был ли пылок с ней? Иль холоден остался?

Потому что в «Помпее»[425] Клеопатра, лишняя в этой пьесе, говорит о Цезаре:

Посланья он строчит и в них скорбит о том,

Что, всех врагов разбив, он стал ее рабом.

Потому что Цезарь спрашивает у Антония:

…видел ли прекрасную царицу? –

а Антоний отвечает:

Я лицезрел ее, богиню, чаровницу.

Потому что в «Сертории»[426] влюблен сам старый Серторий, у которого сердечная склонность уживается с политическим расчетом и который говорит:

Другая мне мила, но я уже старик:

Признанья нежного не вымолвит язык…

Кому не ведомо: морщин унылый вид

Жар молодой души невольно охладит.

Потому что в «Эдипе»[427] Тезей, впервые появляясь на сцене, говорит Дирцее:

Ужасен лик чумы. Еще ужасней мука,

Что любящим сердцам всегда несет разлука.

Словом, потому, что такая любовь не исторгает слез, а когда любовь не трогает, она расхолаживает.

Я говорю Вам, сударь, только то, что все знатоки, все настоящие ценители говорят друг другу в каждодневных беседах, то, что Вы не раз слышали в моем доме, наконец, то, что многие думают, но никто не решается написать. Ведь Вы знаете, каковы люди: почти все они пишут вопреки своему мнению из страха пойти против общепринятого предрассудка. Что до меня, который никогда не вносил в литературу никакой дипломатии, то я смело говорю Вам правду и добавлю, что я больше уважаю Корнеля и лучше знаю великую заслугу этого отца театра, чем те, кто хвалит его за его недостатки.

В Лондонском театре поставили «Меропу» в 1731 году. Кто бы мог подумать, что и в ней мы найдем любовную интригу! Но со времен царствования Карла II любовь завладела театром Англии[428], а надо признаться, что нет другой нации на свете, которая так плохо рисовала бы эту страсть. Впрочем, любовь, нелепо приплетенная и нелепо изображенная, – это еще наименьший из чудовищных недостатков английской «Меропы». Юного Эгиста, которого вызволила из темницы влюбленная в него фрейлина, приводят к царице, и та, указывая на кубок с ядом и кинжал, говорит ему: «Если ты не выпьешь яд, этим кинжалом будет убита твоя возлюбленная». Юноша пьет, падает замертво, и его уносят. В пятом акте он появляется вновь и хладнокровно объявляет Меропе, что он ее сын и что он убил тирана. Меропа спрашивает у него, как произошло это чудо. «Подруга фрейлины, – отвечает он, – налила в кубок сок мака вместо яда. Я был лишь усыплен, когда все решили, что я мертв; пробудившись, я узнал, что я ваш сын, и тотчас убил тирана». Так кончается трагедия.

Конечно, она была плохо принята, но не странно ли, что ее поставили? Не доказывает ли это, что английский театр еще не облагорожен? По-видимому, та же причина, по которой англичане бесталанны в живописи и музыке, лишает их и гения трагедии. Этот остров, давший миру величайших философов, не столь плодороден для изящных искусств, и если англичане не станут прилежно следовать наставлениям своих блистательных сограждан Аддисона и Попа, они не сравнятся с другими народами в том, что касается вкуса и литературы.

Но в то время как в иных европейских странах сюжет «Меропы» был таким образом искажен, в Италии он уже давно трактовался в духе древних. В шестнадцатом веке, который будет славен во все времена, граф Торелли[429] поставил свою «Меропу» с участием хоров. Если г. Лашапель усугубил все недостатки французского театра, к каковым относятся романическая атмосфера, излишняя любовная интрига и вставные эпизоды, а английский автор довел до крайности жестокость, непристойность и нелепость, то итальянский писатель, очевидно, усугубил недостатки греков – отсутствие действия и декламацию. Наконец, Вы, сударь, избежали всех этих подводных камней. Вы, давший своим соотечественникам прекрасные образцы не в одном жанре, дали им в Вашей «Меропе» пример простой и интересной трагедии. Я был захвачен ею, как только ее прочел; моя любовь к родине никогда не закрывала мне глаза на заслуги иностранцев, напротив, как добрый гражданин я стараюсь обогатить мою страну сокровищами, которые родились не в ее лоне.

Мое желание перевести Вашу «Меропу» удвоилось, когда мне выпала честь познакомиться с Вами в Париже в 1733 году[430]; я заметил, что, полюбив автора, я еще больше полюбил его творение, но когда я хотел приступить к работе над переводом Вашей трагедии, я увидел, что ее совершенно невозможно поставить во французском театре. Наша утонченность стала чрезмерной; быть может, мы сибариты, избалованные роскошью, и нам невыносимы простодушие и безыскусственность – приметы сельской жизни, которые Вы переняли у греческого театра.

Я побоялся бы, что у нас не потерпят сцену, где юный Эгист дарит свое кольцо человеку, который его схватил и отобрал у него этот перстень. Я не рискнул бы заставить зрителей принять героя за вора, хотя обстоятельства, в которых он оказывается, оправдывают эту ошибку.

Наши обычаи, вероятно допускающие многое из того, что у вас не принято, не позволили бы нам, однако, представить сцену, где тиран, убивший супруга и сыновей Меропы, пятнадцать лет спустя притворяется влюбленным в эту царицу, и я не решился бы даже вложить в уста Меропы слова, обращенные к тирану: «Почему же вы не говорили мне о любви прежде[431], в то время, когда мое лицо еще красила цветущая молодость?» Такие речи естественны, но наш партер, иногда столь снисходительный, а порою столь привередливый, пожалуй, нашел бы их слишком вольными и даже усмотрел бы кокетство там, где говорит только разум.

Во французском театре не потерпели бы также, чтобы Меропа приказала привязать своего сына к колонне, чтобы она дважды бросалась на него с копьем и с топором в руке и чтобы юноша дважды уклонялся от удара, прося пощады у своего тирана.

Еще менее того позволили бы наши обычаи, чтобы юный Эгист спал на сцене, поддавшись уговорам наперсницы Меропы, желавшей дать время царице прийти убить его. Повторяю, я вовсе не хочу сказать, что все это несогласно с человеческой природой, но Вы должны простить нашей нации, что она требует, чтобы природа всегда изображалась в известном освещении, а это освещение весьма различно в Париже и в Вероне.

Чтобы дать почувствовать различные особенности, которые просвещенные нации согласно своему духу вносят в одни и те же искусства, позвольте мне, сударь, напомнить здесь некоторые черты Вашего прославленного творения, навеянные, как мне кажется, самой природой. Тот, кто схватывает молодого Кресфонта и отбирает у него его перстень, говорит ему:

…Or dunque in tuo paese i servi

Han di coteste gemma? Un bel paese

Fia questo tuo; nel nostro una tal gemma

Ad un dito real non sconverrebbe.

Я осмелюсь перевести это место белыми стихами, так, как написана Ваша пьеса, потому что недостаток времени не позволяет мне заняться долгой работой, которой требует рифма.

Какими перстнями владеют здесь рабы!

Должно быть, этот край и впрямь богат несметно:

У нас их с радостью носил бы сам король.

Наперсник тирана говорит ему о царице, которая отказывается сочетаться браком с заведомым убийцей ее мужа и детей спустя двадцать лет после его злодеяния:

La donna, come sai, ricusa e brama

Все знают: женщина противится и жаждет.

Камеристка царицы отвечает тирану, который торопит ее склонить к браку свою госпожу:

…Dissimulato in vano

Sof re di febre assalto. Alquanti giorni

Donare è forza a rinf ancar suoi spiriti.

He утаю от вас – лежит в жару царица;

Ей надо время дать, чтоб силы к ней вернулись.

В четвертом акте Вашей трагедии старец Полидор спрашивает у царедворца Меропы, кто он такой. «Я Эвризид, сын Никандра», – отвечает тот. Тогда Полидор, говоря о Никандре, изъясняется как гомеровский Нестор:

…Он человечен был и благородно щедр!

Куда б он ни пришел, его почет встречал!

Я помню до сих пор, какой был задан пир,

Когда он с Сильвией судьбу соединил;

Ее отец – Гликон, он братом был Гиппарка,

А мать – Олимпия. Ты, значит, Эвризид?

Тот милый мальчуган, которого так часто

Я видел с Сильвией средь роскоши двора?

Все промелькнуло в миг!.. Как быстро вы растете!

Ваш молодой расцвет твердит нам, что пора

Вам место уступать и уходить с дороги!

А в другом месте тот же старец, когда его приглашают на церемонию бракосочетания царицы, отвечает:

…Теперь не любопытен я:

Те времена прошли. Я вволю повидал

И свадебных пиров, и жертвоприношений.

Я помню до сих пор, какими торжествами

Первоначальные Кресфонт отметил дни

Правленья своего. О царственная роскошь!

Подобных зрелищ мне уже не видеть боле:

Животных кровь лилась рекой на алтарях,

И одеяния богатые жрецов

Сверкали золотом и ослепляли нас.

Все здесь простодушно, все отвечает действующим лицам, которых Вы выводите, и нравам, которыми Вы их наделяете. Эта естественность и непринужденность была бы, я полагаю, хорошо принята в Афинах, но Париж и наш партер хотят простоты иного рода. Наш город мог бы даже похвастаться более просвещенным вкусом, чем был у афинян, ибо, насколько я знаю, в этом первом городе Греции обычно представляли драматические произведения лишь во время четырех торжественных празднеств[432], а в Париже каждый день дают не один спектакль. В Афинах насчитывалось всего десять тысяч граждан, а наш город населяют около восьмисот тысяч жителей, среди которых, я думаю, можно насчитать тридцать тысяч ценителей драматических произведений, о коих они судят чуть ли не ежедневно.

Вы смогли в Вашей трагедии перевести изящное и простое сравнение Вергилия:

Q ualis populea moerens Philomela sub umbra

Amissos queritur foetus[433].

Если бы я позволил себе такую вольность, меня, изгнав из театра, вернули бы к эпической поэме: публика – суровый властитель!

Nescis, heu! nescis dominae fastidia Romae…

Et pueri nasum rhinocerotis habent[434].

Англичане имеют обыкновение почти каждый акт заканчивать сравнением, но мы требуем, чтобы в трагедии говорили герои, а не поэт, и наша публика считает, что в момент, когда решается исход великих событий, в совете, в пылу страсти, перед лицом грозной опасности государи и сановники не подыскивают поэтических сравнений.

А как бы я мог допустить, чтобы второстепенные персонажи часто говорили между собой? У вас, в итальянском театре, они подготавливают интересные сцены, которые разыгрываются между главными действующими лицами; их разговоры, таким образом, служат подъездными аллеями к прекрасному дворцу, но наша нетерпеливая публика хочет сразу войти во дворец.

Приходится, следственно, применяться к вкусу публики, тем более разборчивой, что она с давних пор избалована шедеврами.

Однако среди многих частностей, которые отвергает наша строгость, сколько красот мне было жаль утратить! Как мне нравилась простота и естественность, пусть предстающая в чуждой для нас форме!

Таковы некоторые из причин, помешавших мне, сударь, следовать за Вами[435] при всем моем восхищении Вашей трагедией. Я был вынужден скрепя сердце написать новую «Меропу». Итак, я написал ее иначе, но я далек от мысли, что написал ее лучше. Я смотрю на себя по отношению к Вам как на путешественника, которому восточный король подарил самые богатые ткани; сей король должен был бы позволить путешественнику сделать себе из этих тканей платье по моде своей страны.

Моя «Меропа» примерно в том виде, какова она сейчас, была окончена в начале 1736 года. Другие занятия помешали мне отдать ее в театр, но всего более удерживала меня от этого боязнь представить ее после стольких удачных пьес, появившихся в последнее время, в которых был использован тот же сюжет, хотя действующие лица и носили иные имена. Наконец, я решился выступить со своей трагедией, и наша нация показала, что она не пренебрегает произведениями, в которых по-разному трактуется одна и та же тема. С нашим театром случилось то же самое, что мы каждый день видим в художественных галереях, где выставляют несколько картин на один и тот же сюжет: знатоки с удовольствием замечают различные манеры, каждый по-своему оценивает особенности каждого художника, происходит своего рода состязание, которое одновременно способствует совершенствованию искусства и просвещению публики.

Если французская «Меропа» имела такой же успех, как и итальянская, то этим я обязан Вам, сударь, этим я обязан простоте, которой я всегда поклонялся и образцом которой служило для меня Ваше творение. Пусть я шел по другому пути, Вы тем не менее были моим вожатым.

Я желал бы иметь возможность по примеру итальянцев и англичан воспользоваться счастливой податливостью белых стихов, и мне не раз вспоминались строки Ручеллаи[436]:

Tu sai pur che l’imagin’della voce

Che risponde da sassi, ov’Eco alberga

Sempre nemica fu del nostro regno

E fu inventrice delle prime rime[437].

Но я понял и уже давно сказал, что подобная попытка никогда не имела бы успеха во Франции[438] и что уклоняться от ярма, которое несли авторы стольких творений, коим суждена такая же долговечность, как французской нации, значило бы выказать гораздо больше слабости, нежели силы.

Наша поэзия лишена всех вольностей вашей, и в этом, быть может, одна из причин, в силу которых итальянцы более трех столетий назад опередили нас в этом искусстве, столь пленительном и столь трудном.

Я хотел бы, сударь, если б мог, идти по Вашим стопам и на других поприщах, которые Вам ведомы, как я имел счастье подражать Вам в трагедии. Зачем мне не было дано приобщиться в Вашем духе к исторической науке![439] Я имею в виду не пустую и бесплодную науку о событиях и датах, которая ограничивается тем, что выясняет, когда умер такой-то человек, бесполезный или пагубный для мира, не науку, сообщающую одни только справочные сведения, которые обременяют память, не просвещая ума. Я говорю о науке, которая изучает нравы, которая, обнаруживая ошибку за ошибкой, предрассудок за предрассудком, рисует нам последствия человеческих страстей, показывает нам, какие бедствия причиняли невежество или превратно понимаемая ученость и в особенности прослеживает успехи искусств на протяжении веков, ознаменованных ужасающими столкновениями стольких держав и крушением стольких царств. Вот чем мне дорога история. […]

Предыдущая главаГлава 56 из 60Следующая глава