К книге
ЭстетикаПредисловия. Письма, написанные в 1719 году, содержащие критику «Эдипа» Софокла, «Эдипа» Корнеля и «Эдипа» самого автора[311]. Письмо пятое, содержащее критику нового «Эдипа»
78%
Предисловия. Письма, написанные в 1719 году, содержащие критику «Эдипа» Софокла, «Эдипа» Корнеля и «Эдипа» самого автора[311]. Письмо пятое, содержащее критику нового «Эдипа»
47

Сударь, я подошел наконец к самой легкой части моих рассуждений, то есть к критике моего собственного произведения, и, дабы попусту не терять времени, я начну с первого его недостатка – слабости сюжета. По существу, пьеса «Эдип» должна кончаться в первом акте. Противоестественно, что Эдип не знает, как умер его предшественник. Софокл вовсе не дал себе труда исправить эту ошибку; Корнель, желая спастись от нее, сделал еще хуже, чем Софокл; я преуспел не больше, чем они. У меня Эдип говорит Иокасте:

Стоустую молву я слышал, и не раз:[325]

Фиванцем Лай убит – увы! одним из вас.

Когда, покорствуя желанию народа,

Я занял трон его спустя два с лишним года,

И говорить тогда о мщении не мог:

Я охранял тебя, царица, от тревог.

Тебе нужна была опора и защита –

Была для дум иных моя душа закрыта.

Этот комплимент не представляется мне достаточно веским оправданием неведения Эдипа. Боязнь не угодить супруге, говоря с ней о ее первом муже, отнюдь еще не препятствие для выяснения обстоятельств смерти предшественника; причиной тут лишь излишняя осторожность и недостаток любопытства. Не подобает также Эдипу ничего не знать об истории Форбаса: государственный министр – лицо не столь незначительное, чтобы его пребывание в тюрьме на протяжении многих лет могло остаться незамеченным. Хотя Иокаста и говорит:

Я спрятала его в одном дворе близ Фив,

От гнева горожан несчастного укрыв, –

очевидно, что назначение этих строк – предупредить критику; это промах, который пытаются скрыть, но который, тем не менее, остается промахом.

Но есть ошибка еще более разительная, она вдобавок не вытекает из сюжета, и я полностью за нее ответствен: это роль Филоктета. Возникает впечатление, что он прибывает в Фивы только для того, чтобы стать жертвой обвинения, причем подозрения, падающие на него, достаточно необоснованны. Он появляется в первом акте, возвращается вновь в третьем; речь о нем идет только в первых трех актах, в двух последних о Филоктете не говорится ни слова. Он способствует завязке пьесы, однако развязка совершается без какого бы то ни было его участия. Таким образом, перед нами как бы две трагедии, одна из которых касается Филоктета, а другая – Эдипа.

Я хотел придать Филоктету характер героя; боюсь, однако, что довел величие его души до самохвальства. К счастью, я прочел у г-жи Дасье, что человеку, который оклеветан, пристойно превозносить себя[326]. Филоктет находится именно в таком положении: клевета вынуждает его говорить хорошо о себе самом. В иных обстоятельствах я попытался бы сделать его более учтивым и более гордым. Окажись он в том же положении, что Серторий и Помпей, я взял бы за образец героическую беседу сих великих мужей[327], хотя и не мог бы рассчитывать на то, что с ним сравняюсь. Но поскольку Филоктет оказывается скорее в положении Никомеда[328], я счел себя обязанным сделать так, чтобы и речи его напоминали этого юного принца… Некоторые думают, что Филоктет был бедным конюшим Геркулеса, заслуги которого сводились к тому, что он носил за своим господином его стрелы и, без устали говоря о Геркулесе, пытался с ним сравняться. Нет между тем никаких сомнений, что Филоктет был греческим принцем, соратником Геркулеса, настолько прославленным своими подвигами, что боги даже поставили в зависимость от него судьбу Трои. Не знаю, может я и превратил его кое-где в хвастуна, но он был, бесспорно, героем.

Что касается его неосведомленности в момент прибытия в Фивы, то я нахожу ее ничуть не менее предосудительной, чем неведение Эдипа. Гора эта, где на глазах у Филоктета скончался Геркулес, не так далека от Фив, чтобы он не мог легко узнать обо всем, что произошло в этом городе. По счастью, неведение Филоктета, порочное само по себе, послужило мне предлогом для изложения сюжета пьесы, которое, как мне кажется, было принято благосклонно; это убеждает меня в том, что красоты произведения рождаются подчас из его пороков.

Авторы трагедий, как правило, натыкаются на препятствие противоположного порядка. Сюжет приходится излагать персонажу, который сам осведомлен не хуже рассказчика. Дабы ввести зрителей в курс дела, автор вынужден вкладывать в уста главных действующих лиц то, что они, по всей вероятности, говорили уже тысячу раз. Верхом совершенства было бы такое сочетание событий, при котором актеру приходилось бы произносить лишь то, чего он до этого момента никак не мог сказать. Такова, к примеру, первая сцена «Баязета»[329]. Акомат не может быть осведомлен о том, что происходит в армии, Осману не могут быть известны новости сераля, их взаимная откровенность вводит зрителя в курс дела и возбуждает в нем интерес. Прием этот осуществляется с искусностью, на которую был способен, по-моему, один только Расин.

Правда, существуют сюжеты трагедий, где автор настолько стеснен странностью событий, что ему почти невозможно свести завязку к изложению столь сдержанному и правдоподобному. Я утешаю себя тем, что сюжет «Эдипа» именно таков, и мне кажется, что, когда столь мало принадлежишь самому себе, следует больше заботиться об интересе, нежели о точности, ибо зритель прощает все, кроме вялости, и коль скоро он взволнован, он редко исследует, были ли у него для этого веские причины.

Что касается любовных воспоминаний Иокасты и Филоктета, я осмелюсь настаивать, что без этого обойтись невозможно. В самом сюжете я не мог найти ничего, что могло бы заполнить первые три акта, мне едва хватило содержания на два последних. Тот, кто знает театр, то есть ощущает трудности композиции столь же отчетливо, как и ее просчеты, согласится со мной. Главные герои трагедии должны быть непременно наделены страстями. До чего ничтожную роль пришлось бы играть Иокасте, если бы у нее не было хотя бы этих воспоминаний о законной любви, если бы она не дрожала за жизнь человека, коего некогда любила!

Поразительно, что Филоктет все еще любит Иокасту после столь долгой разлуки: он напоминает странствующих рыцарей, главным занятием которых было блюсти вечную верность возлюбленной. Но я не могу согласиться с теми, кто находит Иокасту чересчур старой, чтобы возбудить страсть; она могла быть выдана замуж юной, и в пьесе столь часто упоминается о крайней молодости Эдипа, что, не слишком подгоняя время, вполне допустимо считать Иокасту тридцатипятилетней. Женщины были бы весьма несчастны, если бы в таком возрасте не возбуждали любви.

Пусть Иокасте у Софокла и Корнеля перевалило за шестьдесят, их фабула для меня не закон, я не обязан принимать все их вымыслы; ежели им дозволено воскрешать в некоторых пьесах давно умерших и умерщвлять других, кои еще были живы, мне простительно скинуть несколько лет Иокасте.

Но я замечаю, что вместо обещанной критики произношу речь в защиту собственной пьесы. Скорее же вернемся к критическому разбору.

Третий акт не завершен, непонятно, почему актеры покидают сцену. Эдип говорит Иокасте:

Пойдем же во дворец: я истину узнаю,

Хотя ее уже, о горе! прозреваю.

………………………………Пойдем, пойдем скорей

И в бездну погрузи иль ужас мой рассей.

У Эдипа, однако, нет никаких причин выяснять свои сомнения за кулисами, а не на сцене; поэтому, сказав Иокасте, чтобы она за ним следовала, он через минуту возвращается вместе с ней, и, таким образом, третий и четвертый акты, по существу не прерываясь, разделены лишь взмахом палочки.

Первая сцена четвертого акта удалась лучше других; не могу тем не менее не поставить себе в упрек, что Эдип и Иокаста рассказывают в этой сцене то, что уже давно должны были поведать друг другу. Действие зиждется только на их неведении, которое достаточно неправдоподобно; я вынужден был прибегнуть к чуду, чтобы замаскировать этот недостаток сюжета.

Я вкладываю в уста Эдипа слова:

И вот я, наконец, добрался до Фокиды.

(Все вспомнилось теперь, и непонятно мне,

Как мог я позабыть об этом грозном дне:

Должно быть, то судьба, чей замысел неведом.

Мне просветлила взор, готовя к новым бедам)

Два воина мне вдруг загородили путь, и т. д.

Эдип явно должен был еще в первом акте рассказать об этом приключении в Фокиде, ибо, как только он узнает от верховного жреца, что боги требуют наказания убийцы Лая, его долг – провести тщательное и неотложное дознание обо всех обстоятельствах этого убийства. Ему должны сообщить, что Лай был убит в Фокиде, и он, зная, что именно в это время сам сражался в Фокиде с двумя чужеземцами, не может не заподозрить, что Лай пал от его руки. Как ни печально, но я был вынужден, дабы скрыть сей порок сюжета, предположить месть богов, лишивших Эдипа на время памяти, чтобы вернуть ее ему впоследствии. Следующая сцена, диалог Эдипа и Форбаса, представляется мне менее удачной, нежели в пьесе Корнеля. У меня Эдип уже знает о своем злосчастии до того, как Форбас его окончательно в том убеждает; Форбас не оставляет зрителю никаких сомнений, ничем его не поражает, следовательно, и не может вовсе заинтересовать. У Корнеля Эдип, напротив, даже не подозревает, что убийца Лая – он сам, и мнит себя мстителем за царя; он убеждается в своей вине, пытаясь убедить Форбаса, что тот – убийца. Этот прием Корнеля был бы достоин восхищения, если бы у Эдипа были хоть малейшие основания подозревать Форбаса и если бы вся завязка пьесы не зиждилась на детской лжи.

………………… Это вздор, пустая небылица:

Форб ею свой позор от нас укрыть стремится.

Я прерву на сем критику моего произведения, мне кажется, я признал важнейшие его недостатки. Нельзя требовать большего от автора, и, возможно, даже критик не обошелся бы со мной хуже. Если меня спросят, почему я не исправил того, что сам осуждаю, я отвечу, что в произведении часто бывают недостатки, с которыми автор вынужден, хочет или не хочет, мириться; впрочем, возможно, что в признании своих ошибок не меньше чести, чем в их исправлении. Присовокупляю также, что я устранил не меньше промахов, чем их осталось: каждое представление моего «Эдипа» было для меня суровым испытанием, когда я прислушивался к пожеланиям и критике публики, изучая ее вкус, дабы образовать свой собственный. Следует признать, что принц де Конти был тем, кто сделал мне самые тонкие и здравые замечания[330]. Будь он частным лицом, я ограничился бы восхищением перед ясностью его суждений, но поскольку как по своему уму, так и по своему рангу он стоит выше других, я дерзаю здесь молить его принять под свое покровительство изящные искусства, в которых он столь сведущ.

Я забыл упомянуть, что взял две строки из «Эдипа» Корнеля. Одну в первом акте (сцена 1):

В нем женщина, орел и лев слились в одной.

Вторую – в последнем; это перевод из «Эдипа» Сенеки:

Nec sepultis mistus et vivis tamen

Exemptus…

Но волей рока

Он словно отделен от мертвых и живых.

Я не постеснялся украсть эти два стиха, поскольку, желая сказать в точности то же самое, что и Корнель, я не мог выразить этого лучше, я предпочел дать два хороших стиха Корнеля, нежели два моих собственных, но плохих. […]

Предыдущая главаГлава 47 из 60Следующая глава