«Одиссея» Гомера представляется первоначальным образцом «Морганте»[162], «Влюбленного Роланда»» и «Неистового Роланда»[163], но, что не всегда случается, последняя из этих поэм, без спору, лучшая.
Спутники Улисса, обращаемые в свиней; ветры, заключенные в козий мех; музыканты с рыбьими хвостами, пожирающие всякого, кто к ним приблизится; Улисс, который следует в чем мать родила за повозкой прекрасной принцессы, закончившей большую стирку; Улисс, который просит подаяния в рубище нищего, а вслед за тем с помощью сына и двух слуг убивает всех любовников своей престарелой супруги, – от этих вымыслов пошли все романы в стихах, писанные впоследствии в этом вкусе.
Но роман Ариосто отличается такой полнотой и разнообразием, таким изобилием всевозможных красот, что мне не однажды случалось, прочтя его до конца, испытывать лишь одно желание – перечитать все сначала. Вот каково очарование естественной поэзии! В наших прозаически» переводах я никогда не был в силах прочесть ни одной песни поэмы Ариосто.
Больше всего это чарующее творение прельщало меня тем, что автор, неизменно возвышаясь над своим предметом, пишет о нем шутливо. Он без натуги говорит вещи самые возвышенные, венчая их подчас насмешливой строкой, которая не выглядит ни неуместной, ни натянутой.
Это одновременно и «Илиада», и «Одиссея», и «Дон Кихот», ибо главный герой романа, странствующий рыцарь, сходит с ума, подобно испанцу, но он куда забавнее. Более того, к Роланду все испытывают интерес, меж тем как никому не интересен Дон Кихот, представленный у Сервантеса только безумцем, над которым все непрерывно подшучивают.
Основа поэмы, объемлющей столько событий, та же, что и у нашего романа «Кассандр»[164], некогда весьма модного, а ныне совершенно забытого, ибо, будучи столь же длинным, как «Неистовый Роланд», он не содержит в себе ни одной из красот Ариостовой поэмы; но пусть и были бы в нем эти красоты, изложенные французской прозой, довольно пяти или шести стансов Ариосто, чтобы их затмить. Основа поэмы сводится к тому, что большинство героев и принцесс, уцелевших на войне, встречаются после бесчисленных приключений в Париже, подобно тому, как герои «Кассандра» встречаются в доме Полемона.
«Неистовый Роланд» обладает достоинством, вовсе неведомым Античности, – это вступления к песням. Каждая из этих песен, точно зачарованный дворец, прихожая которого выдержана всякий раз в ином вкусе – то в высоком, то в простом, то даже в гротескном. Ариосто либо нравоучителен, либо весел, либо галантен, но неизменно естествен и правдив.
Взгляните хотя бы на вступление к сорок четвертой песне поэмы (всего их сорок шесть, причем поэма отнюдь не кажется растянутой), писанной рифмованными стансами, в которых не ощутимо никакой принужденности, поэмы, доказавшей необходимость рифмы для всех новых языков, очаровательной поэмы, доказавшей, и это особенно важно, бесплодность и грубость варварских эпических поэм, где авторы скинули ярмо рифмы, ибо не имели сил его нести, как однажды сказал Поп[165] и написал Луи Расин[166], который в данном случае был прав. Вот скорее подражание, чем перевод этого вступления.
Скорей в лачуге друга обретешь,
Чем во дворцах, в сияющих чертогах,
Где правят лицемерие и ложь.
Где все погрязли в суетных тревогах,
И лесть кадит тлетворный фимиам,
И даже наслаждение – обман.
Князья и папы над святым Писаньем
В любви клянутся с иудиным лобзаньем,
Но в глубине души любой из них
Мечтает уничтожить остальных.
Ни совести, ни верности, ни права.
Мед на устах, в сердцах – одна отрава;
Что им Господь и весь Господень мир,
Когда корысть – единый их кумир!
Вряд ли найдется среди нас невежда, «которому неизвестно, что Астольф отправился в рай (песнь XXXIV) за здравым смыслом Роланда, потерявшего разум от страсти к Анжелике, и что затем он вручил его герою в тщательно закупоренной склянке.
Пролог к тридцать пятой песне намекает на это приключение.
О, если бы какой-нибудь герой,
Могучий, смелый, мне вернул из рая
Мой ускользнувший разум! Ах, Аглая,
В утрате этой ты одна виной!
Я, как Роланд да и любой влюбленный,
Из-за тебя брожу умалишенный.
И незачем так высоко искать,
Кто разума жестокий похититель:
Твой дивный взор – сей дерзновенный тать, –
Унес добычу он в свою обитель.
К твоей груди, измучен, покорен,
Он жадно льнет, любовию волнуем:
Верни его мне взглядом, поцелуем –
Навеки чтит он только твой закон!
Этого molle et facetum[167] Ариосто, его светского изящества и чистоты слога, умения пошутить, которым проникнуты все песни поэмы, не только не передал, но даже не ощутил Мирабо[168], переводчик Ариосто, ему и в голову не пришло, что Ариосто посмеивался над собственными вымыслами. […]
У Ариосто был дар легко переходить от описания ужасных картин к картинам самым сладострастным, а от них – к высоконравственным наставлениям. Но что в нем еще поразительней, это умение пробудить живой интерес к своим героям и героиням, хотя тех и невероятное множество. В его поэме почти столько же трогательных событий, сколько гротескных приключений, и читатель до того свыкается с этим пестрым чередованием, что переходит от одних к другим без всякого удивления.
Не знаю, какой шутник пустил первым остроту, приписываемую кардиналу д’Эсте[169]: «Messer Lodovico, dove avete pigliato tante coglionerie?» Кардиналу следовало бы добавить: «Dove aveto pigliato tante cose divine?»[170] Посему его и называют в Италии «il divino Ariosto»[171].
Он был учителем Тассо. Армида создана по образцу Альцины. Путешествие двух рыцарей, которые отправляются освободить Рено от чар, полнейшее подражание путешествию Астольфа. Надлежит также признать, что фантастические вымыслы, которыми изобилует «Неистовый Роланда, куда уместнее в сюжете, где серьезное переплетено с забавным, нежели в серьезной поэме Тассо, сам сюжет которой, казалось бы, требует описания нравов более суровых.
Не обойдем молчанием и другое достоинство, присущее одному Ариосто, я имею в виду прелестные вступления к каждой песне.
Прежде я не осмеливался причислять его к эпическим поэтам[172], я рассматривал Ариосто лишь как первого поэта среди гротескных» но перечитав, я нашел его столь же возвышенным, сколь забавным, и нижайше воздаю ему должное. Сущая правда, что папа Лев X издал буллу в защиту «Неистового Роланда» и предал отлучению от церкви тех, кто станет худо говорить о сей поэме. Я не желаю подвергать себя угрозе отлучения.
Значительное преимущество итальянского языка или, скорее, редкостное достоинство Тассо и Ариосто сказывается в том, что поэмы столь длинные и писанные не просто рифмованным стихом, но стансами с перекрестными рифмами, ничуть не утомляют слуха и мы почти никогда не ощущаем стесненности поэта.
Напротив, у Триссино, сбросившего ярмо рифмы, чувствуется натянутость, при этом он теряет в гармонии и изяществе.
Спенсер[173] в Англии попытался написать рифмованными стансами свою «Королеву фей», он стяжал всеобщее уважение, но никто не смог его прочесть.
Я полагаю, что рифма необходима народам, язык которых лишен ясно выраженной мелодии, образуемой чередованием долгих и кратких слогов, и посему не допускает использования дактилей и спондеев, сообщающих пленительность стиху в языке латинском.
Я никогда не забуду, как на мой вопрос, почему Мильтон не пользовался рифмой в своем «Потерянном рае», знаменитый Поп ответил мне: «Потому что не умел».
Я убежден в том, что рифма, непрестанно раздражая поэтический гений, если позволительно так выразиться, подстегивает его и одновременно ставит перед ним препятствия; я убежден, что, заставляя поэта переворачивать свою мысль на разные лады, рифма тем самым понуждает его точнее мыслить и правильнее выражаться. Нередко художник, отдавшись легкости белого стиха и внутренне ощущая нехватку в нем гармонии, думает возместить этот недостаток чрезмерностью образов, чуждой природе. Он лишает себя, наконец, заслуги преодоления трудности.
Что же касается поэм в прозе, могу сказать, что эти чудища моему пониманию недоступны. Я вижу здесь одну неспособность писать стихами. Удовольствия от них столько же, сколько от концерта без инструментов. «Кассандра» Кальпренеда, если угодно, поэма в прозе, я признаю это, но вся она не стоит десяти стихов Тассо.