
Несмотря на то что основные события дела Синявского — Даниэля происходили в Москве, его обсуждала вся страна — тихо, не афишируя. И особенно тайно этот вопрос обсуждался в одесской литературной жизни. Этот свободолюбивый город приучил своих жителей во все времена открыто выражать свои мысли. Тем более, что после «оттепели» Хрущева многим показалось, что страха можно больше не испытывать.
Понятно, что это было иллюзией, ведь профессионалами по таким иллюзиям было все советское руководство… Однако новые лица во главе страны все же внушали надежду на то, что хоть что-то может быть по-другому… Эта «розовая» иллюзия всегда существует — при смене всех властей. И особенно подвержены ей люди по своему складу и образованию более интеллектуальные и культурные, те, кого было принято называть полупрезрительным-полуоскорбительным советским словом «интеллигенция»… То есть люди слабые — ведь советское общество было как раз таким, где культуру, благородство и умение ясно излагать свои мысли воспринимали как слабость…
Тем не менее на кухнях и в наглухо закрытых комнатах огромных коммунальных квартир происходящие перемены обсуждались уже не шепотом, а более громко.
Интеллигенция, порой откровенно презираемая советским обществом рабочих и крестьян, мечтала о лучшем. Лучшее — означало вслух, более открыто выражать свои мысли. Такой иллюзии, как свобода, все-таки боялись, хотя и мечтали о ней. И перемены, казалось, уже витали в воздухе.
Однако, все это, конечно же, оставалось иллюзией. И дело Синявского — Даниэля стало первым тревожным сигналом о том, что никаких перемен не будет. А более образованных, умных, воспитанных и интеллектуальных людей можно было по-прежнему дразнить презрительным советским «интеллигенция». Тем более, что вежливый человек редко мог себя защитить — по той простой причине, что ему всегда казалось, будто и другие будут проявлять к нему свойственную ему самому вежливость.
И вдруг на этом фоне возникло дело о представителях этой самой интеллигенции, которые за свои произведения добровольно избрали тюрьму. Это дело обсуждала вся страна. Ведь это был невероятный прецедент для советской власти: два писателя, которые за свои убеждения были готовы идти в лагеря…
Отношение к новому руководству представителей той самой интеллигенции, которые могли и позволяли себе высказываться свободно, стало определяться в связи с делом Синявского и Даниэля. Возможно, это стало обостренной реакцией общественности на этот арест, а затем и на сам процесс и было связано с тем напряженным ожиданием перемен — к лучшему или к худшему, которое охватило либеральную интеллигенцию после ухода Хрущева.
События, начавшиеся с ареста двух писателей, ускорили и усилили резкое разграничение в общественной среде. Именно этот процесс получил наиболее широкую огласку — несмотря на то что это было не первое уголовное дело на литературной почве.
В деле Синявского и Даниэля пересеклось множество путей, когда более свободные литераторы пытались обойти цензуру. Это были публикации за рубежом и в самиздате, борьба за отмену цензуры, да и просто уличные выступления молодых поэтов… Но рост литературного свободомыслия перерос в политическое потому, что средний слой советского общества почувствовал, что у него — вдруг полностью — отнимают уже завоеванный им уровень свободы.
Ситуация с Синявским и Даниэлем была куда жестче, чем с поэтом Иосифом Бродским. И это подтверждало самые мрачные прогнозы, возникшие в литературной среде в связи с переменой правления в стране.
Андрей Синявский был арестован 8 сентября 1965 года. Юлий Даниэль — 12 сентября. Это стало продолжением давления на литературу, начавшегося еще при Хрущеве. Но инициаторы процесса шли на неизбежный скандал, хоть и знали, что после этого скандала с Пастернаком и Бродским последствия будут самыми негативными, поскольку считали, что другого выхода просто нет.
Все было просто. Если писатели смогут свободно печатать свои произведения за границей, советский режим получит сразу два болезненных удара — запад сможет ссылаться на мнение статусных представителей интеллектуальной советской элиты, которые жестко критикуют советскую действительность, а советские писатели станут абсолютно неуправляемыми и начнут шантажировать издательства тем, что если им откажут в публикации здесь, у себя, в советской стране, то они отдадут свои произведения на запад. Остановить возможность мыслить по-другому было необходимо хотя бы на этом рубеже.
«Разоблачение» Синявского и Даниэля последовало внезапно. Если Пастернак пытался издать свой роман в Советском Союзе и при этом натолкнулся только на жесткое сопротивление, а потом передал рукопись зарубежному издателю, то Синявский и Даниэль годами публиковали свои произведения на западе. И при этом продолжали работать — Даниэль был переводчиком, а Синявский — литературным критиком и литературоведом.
Если писатель, столкнувшись с критикой в СССР, публиковался в западных странах, это вело к полной потере контроля над ним. Эффект независимости мог дать глубокие ростки и был очень опасен.
Тем более он стал невозможен, когда советская литература одержала долгожданную международную победу: роману Шолохова «Тихий Дон» была присуждена Нобелевская премия. И автор, который был писателем «своим», прикормленным, отправился за премией как пропагандист социалистического режима.
С первых же судебных заседаний над Синявским и Даниэлем стало ясно, чем обвиняемые вызвали столь резкое раздражение. Это была мера, равнявшаяся глубине всего осмысления социального устройства советской страны. Они критиковали не отдельные недостатки, не какие-то упущения и недочеты, а всю командно-административную систему в целом.
То, что писатели пострадали совсем не за то, что им инкриминировали, стало понятно сразу. Обвинение в терроризме, которое присутствовало на процессе, казалось какой-то глупостью, какой-то бессмысленностью.
На самом деле в их произведениях власть увидела всю глубину осознания пагубности системы. И они действительно смогли разбередить рану сталинского прошлого, отождествив сталинский террор со всем коммунистическим проектом советского общества.
Тем более, что в своем произведении «Говорит Москва» Даниэль фактически утверждал, что убийства могут возобновиться в любой момент — по отмашке правительства.
Но после XX съезда за это уже нельзя было посадить. И тогда было принято решение докопаться. Для этого были нужны литературоведы. И вдруг выяснилось, что общество интеллектуальной элиты расколото. Огромная часть людей творческих профессий — совсем не с властью, ведь она, власть, покусилась на самое святое — на свободу творчества.
Однако чиновники от литературы всегда были готовы. Только вот качество их критики оставляло желать лучшего. Одна из критиков, к примеру, в миролюбивых произведениях Даниэля обнаружила «фашистские взгляды автора». Еще один критик нашел «терроризм, призыв к классовому терроризму». Так что суд получил благодатную почву сосредоточиться на более легко доказуемом «криминале».
Власть уцепилась за то, что было написано между строк, предъявив в качестве доказательства то, что было написано не всерьез. Она поняла, что писатели уже открыто выражают к ней ненависть. Но ненависть — это эмоция, ее сложно доказать и подвести под необходимую уголовную статью. Для того, чтобы это сделать, нужна была откровенная клевета, и она легко нашлась.
Общество вступилось за писателей решительнее, чем за Бродского. В защиту арестованных собирали подписи, впервые за десятилетия вышли уличные демонстранты с требованием открытого суда.
После демонстрации дело уже нельзя было замалчивать. Официальная кампания была развернута в январе 1966 года по всем правилам — отзывы ученых, возмущенные отклики читателей, клеймящих предателей и двурушников, — ведь писатели действительно писали под псевдонимами.
Отличное от этого мнение не попадало на страницы официальных изданий, однако становилось известно заинтересованным людям и растекалось по всем городам, где любили литературу. Постепенно, по каплям, не сразу, очень медленно, но попадало туда…
И здесь тоже началось открыто проявляться двоемыслие, когда на кухнях говорили одно, а в газетах писали другое. Например, то, что написал математик Ю. Левин в письме в редакцию газеты «Известия»: «Никаких попыток ревизии основ советской государственности, что и означало бы антисоветский характер этой литературы, ничего этого невозможно отыскать в произведениях Синявского и Даниэля, которые писали под псевдонимами Терц и Аржак, при всем желании».
У тех, кто пытался выполнить госзаказ и «заклеймить», к писателям были свои претензии. В методе критического реализма они увидели чернуху. Так, «Известия» писали: «Оба выплескивают на бумагу все самое гнусное, самое грязное. Если девушка — секретарь в редакции газеты, то она девчонка, доступная любому корректору».
Среди защитников Синявского и Даниэля были такие видные писатели, как К. Чуковский, И. Эренбург, В. Шкловский, В. Каверин, М. Шатров. Они пытались доказать абсурдность суда, называя процесс фантасмагорией. Тщетно — в советском обществе фантастика являлась не абсурдом, а прогнозом.
В повести «Говорит Москва» Даниэль прогнозировал, что однажды возможен «День открытых убийств». Если бы он выбрал для действия вымышленную, абстрактную страну, наверное, его могли бы напечатать даже в советском издательстве. Но он писал прямо — Указ Президиума Верховного Совета СССР. А этого было вполне достаточно для ареста.
В своей фантастической повести Даниэль также писал о том, что влиятельные фигуры политического мира будут нанимать охрану из криминальных кругов, на Кавказе развернется резня, Прибалтика будет всегда протестовать против центра, а центр единовластно будет развязывать войны в других странах.
Защитники пытались объяснить, что и до этого писатели направляли свои произведения за границу и использовали фантастические гиперболы. И за это не привлекались к уголовной ответственности. Но власть прекрасно понимала, что сообразно времени можно найти любую статью. А терроризм и заговор работают всегда.
Но Синявский — Абрам Терц — подставился сильнее. Он написал эссе «Что такое социалистический реализм», причем от собственного имени, не прикрываясь художественным персонажем. И вот это как раз и попадало под статью.
Под видом иронической статьи Синявский написал памфлет, в котором прямо высказывался против коммунистической идеологии. И это являлось составом преступления в авторитарном государстве.
Синявский называет коммунизм верой и религией, которой чужды милосердие, веротерпимость и историзм. Большое возмущение власти, критиков и судей вызвали такие строки: «Чтобы труд стал отдыхом и удовольствием, мы ввели каторжные работы. Чтобы не пролилось больше не единой капли крови, мы убивали, убивали, убивали…»
Да, это уже было составом преступления. Синявский был совершенно прав, когда считал, что в «Говорит Москва» Даниэль кричит одно: «Не убей!» Но кому он это кричал? Советскому государству, которое убивает постоянно? Также Синявский проводит аналогии, довольно упрощенные, между коммунизмом и раем на земле. И получалось, что коммунизм — это такая же религия, такой же «опиум для народа», как «выдумки попов».
Синявский сбрасывал идолов с высоты и открыто атаковал коммунистическую цель, которая продолжала «толкать нас вперед и вперед — неизвестно куда». А если кто-то не хотел верить в коммунистические идеи, он «мог сидеть в тюрьме, которая ничем не хуже ада».
В пылу борьбы ни власть, ни «интеллигенция» не заметили, что писатели нападали не только на советское общество в целом, но и на такую его часть, как сама «интеллигенция». В рассказе «Ты и я» Синявский говорит о мании преследования, когда человек уже в наше время ждет, что за ним вот-вот придут. А Даниэль в повести «Искупление» пишет о том, как либеральные интеллигенты доводят до сумасшествия человека, заподозренного в том, что при Сталине он настучал, написал донос на знакомого…
Суд над писателями проходил 10–14 февраля 1966 года. На процессе цитаты из произведений Синявского и Даниэля выдергивались из контекста, искажались.
В последнем слове подсудимые не каялись, а защищались, они возмущались, что их аргументы не опровергаются, а игнорируются. И в этом была вся суть процесса — тоталитарное открытое судилище с признанием и покаянием — и как бы суд, где стороны равны в правах.
Выяснилось, что режим разучился делать судебные постановки — ведь раньше он прорабатывал все детали, выводя на процесс только тех, кто готов был каяться. А советская Фемида была примитивна и груба. При свете какой-никакой гласности ее противники выглядели героями. И вызывали широкое сочувствие тех, кто имел возможность приобщиться к распространяемой самиздатом страшной тайне — материалам проходящего процесса.
Даниэль суммировал аргументы защиты: нельзя приписывать мысли героя автору, нельзя вырывать цитаты из контекста, нельзя расценивать критику конкретных явлений как критику советского строя и выдавать «критику пяти лет за критику пятидесяти лет».
Он признался вину в том, что «отправил сочинения за границу, что позволило использовать их в борьбе против СССР»… Это действительно стало одной из важнейших причин процесса, но не было наказуемо уголовно. Позже, узнав о кампании клеветы в свой адрес, Даниэль это признание взял назад.
В последнем слове Синявский сказал: «Я другой. Но я не отношу себя к врагам, я советский человек».
Государство столкнулось с тем, что выросло новое советское поколение некоммунистов, других людей. Можно было посадить двух из них, но их были десятки тысяч. Выжигать их каленым железом было бессмысленно. Это не получилось и у Сталина: Синявский написал свою статью о социалистическом реализме всего через четыре года после смерти вождя. Советских некоммунистов можно было только интегрировать в систему, что неизбежно вело к дальнейшим ее изменениям.
Поведение обвиняемых произвело на общество большое впечатление. Как отметил Шаламов, впервые с 1922 года на открытом процессе обвиняемые «не признавали себя виновными и приняли приговор как настоящие люди».
Тем не менее наказание оказалось жестоким и воспринималось обществом как практически сталинское. Писателей приговорили к семи и пяти годам лагерей. Однако даже при Хрущеве приговор мог оказаться и более суровым — ведь, как считалось, Синявский покусился на саму коммунистическую идею…
В итоге дело Синявского и Даниэля режим проиграл по всем статьям…
Проводившаяся в 1965 году политика относительной терпимости к творческой интеллигенции закончилась неудачей. Между бюрократией и творческой элитой все более и более увеличивался зазор. Испуг 1966 года превратил его в пропасть. Развернулось так называемое движение «подписантов», направленное против «ресталинизации» — людей, которые подписывали письма в защиту арестованных и осужденных писателей.
Кроме того, все чаще и чаще поднимались силы, пытавшиеся показать, что они находятся в оппозиции — власть их пока не давила, но прислушаться к ним уже должна была. И это движение уже было нельзя придавить, поскольку сохранялось табу на массовые репрессии.
Репутация СССР на Западе оказалась подмочена очень сильно. Причем настолько, что западные коммунисты должны были в этом вопросе громко отмежеваться от СССР, чтобы не потерять голоса и популярность в собственной стране. Особенной пощечиной для Советов стало то, что мнение западных коммунистов выразил старый друг Советского Союза Луи Арагон: «Если лишать свободы за содержание романа или сказки — это значит превращать заблуждение в преступление, создавать прецедент еще более опасный для интересов социализма, чем могли бы быть опасными сочинения Синявского и Даниэля».
И скандал получился огромный, и общественное движение вышло на новый уровень, и советские писатели продолжали передавать свои произведения на Запад. Теперь они ссылались на то, что «само утекло» через самиздат. Но одно завоевание осталось за режимом: отныне нельзя было одновременно «клеветать на строй» за рубежом и сохранять статус на родине. Здесь процессом Синявского и Даниэля была проведена жирная разделительная линия.
Однако несмотря на то что брежневское руководство учло итоги процесса и решило впредь быть гораздо осторожнее с оппозиционно настроенными писателями, аресты продолжались по всей стране. Существовала негласная директива о «профилактической работе в отношении антисоветских элементов». Под эту секретную директиву попал и Анатолий Нун.