К книге
Шестой этажСтраница 4
25%
Страница 4
4

                    Так не будет, знаю...

И не надо принижать людей.

Самоценна только жизнь живая,

Мертвая природа служит ей.

Забывать про это — нет причины.

Что ни говори, а все равно

Нам дано придумывать машины,

Быть людьми машинам не дано.

Потом, когда мы, Рассадин, Сарнов и я, писали пародию на стихи Коржавина, из чистого хулиганства обыграли в ней эту неуклюжую концовку. Наум надулся на нас и бурчал: «Сами заставили меня дописать никому не нужную концовку, а теперь устроили из этого потеху, меня дураком выставили».

После планерки, еще не остыв, я один на один объяснился с Радовым, вы­ложив ему все, что думал о его попреках и наставлениях, которые — пусть за­думается над этим — переклкаются с поликарповскими руководящими выволоч­ками и внушениями, от которых мы уже дышать не можем. В запале, каюсь, я использовал аргумент, который и тогда считал и нынче считаю некорректным. «Слушай, Жора,— сказал я ему, у нас были добрые отношения и разговор в та­ком тоне был вполне допустим,— смени пластинку. Я на фронте узнал о жизни то, что тебе в твоем обкоме и областной газете не снилось. Запомни это». Он запомнил — не обиделся...

Должен сознаться, что к его знаниям деревенской жизни, которые и тогда и потом оценивались в критике очень высоко, я относился с немалой долей скеп­сиса. Мне они казались односторонними, основанными по преимуществу на обще­нии с «председательским корпусом», об этой близости Георгий очень любил напоминать. Вольно или невольно выражая взгляды, в лучшем случае ограничен­ные, а часто и вовсе предвзятые, этих профессиональных «погоняльщиков» не­радивых колхозников, Радов обличал частнособственнические настроения деревен­ских жителей, их пагубную привязанность к своему приусадебному участку. На этом мы тоже не раз сталкивались...

Третий съезд писателей

Итак, высшее командование газеты было сформировано еще до Третьего съезда писателей, который состоялся в мае 1959 года. Оставался, однако, боль­шой некомплект рядовых, тех, кого на суконном армейском языке на фронте на­зывали «активными штыками», а в телефонных переговорах на передовой — «спичками»: «Подсыпьте «спичек», со «спичками» полный зарез». Комнаты ше­стого этажа были пусты, работать некому. И как на фронте после тяжелых боев, когда в обескровленные части, которым все-таки приказано наступать, гребут всех подряд из тылов и вспомогательных служб, в газете сколотили бригаду для освещения Третьего съезда писателей — из сотрудников других разделов, из соб­коров, вызванных из республик и областей. Меня назначили бригадиром.

Съезд должен был торжественно открываться в Кремле, а затем перекоче­вать в Колонный зал Дома союзов — работать там. Но все пошло наперекосяк. Говорили, что Хрущев предложил остаться в Кремле, не перебираться в Колон­ный — может быть, потому, что ему предстояло выступать на съезде. Узнали мы об этом в последний момент, в конце дня — и в завтрашнем номере газеты на первой полосе дали специальное сообщение «О работе Третьего съезда писателей СССР», в котором говорилось: «Заседания Третьего съезда писателей СССР 19 мая и в последующие дни проводятся в Зале заседаний Большого Кремлевского дворца». Уже были напечатаны и розданы делегатские удостоверения и пригла­сительные билеты — заменить их не успевали. У нас, у «литгазетовской» бригады, в Кремле не оказалось ни помещения для работы, как в Колонном, ни пропусков в комнату президиума. Редактировать и визировать выступления — дело не бог весть какое сложное, но в таких условиях довольно муторное. Все становится проблемой: негде вычитывать и править речи, непросто добывать стенограммы, трудно добираться до выступавших, большая часть которых сидит в президиуме, куда нам хода нет.

Внутренняя кремлевская охрана, бравые молодые люди в штатском, была поначалу шокирована недисциплинированностью писательской публики — во вре­мя заседаний входят и выходят из зала, в фойе множество праздношатающихся, оживленно болтающих — такого в этих стенах прежде никогда не бывало. Из их попыток как-то укротить эту писательскую вольницу ничего не выходит, хотя они люди умелые и вышколенные. О чем свидетельствует такой эпизод. На третий или четвертый день съезда, во время той небольшой паузы, когда один оратор уже покинул трибуну, а другой к ней направляется, ко мне подошел один из этих высоких плечистых молодых людей — я сидел с краю, чтобы легче выходить — и, наклонившись, тихо сказал: «Вас просили позвонить в газету». Как он меня вычислил и отыскал, ума не приложу, но факт остается фактом — отыскал. Наверное, я все-таки как-то примелькался — мне единственному хоть и не сразу, но все же выдали пропуск в комнату президиума.

Да, в фойе многолюдно и шумно, то там, то здесь вспыхивают споры, слышен смех. Зато на трибуне тишь, гладь и божья благодать, все чинно, выверено, про­цежено. Поликарповская контора славно поработала, обеспечивая порядок и идео­логическую стерильность. Скучно. По-настоящему острых и интересных выступ­лений совсем мало, на Втором съезде их было больше. Гораздо больше.

И все-таки все занимающиеся в газете освещением съезда в зачумленном состоянии, я неделю почти не спал — днем на съезде, потом до глубокой ночи, а пару раз, когда газета сильно опаздывала, и до утра в редакции. В одну из та­ких бессонных ночей произошло в редакции смешное происшествие, которое, впрочем, в тот момент смешным не казалось...

Перед съездом Смирнов собрал нашу бригаду и секретариат: что можно сделать, чтобы съездовские материалы не выглядели на полосе уныло. Но чем и как оживить стенографический отчет, что тут придумаешь? Предложили предва­рять отчет за день кратким редакционным дневником, написанным по возможно­сти живо, не казенно. Предложение было принято. Дневники сочиняли и печата­ли, но очень уж живыми они не были, на слишком много церквей в них полага­лось в обязательном порядке перекреститься. Но первый дневник Бондарев на­писал вполне кудряво: «Ночью шел майский дождь, к полудню небо над Моск­вой посветлело, стало тихо, тепло, и везде — на каменных площадях Кремля, на куполах соборов, на сочной листве лип, на цветущих яблонях — мягкий блеск солнца. От подсыхающего асфальта, от влажных крыш подымался весенний па­рок. По оживленным возгласам на всех языках, раздающихся в светлых коридо­рах Большого Кремлевского дворца, в вестибюле, на просторных лестницах, по улыбкам, по взглядам — чувствуется волнение, ожидание серьезного и глубокого разговора о путях нашей литературы». И так далее в том же духе...

Предложили давать заголовки к каждой речи. Это было принято, и мы по­том изощрялись: речь Валентина Катаева назвали «Перо Жар-птицы», Эдуардаса Межелайтиса — «Лучшая традиция — поиск», Федора Панферова — «Это нам по плечу!» И так далее в том же роде... Эсэс предложил давать фотографии каждо­го выступившего на съезде. Ему это казалось хорошим украшением полосы, и от­делу оформления, нашим фотографам было дано задание, кроме традиционных групповых снимков в кулуарах и панорамы президиума и зала, изготовить фото­графии всех ораторов. Дело нехитрое, но именно тут мы споткнулись...

Когда в двенадцатом часу ночи принесли контрольную полосу, я обнару­жил, что вместо фотографии Афанасия Салынского над его выступлением завер­стан портрет Андрея Малышко. Сотрудник отдела оформления сначала попытал­ся нас убедить, что это и есть Салынский. Посрамленный в ходе короткой, но сра­зу же достигшей высокого накала дискуссии, он отправился искать снимок Салын­ского. Пропадал довольно долго и явился с десятком фотографий, среди которых, однако, снимка Салынского не было. «Это все, смотрите! — сказал он тоном че­ловека, который выполнил задание на двести процентов, и очень удивился нашей реакции.— Как Салынского нет? А может, он не выступал. иначе мы бы его сня­ли?» Утверждение было, мягко говоря. глупое, но бедняга растерялся и не знал, как выпутываться из создавшегося положения.

Что тут сделалось с Эсэсом, трудно себе представить. Никогда ни до, ни пос­ле этого я не видел его в такой ярости. Пообещав, как только кончится съезд, разобраться с разгильдяями, он потребовал к себе заведующего отделом. Выяс­нилось, что того в редакции нет, смылся то ли домой, то ли в какую-то веселую компанию, хотя во время таких авралов до подписания номера полагалось бытт на месте. «Вызвать!» — рявкнул Эсэс. Пока отыскивали заведующего, посылали за ним машину, мы в библиотеке посмотрели книги Салынского, нет ли там его фотографии, которую можно переснять. К сожалению, ничего подходящего не нашли. А время близится к двум часам. Наконец, появляется испуганный заве­дующий отделом. Эсэс — ему: «Я вашим отделом займусь после съезда. А сейчас я звоню Салынскому — вы поедете его фотографировать». Поднятый с постели Салынский спросонья никак не может понять, что он него хотят, потом, сообра­зив, говорит: «Не надо фотографа, у меня есть фотография, посылайте шофе­ра...»

Привозят от Салынского фотографию. Незадолго до этого издательство при­обрело за валюту какую-то высокого класса западногерманскую машину для из­готовления клише, так что через несколько минут оно будет готово. Но тут взры­вается еще одна мина: мастера, работающего на этой машине, отпустили в Ря­зань и вечером он туда укатил, завтра у него суд — он разводится с женой. Кто- то в отчаянии предлагает убрать из номера все фотографии. Эсэс испепеляет его взглядом: «Без фотографий номер не выйдет!» Начинают обзванивать типогра­фии, нельзя ли где-нибудь сделать клише. Но куда там, все газеты уже или на­печатаны, или печатаются, никого не отыщешь. И вдруг Леонид Чернецкий, за­меститель ответственного секретаря, недавно начавший работать у нас, выясняет, что на прежней его работе спит мертвецки пьяный мастер, который изготовляет клише. Туда немедленно отправляется экспедиция, возглавляемая Чернецким. С трудом — нашатырь, голову под кран — приводят в себя этого мастера. И на­конец привозят клише. Вот такая цепь происшествий, словно придуманная для комедии. Номер мы подписываем в шестом часу утра. Разъезжаемся по домам, к десяти надо быть в Кремле на съезде...

Вторая запомнившаяся история приключилась на самом съезде и была сов­сем не смешной — очень серьезной, хотя далеко не все тогда поняли и оценили, что произошло. Еще не успели смолкнуть аплодисменты после выступления Хру­щева, как на трибуне вырос Александр Корнейчук,— его речь служила как бы продолжением этих аплодисментов. Она была вроде бы экспромт, взрыв чувств, с которыми оратор никак не мог совладать, которые вырвались словно бы не по его даже воле. Из «Краткой литературной энциклопедии» можно узнать, что Кор­нейчук был «Чл. ЦК КПСС (с 1952) и ЦК КП Украины. Деп. Верх. Совета СССР 1—6-го созывов. Пред. Верховного Совета УССР. Занимал руководящие посты в Мин-ве иностр. дел, в К-те по делам иск-в УССР. Зам. пред. Сов. Мин. УССР. Чл. Всемирного Совета Мира и его бюро с 1949. Чл. Президиума Всемирного Совета Мира с 1958. Акад. АН СССР (с 1943) и АН УССР (с 1939)». Я привел этот длинный перечень должностей и чинов, чтобы сказать, что столь опытный государственный муж едва ли был способен на столь безудержное излияние чувств.

«Экспромт», конечно, был заранее подготовлен расчетливым, прожженным царедворцем, у этого «внезапного» всплеска восторга была вполне прагматиче­ская политическая задача. Вот это выступление с некоторыми сокращениями:

«Дорогие товарищи! Дорогие друзья! Я думаю, что выражу ваши чувства, когда скажу, что мы с большой радостью, с огромным волнением слушали речь нашего дорогого товарища, друга,— ликующий голос Корнейчука звенел от во­сторга,— я бы сказал, самого демократического из всех демократических людей, каким мы считаем нашего большого руководителя, родного Никиту Сергеевича Хрущева.

Мы, писатели, от всего сердца хотим принести Вам, Никита Сергеевич, глу­бокую благодарность. Слушая, с какой любовью Вы говорите о труде рабочих, крестьян, нашей интеллигенции, и зная то, что Вы дали вместе со своими дру­зьями, членами Центрального Комитета, членами Президиума ЦК, с Вашими дру­зьями, которые сидят здесь вместе с Вами, зная Вас, хочется сказать, что Вы самый большой поэт труда советского человека и самый большой новатор наше­го времени.

Присуждение Вам Ленинской премии с такой радостью было воспринято со­ветским народом, ибо Вы, Ваше имя на знаменах мира стоит у всех народов,— во всем мире!

Желаем Вам, дорогой Никита Сергеевич, здоровья, счастья в личной жизни!

Желаем многих, многих лет жизни на радость советским людям и на радость всем народам в мире!

Да здравствует наш родной Центральный Комитет!

Да здравствует Никита Сергеевич Хрущев!»

Эта здравица, сопровождаемая, как положено, долго не смолкающими, про­должительными и бурными, заставила многих присутствующих внутренне вздрог­нуть. Что это должно значить? После произносившихся в последние годы со всех высоких трибун заклинаний: искореним культ личности, покончим со славослови­ем, восстановим ленинские принципы коллективного руководства — вдруг снова обрыдлые культовые песнопения. Только вместо Сталина — Хрущев, вместо «ве­ликий» — «самый большой», вместо «вождь передового и прогрессивного чело­вечества» — «самый демократический из всех демократических людей», вместо «корифей всех наук» — «самый большой новатор нашего времени», неизменными остались подобострастное «родной» и патетическое «многие лета».

Неужели это психологическая инерция, ставшая второй натурой привычка выражать свои чувства к первому лицу страны культовыми клише? Не похоже на Корнейчука — слишком искушенный он политикан, прекрасно понимает, с какой серьезной материей имеет дело, здесь каждое слово, каждый эпитет продуманы и взвешены, к тому же, по слухам, он принадлежит к близкому окружению Хруще­ва, бывает у него дома. Тогда это сигнал к восстановлению культовой идеологи­ческой схемы правления: народ — партия — вождь. Видимо, изменилась ситуа­ция в высшем руководстве страны. Это сразу же понял (или ему дали понять) Николай Тихонов, в его заключительном выступлении на съезде после еще обя­зательной, еще не отмененной — скоро ее упразднят — благодарности «коллек­тивному руководству» — ЦК и Президиуму ЦК КПСС — появился пассаж, уже ориентированный на только что произнесенный Корнейчуком спич: «Особую бла­годарность мы должны принести большому другу нашей советской многонацио­нальной литературы, нашему дорогому Никите Сергеевичу Хрущеву за его боль­шое, блестящее, замечательное слово, с которым он обратился к съезду, ко всем писателям». Конечно, по сравнению с Корнейчуком бледновато, не тот накал, не та проникновенность, но и Тихонов тотчас же присягнул ...

Предыдущая главаГлава 4 из 16Следующая глава