Освобожденный по амнистии из Акатуйской тюрьмы, Виктор Константинович приехал в Читу.
Здесь было как на биваке. В мастерских стояли в козлах винтовки. Дружинники с револьверами за поясами, кто с берданкой, кто с охотничьим ружьем за плечами, охраняли вокзал. В сборном цехе железнодорожных мастерских шел митинг. Среди рабочих курток из чертовой кожи, полушубков и ватных пиджаков выделялись серые солдатские шинели. Солдат было много, несколько сот, — это сразу же отметил Курнатовский.
Выступал старый ссыльный Столяров, призывал рабочих не ждать указаний свыше, а по собственному почину вводить восьмичасовой рабочий день. Столяров — пожилой человек, с лысиной во всю голову, по виду мастеровой, говорил без ораторских затей, но с напором. Часто повторял: «Вот так-то». Слова были просты и полновесны, словно крупные дождевые капли, падающие на землю.
Курнатовский разыскал в мастерских товарища по якутской ссылке Иннокентия Аксенова. Аксенов должен был свести его с Костюшко, но Антон Антонович третьи сутки не возвращался из казарм. Вчера более тысячи человек нижних чинов Третьего сибирского полка вынесли резолюцию о присоединении к забастовщикам, выбрали солдатских уполномоченных.
Кеша указал Курнатовскому дорогу к дому Кривоносенко на Сунгарийской, где жили Григоровичи.
Подымая разбитыми валенками пыль на песчаной дороге, то и дело перебираясь с немощеной мостовой на тротуар и обратно, Виктор Константинович не переставал дивиться городу, в котором раньше не был, а видел его только из окна арестантского вагона.
Чита поразила Курнатовского сразу. И сразу он полюбил ее. «Хорошо, хорошо», — говорил он сам себе, оглядывая почти деревенские улицы с тощими забайкальскими акациями в палисадниках, закиданных снегом. Вспомнились приморские города, где ему приходилось бывать: там все улицы стекались к морю, словно ручьи. Тут все улицы упирались в сопки. Сопки вздымались над городом, но не подавляли его, а как бы охраняли.
И тотчас он стал прикидывать возможность военной обороны вот при этих данных, прикидывать диспозицию боевых сил революции, и уличный бой возникал перед его глазами. И, посмеиваясь над собой, он озирался, ловя мирные звуки улицы, лай собак за заборами, перебранку женщин у колодца. Вдруг поплыли с колокольни звуки благовеста.
«Это еще будет — полное отделение церкви от государства! — подумал он, и удивительно просторное чувство охватило его: — Сколько еще всего будет! Сколько еще надо будет сделать! Гора! Монблан удивительных деяний, которые возможны только в этом мире, мире революции».
Он вспомнил, как воспринял первую встречу свою с Тифлисом. Тогда тоже он испытал какое-то особое удивление, какое-то недоверие даже к тому, что увидел: таким необычным предстал ему этот город. Все было особое, как бы вздыбленное. Город словно конь, остановленный на бегу. Скалы устремлены ввысь, а к Куре спускались высокие скалистые берега, они словно бы падали в ее воды — мутные и такие быстрые, что кружилась голова. Постепенно глаз различал в этих крутых склонах жилища, как бы выходящие из скалы. Галереи домов отважно нависали над рекою на большой высоте. Они так сильно выдавались вперед, оставляя в тени деревьев дома, которые они окружали, что казалось: эти незастекленные и словно бы хрупкие балконы витают в воздухе.
Город — путаница узких улиц, разноголосица базаров, глухие, молчаливые ночи…
И все же те впечатления, первые впечатления от Тифлиса, не были столь яркими, как от этих картин Читы. Природы, столь скупой, в которой, однако, он находил свою прелесть, свою необъяснимую притягательную силу… «Да почему же? — спрашивал он себя. — Почему же я словно вернулся в родные места? А впрочем, так понятно: я ведь шел сюда, стремился сюда, словно на крыльях летел… Чита сейчас — центр событий. Город сбывшихся мечтаний. Мечтаний? Это слово имеет оттенок невесомости, беспредметности… А тут ведь все и весомо, и предметно: Чита — город революции».
Виктор Константинович месил своими неновыми валенками читинский песок, смешанный со снегом, и поймал себя на том, что улыбается, — да чему же? Конечно, предстоящей встрече с Антоном и Таней. Он вспомнил необыкновенную «каторжную свадьбу», он, кажется, даже был на ней посаженым отцом. И шафера — тоже были на самом высоком уровне — цвет каторги! Удивительная свадьба в тюремной часовне. Она была необходима, так как невенчанных Антона и Таню могли отправить по этапу в разные концы матушки-Сибири.
Таня была прелестна в своей молодости, в мальчишеском небрежении своими женскими чарами. И серьезность Антона не могла погасить ее отчаянного озорства.
И все были тогда веселы, как будто праздновали настоящую свадьбу на воле. А здесь была каторжная тюрьма, и еще было неизвестно, куда угодят молодые вместо «свадебного путешествия». Веселы же были потому, что в воздухе витало предчувствие близких перемен.
И даже доктор Френкель, мрачный остряк, взывал: «Что это за свадьба? Где фата? Где флердоранж?»
Когда из главного тюремного корпуса они подошли к часовне, то около нее увидели две водовозные бочки, и один из одров, запряженных в них, меланхолически жевал обледеневшую веточку желтой акации.
Антон без улыбки проронил: «Смотрите: сбирались у церкви кареты, там пышная свадьба была». И кто-то подхватил гулким басом: «Все были нарядно одеты, на лицах всех радость была…»
Все покатились со смеху, и надзиратель, тот, которого звали Навуходоносором, прошипел: «Господа, господа, прошу тишины».
В часовне пахло ладаном и затхлостью. Было что-то умилительное в стараниях маленького попика, который проникновенно убеждал Таню и Антона любить друг друга. Антон был серьезен, но Таня с трудом удерживала смех.
Курнатовский развеселился этому воспоминанию, но оно не мешало ему оглядывать окружающее. Он остановился на углу Уссурийской и Камчатской улиц, увидел, что здесь помещается Забайкальское жандармское управление. Потом он оказался в конце Ангарской и увидел вывеску школы для девочек при монастыре. Подул ветер, поднял песчаные вихри, смешанные с колким снегом, и он подумал, что эти порывы ветра характерны для читинской котловины. И наверное, ветры дуют с Байкала. Ему представилась ширь священного моря, ему показалось даже, что он слышит странные, неповторимые звуки, которые издают волны Байкала, схваченные морозом. Это были как бы всхлипывания, перемежающиеся с рыданиями. Человеческие голоса звучала, перебиваемые завываниями ветра.
«Да я же благодарен судьбе за то, что увидел этот необычайный край, эту силу природы, эту могучесть, и это все наше русское, от века данное, все то, чему вечно жить, за что мы бьемся так тяжело и трудно… И все же радостно. Потому что — не прозябание наш удел, а борьба. И если конец — то не напрасны жертвы…»
Он сам удивился некоторой возвышенности своих мыслей и тут же подумал: да как же не быть возвышенными этим мыслям, высокий дух осенял их в этом городе, в эти удивительные дни.
И опять он заулыбался тому, что сейчас встретит Костюшек, увидит Антона, его мужественное, немного суровое лицо, а впрочем… Судьба их всех так кардинально изменилась; может быть, и Таня стала взрослой.
Он шел сначала по Ангарской улице, потом по Сунгарийской, между неровными рядами бревенчатых домов, не украшенных ни резьбой великорусской деревни, ни пуховыми подушками снега — снегу было много, но только в оградах, — бешеный ветер не давал ему задержаться на покатых плоскостях крыш. Уже смеркалось, и за окнами вспыхивали скудные огни свечей или керосиновой лампы; из домов, простоволосые, выбегали девушки, захлопывали ставни с вырезанным в них сердечком. И теплящиеся таким светом сердечки на фоне темных домов вызывали мысль об уютном человеческом жилье, о жизни, которой никогда не знал человек, бредущий по песку, смешанному с тихим, колким снегом.
Дом Кривоносенко ничем не выделялся среди других: три окна выходили на улицу, в одном брезжил слабый свет.
Курнатовский постучал сильно, как стучат плохо слышащие люди. Дверь открыла старуха в белом переднике, повязанная белым платочком. Из комнаты доносился крик ребенка. Виктор Константинович спросил, здесь ли живет Григорович.
— Его нет дома, — ответила старуха, подозрительно оглядывая гостя.
— А Стефания?.. — Курнатовский замялся: он не знал Татьяниного отчества.
Старуха подумала.
— Пройдите, — она открыла дверь в комнату, в ней никого не было.
Конечно, Курнатовский не ожидал, что читинская квартира Костюшко будет походить на юрту в якутском наслеге или даже ссыльную избу в поселке. Да, очень скромно, даже бедно выглядела обстановка этой небольшой, с низким потолком и бревенчатыми нештукатуренными стенами комнаты. И все же было здесь что-то домовитое, уютное, что-то, заставившее Курнатовского подумать: «Да ведь это первая семейная квартира в их жизни!»
Курнатовский посмотрел на дверь, ожидая, что сейчас войдет Таня, именно та Таня, которую он помнил, долговязая, худющая, с серыми дерзкими глазами, всюду ходившая с Антоном, но как-то непохожая на жену, а скорее на мальчишку, влюбленного в своего старшего товарища.
Но в это время взгляд его упал на фотографию, стоявшую на полке без рамки, небрежно, будто только что поставленную на некрашеную доску с книгами. На фотографии, заштрихованной с провинциальным шиком, были изображены Антон и Таня. Эта высокая, красивая женщина была, несомненно, Таней, но какой новой, какой чудесно преображенной явилась она Виктору Константиновичу сейчас! Даже на фотографии видно было, как гибок и тонок ее стан, как свободно и широко развернуты плечи, как смел и горяч взгляд.
Курнатовский потянулся закурить, но папирос не было. Он поискал на столе: ни папирос, ни гильз, ни табаку. Обычно Таня набивала Антону гильзы. Отсутствовала даже пепельница. Антон бросил курить?
Виктор Константинович вернулся к фотографии и тут же понял, и почему Антон бросил курить, и суть волшебной перемены в Тане.
На коленях Антон держал младенца, держал неумело, но с величайшим бережением, и незнакомое выражение смягчало суровые черты Костюшко. Но Таня, Таня… В ней кипели, бушевали, переливались через край чувства: гордость, любовь, нежность. Она была похожа на птицу, которая сегодня только научилась летать и упивается своей силой, взмывает ввысь, купается в синеве неба, скользит на крыле, радуясь, но еще не совсем доверяя мощи своих крыльев.
И тут вошла, нет — вбежала! Нет — влетела Таня. Она была не такой, как когда-то, и не такой, как на фотографии. Смешались в ней детская угловатость и женственная мягкость; размашистость упрямого подростка и уверенная повадка человека, познавшего большой и трудный опыт жизни.
— О боже мой, Таня, вы, кажется, понемногу становитесь взрослой! А я уже начал терять надежду на то, что это когда-нибудь случится! — сказал Курнатовский, беря обе Танины руки в свои.
— Что вы, Виктор Константинович! — радостно воскликнула Таня. — Я мать, вот мой сын!
Она открыла дверь, ведущую в маленькую и узкую комнатку, называемую в Сибири «боковушкой».
Белая бельевая корзина была подвешена к крюку в потолке. Курнатовский наклонился над ней. Как будто теплым утренним ветерком опахнуло его.
У Тани защемило сердце, вдруг вспомнилось: Виктор Константинович всю жизнь был одинок. Был и, вероятно, будет.
Он сказал тихо:
— Здравствуй, гражданин свободной России, маленький Костюшко!
Таня не могла оставаться на месте: то искала в ящике стола папиросы, то бросалась раздувать самовар, то, присев на край стула, начинала рассказывать, перебивая сама себя:
— Помните, Виктор Константинович, когда вас уводили на этап из Александровской пересылки, вы кричали нам: «До свидания на баррикадах!»?
— Ну как же не помнить? Вы хотите сказать: похоже, что наше время пришло?
— Похоже, очень похоже! Ох, кто мог подумать!
— Так мы же всегда и думали, Таня, об этом только и думали.
Пока подоспел самовар, пришел Гонцов, голодный, усталый, с синевой под глазами от бессонных ночей, и счастливый.
— Стефания Федоровна, где Григорович? Получено сообщение, что правительство объявило Всероссийский почтово-телеграфный союз незаконным. Дескать, манифест не распространяется на государственных служащих. Сейчас собрание было. Постановили: объявить забастовку протеста. — Он окинул взглядом незнакомого человека в черной косоворотке, пиджаке из простого сукна и старых валенках.
— Это Виктор Константинович Курнатовский. Знакомьтесь, Алексей Иванович. — Таня посмотрела на Гонцова, насмешливо подняла бровь, угадав его смущение, и ушла на кухню.
Алексей в первую минуту и не нашел, что сказать: Курнатовский. Образованный марксист. Теоретик. Друг Ленина.
«Что-то мы, наверное, делаем не так», — опасливо подумал он, страстно желая, чтобы все было именно «так», чтобы они, читинские руководители, оказались на верном пути.
Но Курнатовский сам повел разговор, повел легко, словно потянул кончик нитки и пошел разматываться толстый клубок беседы, в разгаре которой громкий голос в сенцах возвестил о возвращении хозяина.
— Товарищи! На солдатском собрании избран Совет солдатских и казачьих депутатов! — закричал Костюшко с порога, порывисто сбрасывая с себя полушубок и шапку.
Он посмотрел на Курнатовского. Ну что за сентиментальности!.. Но Антон Антонович ничего не мог с собой сделать: дыхание у него перехватило от волнения и радости. Они обнялись, и короткое молчаливое объятие заключило в себе несказанные слова: «Вот уже близки цель и главный итог твоей жизни, дорогой мой старший друг Виктор Константинович!» — «Настал день, ради которого в борьбе и испытаниях прошла твоя юность, дорогой мой Антон Антонович!»
— Да рассказывайте же, рассказывайте, что вы делали все эти месяцы, Антон Антонович!
— «Ты хочешь знать, что делал я на воле? Жил!..»
— Вы знаете, что Ленин уже в Петербурге? — спросил Костюшко.
Нет, Виктор Константинович не мог знать о недавних событиях. И это известие добавило какую-то новую и очень существенную черту в общую картину подъема, обновления, радостных перемен.
Здесь, в Чите, знали не только то, что Ленин восьмого ноября приехал из-за границы, что он выступает на собраниях, пишет статьи и, как сказал Костюшко, «учит делать революцию», но передавали даже слова Ленина: «Хорошая у нас в России революция, ей-богу!»
Курнатовский сразу поверил, что Ленин именно так сказал: в этой фразе звучала ленинская, характерная интонация. Виктору Константиновичу даже казалось, что ему слышится милая картавость Владимира Ильича, и словно виделась его усмешка, азартная, чуть лукавая и очень-очень счастливая.
— Вы, Виктор Константинович, нам как воздух нужны, — горячо говорил Костюшко. — Мы тонем в практической деятельности. Нас несет по волнам, как щепку в половодье. Думаем только о том, что делать завтра. Не далее. Но надо же и обобщать опыт, открывать массам перспективу. И подсказать формы организации…
— А они верят вам, массы? — спросил Курнатовский.
Теперь заговорил Гонцов: уж он-то лучше других знал, как сильно влияние Читинского комитета. Это вам не Иркутск. Тамошние интеллигенты нет-нет да и замутят воду, подбросив мусору сомнений. И то сказать, не на пустом месте мы здесь начали.
Гонцов оседлал своего конька: он любил экскурсы в прошлое, в те времена, когда он, молодой деповский токарь, был одним из первых создателей Читинской организации РСДРП…
— Потому-то нам и верят, что мы делами свою линию утверждали, — заключил Гонцов.
— Чего же вам еще надо? Зачем какие-то еще формы изобретать и навязывать народу? — сказал Курнатовский.
Костюшко не был согласен:
— Нужен объединяющий все революционные силы орган. Скажем, конвент — «Конвент Читинской республики!» Как звучит, а?
Гонцов отмахнулся от «конвента» и сказал:
— Жизнь уже выдвинула организации, которые должны стать органами власти: Смешанные комитеты на железной дороге, а теперь вот — Советы солдатских и казачьих депутатов.
Курнатовский с интересом стал расспрашивать. Вдруг мелькнула у него мысль, что здесь заложено решающее начало, что так по-настоящему полно, действенно развяжется инициатива рабочих. История Смешанных комитетов, включающих в себя представителей всех служб дороги, была примечательна именно тем, что самый ход событий, развитие революции выдвинули такую организацию. И она уже решала все политические, организационные и хозяйственные вопросы.
Курнатовский ухватился именно за эти особенности комитетов:
— Вы сами, Антон Антонович, опровергаете необходимость каких-то общих, универсальных организаций, которые должно преподать массам. Ведь это же блестящий пример диалектического развития революции, ваши Смешанные комитеты. Смотрите: что было основной задачей на железной дороге, пока шла война с японцами? Остановка движения. Стачечные комитеты, энергично действовавшие в ту пору на дороге, отлично справились с этой задачей. Но после заключения мира с Японией задача стала уже другая: при необходимости эвакуации войск из Маньчжурии, при революционном брожении в этих войсках остановка движения была бы губительна. Теперь в интересах революции — скорейшая отправка революционно настроенных солдат, людей, имеющих в руках оружие и умеющих его применять, по домам. Пусть они там помогут пролетариату добывать власть. Следовательно, на этом этапе стачечные комитеты себя изжили, превратились в собственную противоположность, в тормоз в развитии революции. И новая задача: организация бесперебойного движения и отправка войск, осуществляемая Смешанными комитетами. Мне кажется, что именно они наиболее подготовлены к принятию в свои руки всей власти.
— Виктор Константинович, Читинский комитет и подсказал идею насчет Смешанных комитетов, — осторожно заметил Гонцов.
— Ну, честь ему и слава. А насчет «Читинской республики» мне представляется, что Чита — ручеек, текущий в море российской революции, а раз так, то почему, же «Читинская республика»? Нет, уж лучше так: Российская республика, а Чита — центр революционного Забайкалья, ее опорный пункт. Что, вам не нравится, Антон Антонович? — спросил Виктор Константинович. — «Конвент» — это, конечно, звучит внушительнее.
Антон Антонович разгорячился, вскочил со стула:
— Я не настаиваю на «Конвенте». Но почему я произнес именно это слово? Оно обязывает. А я сегодня, когда солдаты выбирали меня в Совет, когда кричали: «Григоровича!» — я физически почувствовал, что время само подталкивает нас. Солдаты выбрали Совет. Это значит, что они отказались повиноваться своим прямым начальникам. Генералы наши читинские больше им не командиры, а судьбу свою солдаты вверили нам, ими выбранным. Все складывается хорошо, но не в тех формах, не в той, что ли, последовательности, как мы себе представляли.
Курнатовский с легкой насмешкой спросил:
— Короче говоря: где же баррикады? Так?
Антон Антонович упрямо мотнул головой:
— Да, хотя бы. Или вернее: когда баррикады?
Виктор Константинович зашагал по комнате, на ходу бросая:
— Откуда вы знаете, что в конкретных читинских условиях пролетариат может взять власть, только борясь на баррикадах?
Гонцов и Таня смотрели на Курнатовского во все глаза. Антон Антонович недоуменно проговорил:
— Но у Маркса…
Курнатовский перебил почти грубо:
— Марксизм не догма. Маркс дает не панацею, а объяснение, ключ к раскрытию существа явлений. Да вот же перед вами живая история: фактически в Чите власть перешла к рабочим и солдатам без баррикад. Без стрельбы. Без звуковых и световых эффектов. Восстание имело место? Да. Солдаты и рабочие отказались повиноваться властям. Так?
Курнатовский спрашивал Гонцова, остановившись перед ним и смотря ему в глаза, словно ожидая возражений, чтобы обрушиться на него градом доводов.
Гонцов кашлянул и твердо ответил:
— И Маркс учил, и Ленин пишет, — он запнулся, — и я так понимаю: оружие решает.
— Вот-вот! — обрадовался Курнатовский. — Я же не вегетарианство проповедую! И не меньшевистскую говорильню утверждаю! В Чите, в ее своеобразных, исторически сложившихся условиях, революция побеждает в другой форме, чем в Москве. И огромную роль, прямо-таки решающую роль, играет наличие вооруженной и обученной рабочей дружины. Не будь ее, Румшевич и Холщевников задавили бы революцию в зародыше.
Курнатовский своими светлыми зоркими глазами оглядел всех.
— Листовки Читинского комитета я читал. Есть среди них очень сильные, за душу берущие. Но, товарищи, нужна газета. Партийная честная газета, обобщающая опыт, разъясняющая события. И знаете, как я начал бы передовую статью в первом номере этой газеты, если бы мне довелось ее написать? Я начал бы ее так: «О, если бы Маркс был жив, чтобы видеть все это собственными глазами!» Так воскликнул на склоне лет старик Энгельс, окидывая взглядом могучее рабочее движение». Я бы написал: «И всякий раз, когда думаешь о рабочем движении в России, хочется сказать: о, если бы были живы бессмертные вожди пролетариата Маркс и Энгельс, чтобы собственными глазами видеть, как сбываются их предсказания!»
Из Иркутска приехал Вадим Кронин, свои статьи он подписывал — Матвей Кремень — и сказал, что все неправильно. Неправильно, что в редакции с утра и до поздней ночи, а то и ночью толкутся люди. Одни приходят, другие уходят. Деповские рабочие являются прямо с работы, чего-то требуют, на кого-то жалуются. Все это очень громко. И что здесь делают вооруженные люди? Редакция не штаб. Это неудобно! Неправильно, что сотрудники редакции пропадают целыми днями то в мастерских, то еще где-то, статьи пишут, положив блокнот себе на колено, а все столы в редакции заняты посторонними…
Кронин обвел глазами большую комнату с низким потолком, под которым плавали облака табачного дыма. В углу, склонившись над бумагами, несколько человек что-то бурно обсуждали. Чей-то голос, заглушая остальные, диктовал:
— Доверенному товарищества печатного дела «Бергут и сыновья». Настаиваем на полном удовлетворении наших требований. Впредь до выполнения их забастовку будем продолжать…
Другой голос с легкой хрипотцой вставил:
— Повторить надо насчет наборщиков. По шрифтам расценки указывать. Старая лисица нарочно путает карты! А у наборщика в кармане свист!
— И вообще весь наш роскошный особняк, — Кронин, иронизируя, имел в виду приземистый бревенчатый дом Шериха, в котором помещалась редакция «Забайкальского рабочего», — похож на потревоженный улей. Только без строгой организации, свойственной пчелиному обществу! — добавил он и улыбнулся своей остро́те. — Так нельзя работать, уважаемый. Не полагается так в редакции газеты. У нас сейчас 1905-й, а не 1895 год. Культура газетной работы…
— Откуда мы знаем, как полагается? Такая газета еще нигде не издавалась, — наконец разжал губы Курнатовский.
До сих пор он сосредоточенно молчал, подняв на гостя свои голубые усталые глаза под немного выдвинутыми надбровьями и, по своему обыкновению, приложив ладонь к уху: уже несколько дней Виктор Константинович совсем плохо слышал.
Кронин заговорил длинно и нудно, Курнатовский отвел глаза и отнял руку от уха. Кеша Аксенов закусил губу, чтобы не расхохотаться: Виктор Константинович «выключился» из разговора, он уже не слышит Кронина. Мысли редактора были далеко, но Кронин продолжал, плавно жестикулируя и, видимо, принимая молчание Курнатовского за поощрение. Это было забавно.
— К ногтю толстосума этого! Стребовать с него за все простои! — настаивал хрипловатый голос в углу.
— Как же так? «Совет солдатских и казачьих депутатов РСДРП» — напечатано в вашей газете. Это же нонсенс. Политическая безграмотность. Совет депутатов — выборный орган, а РСДРП, то есть партия, совсем другое…
Хвостик речи Кронина достиг ушей редактора. Он схватил этот хвостик, как будто схватил мышь, чтобы тотчас и с отвращением отбросить.
Кеша увидел, как Курнатовский встал, выпрямился, высокий, худой и, на взгляд Кронина, вероятно, не похожий на «правильного» редактора в своем простом, из грубого сукна, пиджаке, надетом на черную косоворотку. Кеша с нежностью вспомнил, что в этом самом пиджаке и в подшитых валенках Виктор Константинович появился в доме Шериха впервые, освободившись с акатуйской каторги.
Сейчас Курнатовский был рассержен, и голос его прозвучал грубо:
— Вы ровно ничего не поняли, господин Кронин! Тысяча солдат и казаков собрались в железнодорожных мастерских и выбрали Совет солдатских и казачьих депутатов. А слово «РСДРП» они добавили к этому названию своего выборного органа, желая показать, что они будут бороться под нашими знаменами, под знаменами РСДРП. Тысяча человек оказала этим простым актом великое доверие нам, нашей партии. И надо быть канцелярской крысой, чтобы в таком случае, при таких обстоятельствах придираться к слову!
Кронин вскочил, ошарашенный неожиданной атакой и готовый ринуться в словесный бой. Черная как смоль, остроконечная бородка его воинственно выдвинулась вперед. Но в это время дверь распахнулась, и на пороге показалась молодая статная женщина.
— Ух, метет! — сказала она таким звучным голосом, что он наполнил всю комнату.
Сразу стало видно, что и впрямь на улице метет: платок на голове пришедшей весь был залеплен снегом. Она сдернула его и, обернувшись назад, в сени, стряхнула. Затем повязала платок снова и тогда уже, чинно поклонившись, спросила:
— Кто здесь главный?
И, полагая, что «главный» — Кронин, внимательно оглядела его, явственно прикидывая, чего он стоит.
Кронин иронически приподнял плечи и указал на Курнатовского:
— Вот к нему обращайтесь!
— Я редактор газеты, — сказал Курнатовский. — Да вы присядьте!
Он поискал глазами свободный стул, но такового не оказалось. Кронин с преувеличенной любезностью подвинул незнакомке свой, но Кеша опередил его и, смахнув со стоящего подле табурета кипу газет, подал его. Посетительница села и с детским любопытством осмотрелась. В простенке висел портрет Маркса в крахмальной манишке и с лорнетом, выглядывающим из-за борта сюртука.
— Это кто же будет — дедушка-то?
Виктор Константинович кашлянул и сказал, что это Карл Маркс, великий ученый, учитель рабочих.
— Вот-вот! — обрадовалась женщина. — Я как раз насчет этого самого дела, насчет ученья тоись. Бабы у нас на монопольке грамоте не разумеют. Фамилие и то не выведешь. Крест ставишь в листе, тьфу! Словно сама себя хоронишь! А Епишка-конторщик какую хошь цифирю проставит. Глядишь, ан в получку не то что тебе причитается, а еще с тебя штраф выжимают. У нас ведь как… — Она доверительно пододвинулась поближе вместе с табуретом и снизила голос почти до шепота: — У других рабочих хозяин — вон он, тут же, на глазах. Ходит, цепочкой от часов на пузе играет. А у нас где хозяин? — женщина выжидательно замолчала.
— Царь ваш хозяин. Чья монополька, тот и хозяин, — усмехнувшись, сказал Курнатовский. — От него и беды ваши.
— Ох, до царя-то далеко! А про Епишку пропечатать как, можно?
— Можно. Только и хозяина вашего, царя-кабатчика, не помилуем!
Женщина опасливо пробормотала:
— Нам бы про Епишку. И насчет грамоты. Наши бабы согласны грамоте учиться.
— Я к вам пошлю нашего товарища, он вам поможет. И в газету напишет про вас.
Курнатовский заходил по комнате, дверь то и дело открывалась и закрывалась, но никто не входил. Виктор Константинович отворил ее и выглянул в сени:
— Да чего же вы там мерзнете, господа? Вы войдите.
— Ничего, ничего, не беспокойтесь! Мы подождем.
Развязывая башлыки, снимая фуражки, в комнату прошли четыре гимназиста. Самому старшему было лет шестнадцать. У него уже пробивался пушок на верхней губе. Однако вожаком был явно долговязый худющий мальчишка с красными ушами. Он стукнул каблуками и не без важности назвал себя: Степан Марков.
— Товарищ редактор! — Видно было, что ему очень нравилось произносить оба эти слова. — Мы по общественному делу. Но мы подождем.
— Так мы будем в надежде, — сказала женщина, поднимаясь.
— Я сразу с вами и пошлю работника газеты. Вот товарищ Аксенов. Он сам из рабочих и пострадал уже за рабочее дело, в ссылке был. Пусть у вас познакомится с обстановкой, а вы ему помогите разобраться. Иннокентий Елизарович! Пойдете с товарищем. А как вас величать?
— Дарья Солдатенкова! — Она подала руку лопаточкой. — До свиданьица!
От стайки гимназистов тотчас отделился Марков:
— Наше дело в следующем, товарищ редактор. Революционно настроенные воспитанники мужской гимназии уполномочили нас обратиться в редакцию газеты с интер… — он запнулся, — с интерпелляцией. Наши интересы…
— Что же у вас приключилось? — мягко спросил Курнатовский.
Сбитый с тона и, видимо, почувствовав облегчение от этого, Степан Марков объяснил проще:
— У нас читал доклад один отец из кружка родителей. И еще одна мать хочет тоже прочесть доклад. И вот наше решение: мы сами будем делать рефераты о воспитании.
Виктор Константинович улыбнулся.
— А почему вас, граждане гимназисты, не устраивают доклады родителей? — спросил Курнатовский, обращаясь сразу ко всем.
Они все разом и заговорили:
— Да они же против нас — родители!
— Мы постановили вести с ними решительную борьбу!
— Отец Игнатьева, например, это у которого лабаз, на родительском собрании сказал, что «по нынешним временам без розог не обойтись»!
— Мы, знаете, за отделение школы от церкви, — солидно, ломким басом сказал старший, — а у нас в гимназии батюшка Герасим первую скрипку играет, а кто по закону божьему имеет низкий балл, тому уж ходу нету.
Марков, хмурясь, пояснил:
— Мы хотели бы через газету высказаться насчет родителей.
— Мы напечатаем ваши требования, давайте сформулируем! — предложил Курнатовский.
Стали обсуждать требования. За этим занятием Кронин и оставил редактора.
За ним же застал его Костюшко.
Гимназисты с завистью воззрились на легендарного Григоровича. Курнатовский попрощался с ними.
Костюшко сел к столу и, сняв шапку, вытер мокрый лоб.
— Что, тяжело с генералами разговаривать? — спросил Виктор Константинович.
— Боялся, что старика кондрашка хватит. Хворый очень, а дочке его я, кажется, показался каким-то Дубровским. Во всяком случае, она на меня смотрела с ужасом и восторгом.
— Да расскажите толком.
— Ну, зашли. Чиновник доложил. Нас тотчас приняли. У Холщевникова сидел Балабанов. Глаза просто бешеные. Но — с выдержкой: ничем не выдал своего отношения ни к нам, ни к нашим требованиям. Я представился как начальник боевых рабочих дружин и председатель Совета. Затем представил членов делегации: Назарова, Богатыренко, Воронина. Холщевников не удивился «нижнему чину», вежливо предложил:
«Садитесь, господа. Что вас гм… гм… привело?»
Я прошу разрешения огласить наши требования. Старик говорит попросту:
«Да я уже знаком с ними, вы же наводнили город вашими требованиями, вот даже в казенной типографии отпечатали и, как мне стало известно, разослали во все гарнизоны».
Я подтверждаю.
«Ну, для порядка давайте читайте», — соглашается старик.
Богатыренко стал читать, а я наблюдаю. У этого прохвоста Балабанова в лице ни один мускул не дрогнет. А Холщевников не мог или не счел нужным надеть личину, на нем можно было, как на оселке, пробовать остроту каждого пункта. Интересно, что даже требование немедленного увольнения всех запасных и отправки их на родину не очень его испугало. Действительно, властям от запасных так мало проку, что уж лучше их отправить. А вот только я произнес: «Снять военное положение и не употреблять солдат и казаков для полицейской службы…» — Холщевников просто подскакивает в кресле и проникновенным голосом говорит:
«Что ж вы хотите, чтобы я нарушил присягу, данную государю?»
Затем, видно поняв риторичность этого вопроса, сам отвечает:
«Большинство предъявленных вами требований я смогу удовлетворить, но некоторые — не в моей власти. Я доведу о них до сведения Петербурга. Кстати, господин Григорович, вы со своими людьми силой оружия заняли типографию, гм… гм… А мне вот для нужд губернии необходимо выполнить некоторые типографские заказы. Так как же?»
Смотрю, старик без подвоха. Может быть, ему и в самом деле какие-нибудь отчетные материалы надо печатать: о состоянии здоровья и духа казенных лошадей или что-нибудь такое! Я отвечаю:
«Господин губернатор! Типографии будут выполнять любые заказы, кроме заказов жандармского управления или тех, что связаны с каким-либо ущемлением свободы граждан».
Балабанов даже не моргнул. А старик выпучил глаза. Кажется, у него начался сердечный припадок. Признаюсь, мне стало его жаль. На счету наших противников Холщевников величина бесконечно малая. Ну, мы поскорее откланялись. Фу, Виктор Константинович, я сделал вам такой длинный доклад, что, кажется, было все-таки легче разговаривать с генералом.
Курнатовский произнес задумчиво.
— Я думаю не о губернаторе, а о Балабанове. Конечно, он мечтает подвести под нас мину. Вы бы все-таки какую-нибудь охрану себе придумали. Из дружинников.
— Что вы, Виктор Константинович. Вы преувеличиваете роль моей скромной личности! Да, забыл вам рассказать. У нашего дома стоит городовой весьма добродушного нрава, заходит к нашей хозяйке иногда пропустить рюмочку. На днях он пришел ко мне с самым таинственным видом и сказал, чтобы я опасался высокого монаха. Мистика какая-то!
— А вы что?
— «Я дал ему злата и проклял его». Проще говоря, выдал пятиалтынный на пропой.
Курнатовский не засмеялся. Видно было, что его не заразило хорошее настроение Антона. Он готовился что-то сказать, но в это время вошел Гонцов.
— Что же это, товарищи, опять этот меньшевик из Иркутска приехал рабочих мутить.
— Кронин, что ли?
— Нет, Виктор Константинович, Луковец.
— Да он не меньшевик, — заметил Антон Антонович, — я его давно знаю. Просто он не нашел своего пути и, как молодой песик, тыкается во все углы мордой.
— Песик хорош, когда он на поводочке гуляет, — возразил Гонцов. — Луковец говорит как законченный меньшевик. Сегодня в депо выступал. Заладил: «Мы — навоз истории, мы — навоз истории»… А Фома Ендаков говорит: «Почему это мы навоз? Раз ты так нас ценишь — проваливай отсюдова!»
Костюшко захохотал:
— Да ведь Луковец Кронину подражает! Нет, я не согласен считать его меньшевиком. Другой характер.
— Меньшевизм все-таки не черта характера, — сказал Курнатовский. — И меньшевик не обязательно такой скучный мужчина, как этот Кронин.
— То есть меньшевиком может оказаться и молодой песик, — заключил, смеясь, Антон Антонович.
Курнатовский не оценил юмора. Видно было: что-то заботит его. Но радужно настроенный Костюшко не связал этого со своим рассказом о посещении губернатора и за удачей своей миссии не видел уже зреющей опасности.
Приехавший из Иркутска Бабушкин сказал о Кронине с презрением:
— Это же начетчик. Я его знаю. Когда он говорит, я слышу, как у него в голове проворачиваются цитаты.
Бабушкин приехал за оружием для иркутских рабочих. Оружия у читинцев было много. У Бабушкина глаза разгорелись. В распоряжении рабочих целые арсеналы, хорошо организованные, укрытые от возможных налетов погромщиков. Много оружия на станциях: Петровском заводе, Шилке, Могзоне.
— Недавно передали партию оружия хилокским рабочим, — рассказывал Курнатовский. — Знаете, кто в Хилке? Доктор Френкель. Да, тот самый, «романовец».
Иван Васильевич хорошо помнил Френкеля по Якутску.
Бабушкин ходил по улицам Читы. Над зданием почтово-телеграфной конторы развевался красный флаг. На днях вооруженный народ захватил контору и передал стачечному комитету Союза почтово-телеграфных служащих.
Кипучая деятельность Читинского комитета увлекла Ивана Васильевича. Он выступал на митингах, писал статьи для «Забайкальского рабочего», вошел в комитет.
Здесь, в Чите, события были зримее, ощутимее, чем в Иркутске. Влияние властей сводилось к нулю.
— Сдались? — спросил Бабушкин.
— Притаились, — ответил Курнатовский, — разгромить нас трудно; мы располагаем большими вооруженными силами. Читинский гарнизон почти целиком на нашей стороне. Кроме того, запасы оружия у нас не на станции, не в мастерских, вообще не в каких-либо известных местах, а по квартирам рабочих, и не только рабочих — и горожан.
— Сочувствующие?
— Больше чем сочувствующие. Люди, которые пойдут с нами до конца — и на строительство нового общества, и на смерть, если придется.
Виктор Константинович имел в виду ту группу ссыльных народников, которые, забыв о разногласиях, с самого начала революции в Забайкалье отдали себя в распоряжение Читинского комитета. Из них самыми колоритными фигурами были Павел Кларк и Алексей Кузнецов.
Павел Иванович напоминал своей внешностью хлебнувшего культуры купчину: густая выхоленная борода во всю грудь, уже щедро посоленная сединой, большой живот, хитроватая усмешка крепких губ. И внешность, и положение на дороге делали работу его для организации особенно ценной. Кларк служил ревизором материальной службы, имел свой вагон, разъезжал по всей дороге.
— Что же, — сказал Бабушкин, слушая Курнатовского, — под давлением действительности Кларк мог изменить свои взгляды?
— Не знаю, как именно изменились его взгляды. Мы не спрашивали об этом. И каяться, и в грудь себя бить не принуждаем. Знаем, что он отдал революции не только всего себя, но и больше — сына. Сын его, Борис, был еще до революции в марксистском кружке, а теперь боевик-дружинник.
Об Алексее Кирилловиче Кузнецове Бабушкин слышал еще в Иркутске.
— Шестидесятилетнему человеку трудно начать жить сызнова, — говорил Курнатовский. — Кузнецов прожил бурную, богатую увлечениями и заблуждениями, взлетами и падениями жизнь. Человек огромного общественного темперамента. Самое время, в которое он вышел на политическую арену, и среда, в которой он вращался, подсказали ему путь «бомбиста». За участие в покушении он отбывал многолетнюю каторгу в Забайкалье. Потом, уже на положении ссыльного, занимался разнообразной общественной, культурной деятельностью. Основал два-музея: в Чите и Нерчинске, организовывал экспедиции. Он много поработал для изучения края. Сейчас Кузнецов — директор Читинского отделения Российского императорского географического общества. Он принят в читинских верхах. Как он относится к борьбе рабочих? В теории — отрицательно. Это нам известно. Уповает на интеллигенцию. А вместе с тем оказывает нам услуги неоценимые. И выступает на митингах и собраниях — его слушают, с огромным вниманием слушают, он фигура заметная на забайкальском фоне! — всегда с нами солидарно. Вот вам еще одно доказательство, как вреден сектантский подход к людям. Кронин тут нас отчитывал: вы блокируетесь с заклятыми врагами марксистов, против Маркса идете, Ленина не читали. А кто тверже нас, читинцев, выступает против наших идейных противников?
Бабушкин, неузнаваемо изменившийся на воле, поздоровевший, энергичный, вошел в читинскую жизнь так легко и закономерно, как готовый к плаванию корабль сходит в воду со стапелей.
Станция Борзя со всех сторон открыта ветрам. С юга во всю ширь Даурской равнины катилась колючая бесснежная вьюга. Вздымая пески, она завивала их серой куделью, с грохотом пробегала по железным крышам станционных построек и мчалась в степь бесноваться там, на просторе, много-много верст не встречая помехи, ни деревца, ни кустика, только послушные стебли сухого ковыля.
Маленькие косматые забайкальские лошади у коновязи позади станции привычно поворачивались от ветра. Их было много, и верховых, и запряженных не только в телеги, но и в розвальни. Это указывало на то, что люди приехали издалека, из деревень в распадках, где лежал снег.
На станции скопилось видимо-невидимо народу. Среди черных и рыжих полушубков мужиков и промасленных пиджаков железнодорожных рабочих красочным пятном выделялись ярко-синие ватные халаты с цветной вышивкой и лисьи малахаи бурят.
Здесь собрались и рабочие с шахт, которых легко было узнать по несмывающейся угольной, пыли, въевшейся в кожу лица, и охотники с коричневыми, задубевшими на ветру щеками, и чабаны из дальних улусов с темным румянцем на выдающихся скулах, и мужики из окрестных деревень, и солдаты железнодорожного батальона, квартировавшего в поселке Борзя.
Люди заполнили темное зальце, платформу, сени. Топтались, хлопая себя по бокам руками; молодежь «для сугреву» затеяла «мала кучу».
Уже много часов сидели на корточках, посасывая трубки, медленно и веско роняя слова, буряты. Все ждали. Нетерпеливые выходили на дорогу, поглядывая в степь, где клубились дымные облака метели.
Старуха, закутанная так, что виден был только один слезящийся глаз да кончик хрящеватого носа, палкой ощупывая дорогу, спрашивала, бродя меж телегами:
— Чо это творится? Пошто людей согнали?
— Сам пришла, — лаконично ответил пожилой бурят, восседавший в волчьей шубе на санях, как Будда, со своим круглым, лоснящимся на морозе, смугло-желтым лицом.
— Начальство встречать али как? — не унималась любопытная старуха.
Молодой мастеровой, пробегая, озорно бросил:
— Нынче свобода, бабка! Начальство попряталось!
Около станции, как обычно, шла бойкая торговля. Быстро раскупались желтоватые круги замороженного молока, кедровые орехи, мороженая голубика. Стоял обычный бессвязный гомон.
Пожилой человек в крестьянском зипуне рассказывал кучке слушателей:
— В Чите мы всем народом к губернатору ходили. На площади нас, почитай, несколько тысяч стояло! Требовали, чтоб он матросов высвободил. А губернатор, значит, нет, говорит, я таких правов не имею, потому на каторгу их царь-батюшка закатал, пущай он сам и ослобождает!
— Так и сказал?
— Сами слышали, — заверил старик с фонарем в руке.
— Ну вот, — продолжал рассказчик, — выходит, тут, значит, Виктор Константинович Курнатовский и говорит ко всем: мы сами, всем народом, освободим наших братьев-матросов с транспорта «Прут», пострадавших за революцию. Давайте наказ, выбирайте делегатов ехать в тюрьму!
Бабка с палкой и здесь уже, озираясь по сторонам, пробиралась в самую людскую гущу:
— Ох, посмотреть бы хоть одним глазком на тех матросиков!
— Да смотри, бабка, сколько хошь! Чай, билетов покупать не требуется!
— Так не пропихнешься ведь. Куда мне? Задавят.
— Пропихнем, бабка, не сумлевайся!
Человек в зипуне продолжал:
— Приезжают, значит, делегаты в острог, в этот самый Акатуй, требуют начальника Фищева: так, мол, и так, ослобоняйте товарищей наших, матросов с транспорта «Прут». Однако не могу, говорит начальник, хучь стреляйте, хучь режьте, что хошь со мной делайте, не могу, потому царь не велел.
Тут вынимают делегаты бумагу-приговор и дают прямо в руки начальнику. Почитал, почитал он тую бумагу и как вскричит: «Эй вы, верные мои тюремщики! Бегите, поспешайте, велите, чтоб сбивали кандалы с матросов, пущай ерои выходют на волю!» Вот как было, бумага-то, выходит, сильнее царя! Потому на бумаге той приговор народа записан!
Мужик в облезлой шапке угрюмо проговорил:
— Нам не бумагу, нам землю надо. На бумаге не посеешь!
— Вон соктуйские приговорили: кабинетские земли передать казакам да крестьянам!
— Что дожидаться-то? Кабинетских управляющих выгонять надо.
В степи еще стоял серый сумрак, а на станции уже черный вечер обступал белые венчики керосино-калильных фонарей, враз вспыхнувших на платформе.
— Господи! Не померзли бы люди-то. Чай, их прямо с каторги выхватили. Небось разуты, раздеты, — говорила молодая баба с ребенком, укрытым полой полушубка.
— Чего раздеты? Не слыхала разве? Шубы повезли им, чесанки, шапки — все припасли!
— Как же людей за правду-то мучат? А господь-то чего смотрит? — причитала молодуха.
О том, что Читинский комитет большевиков принял решение освободить из Акатуйской каторжной тюрьмы матросов транспорта «Прут», по всему Забайкалью узнали, как только делегация Читинского комитета РСДРП и Совета солдатских и казачьих депутатов выехала в Акатуй. Повсюду, в деревнях и на станциях, делегацию встречали толпы людей. Многие искали встречи с делегатами, чтобы получить совет и обсудить свои местные и даже личные дела. Известно стало, что едет Курнатовский, ученый человек, сам много пострадавший от царя, и Алексей Гонцов, которого иные помнили еще с того времени, когда он начинал работу свою токарем в читинском депо. Ныне же Гонцова знали по всей дороге как руководителя забастовки.
Митинг на платформе открылся поздно вечером. Метель стихла. Серебряная монета луны словно в сугроб упала, затерялась в облаках.
Фонари освещали кусочек привокзальной площади. Дальше толпа оставалась в темноте. Только по смутному гулу чувствовалось, как много людей слушает оратора и жадно смотрит на моряков, стоящих рядом с ним на широком крыльце.
— Итак, революция взломала железные двери одной из самых жестоких царских тюрем! Сегодня вооруженные читинские рабочие вырвали из ее пасти горсточку храбрецов-повстанцев с транспорта «Прут»! — говорил Курнатовский. — Матросы «Прута» на военном суде признали себя членами нашей партии. Они сделали это, несмотря на то что такое признание грозило им смертью или вечной каторгой. Только два месяца тому назад четверо из их среды были расстреляны, а стоящие перед вами товарищи осуждены на вечную каторгу. Так расправилось самодержавие с моряками, восставшими за права народа! Теперь позади осталась каторга! Впереди у наших товарищей — борьба за окончательную победу народа!
Когда Курнатовского сменил один из освобожденных матросов, из толпы закричали:
— Да здравствуют революционные матросы!
— Да здравствует Читинский комитет!
Чей-то голос из толпы хрипло выкрикнул:
— Спасибо, братцы матросы, вам, что постояли за народ!
— Вам спасибо за то, что вызволили нас из неволи, — сказал матрос и низко поклонился на все стороны.
Далекий гудок паровоза проплыл над площадью. Приближался воинский поезд, которым делегаты и освобожденные должны были ехать в Читу.
Люди до отказа заполнили перрон. Уже были видны впереди огни паровоза, бросавшие длинные лучи на рельсы. Но стука колес не было слышно, так зашумела толпа.
Рабочие вынесли и укрепили на поручнях паровоза красные знамена. Ветер тотчас же подхватил их алые языки, освещенные пламенем топки.
Поезд двинулся. Гонцов, стоя на железной лестничке паровоза, крикнул:
— Да здравствует революция!
И люди двинулись вслед за поездом, словно увлекаемые его движением.