Необыкновенная гармония, сладостные звуки, слова, вызывающие сострадание, и то последнее прекрасное и смелое обещание Эргасто смолкли уже, и сам он умолк, восхитив и умилив души слушателей, когда солнце начало опускаться за вершины гор, румяня багряными лучами западный край неба, и уже узнавался тот поздний час, когда нужно было возвращаться к своим стадам. Отчего и Опико, наш вождь, поднялся со своего места и, обратив приветливое лицо к Эргасто, сказал ему: «Уже довольно почета было воздано сегодня твоей матери; в будущем ты должен будешь сдержать то обещание, которое с такой благодушной волею давал в конце своей песни, и выполнишь его с неуклонным усердием и настойчивостью». Сказав так, он облобызал плиту гробницы и позвал нас последовать его примеру, отправившись в путь. Затем все пастухи один за другим стали прощаться, и каждый направился к своей хижине; Массилию считали счастливейшей из всех женщин, ибо оставила она после себя этим лесам столь прекрасный залог. Но сошла темная ночь[361], проникнутая жалостью к мирским трудам, и даровала покой животным; умиротворенные леса притихли, не слыша больше ни собачьего лая, ни криков разных зверей, ни щебетания птиц; листва на ветвях не шевелилась, не дышал ни один ветерок, и только на небе в безмятежной тишине можно было видеть звезды сверкающие или падающие.
В то время, не знаю, то ли от богатых впечатлений ушедшего дня, то ли по какой-то другой скрытой от меня причине, после долгих раздумий, снизошел на меня тяжелый сон, и душа ощутила гнет различных страстей и горестей. Так мне казалось, что я, изгнанный из этих лесов, от этих пастухов, обретаюсь в одиночестве меж пустынными гробницами и больше никого никогда не увижу, ни одной знакомой мне живой души, и что от страха я порываюсь кричать, но голос мне изменяет; я заставляю себя бежать, но даже шаги мне не даются и, побежденный слабостью, не могу я сдвинуться с места. После вообразилось мне, что я стою и слушаю некую Сирену, горько плачущую на утесе, и в это время морской вал меня накрывает с головой, так что не могу дышать, и кажется, еще немного, и я погибну. Наконец, роскошное апельсиновое дерево[362], выращенное мной с великой заботою, предстало мне вырванным с корнем, с ветвями, цветами и плодами, разбросанными по земле. И вопрошаю я, кто это сделал, а некая нимфа с плачем мне отвечает, что это дерево было срублено по жестокому приговору несправедливых Парок. От этого я премного огорчился и проговорил над обрубком возлюбленного древа: «Что же теперь даст мне желанный покой? под какою сенью я буду петь свои стихи?» И тогда вместо ответа на мои слова мне было указано на растущий в стороне черный могильный кипарис. И от такой жестокой тоски и удрученности, что овладели моим сердцем, не мог я больше выносить оковы этого сна и силою воли их разорвал. И поскольку ничего, что могло бы меня радовать, в моем сновидении не появлялось, и только страх и сомнения сон мог заронить в мое сердце, весь залившийся слезами, я не мог больше спать и, хотя еще была ночь, чтобы смягчить свои муки, я поднялся и вышел в поля, покрытые густым сумраком. И так, шаг за шагом, идя и не ведая, куда мне нужно направляться, я вверился Фортуне, которая привела меня к подножию горы, из-под которой выбивалась большая река с ошеломляющим гулом и ревом, особенно в такой час, когда не было слышно ни малейшего другого шума. Я стоял перед ней довольно долго и дождался, когда Аврора начала багрянить небеса, повсеместно пробуждая всё смертное для дневных трудов[363]. И когда я обратился к ней с кроткою мольбой, прося благоприятствовать моим снам, показалось мне, что она меня мало слушает и того менее заботится о моих словах. Но от ближайшей реки — без того, чтоб я увидел, каким образом это произошло, — в единый миг предстала мне младая дева[364], обликом очаровательная, а жестами и поступью воистину божественная; была она одета в платье из тончайшего шелка, столь сверкающего, что, если бы я не видел его мягкости, я бы решил, что она вся из кристалла; поверх волос, уложенных невиданным образом, носила она зеленую гирлянду, а в руке держала мраморную урну[365] дивной красоты. Подойдя ко мне ближе, она рекла: «Следуй по моим стопам, ибо я Нимфа сей реки», сими словами вызвав во мне такое благоговение и страх одновременно, что, изумленный, не ответив ей и не в силах даже различить, бодрствую ли я или всё еще сплю, я двинулся за ней. И когда пришли мы с ней к берегу реки, тотчас же увидел я, как воды с той и с этой стороны сжимаются, давая место для прохода[366] посередине; это, действительно, странно было видеть, ужасно представить, чудовищно и, скорее, неправдоподобно слышать. Я стал колебаться, идти ли мне с ней дальше, и уже со страху застыл на берегу, но она благосклонно придала мне смелости, взяла за руку и с величайшей любовью предводительствовала мне, сопровождая к середине речного русла. Дальше я следовал за ней, не омочив ног, видя себя окруженным водами, не иначе как если бы шел по узкой равнине меж двумя стоящими напротив крутыми дамбами или двумя невысокими горами.
Наконец достигли мы того грота[367], откуда исходила вся эта речная влага, а затем другого, своды которого (как мне показалось) были целиком из шероховатой пемзы, в ее порах тут и там представали взгляду капли замороженных кристаллов, а внутри его стен, для украшения, помещались разнообразные морские ракушки; землю в этом гроте покрывал ковер из мелкой и густой зелени, с обеих сторон были великолепные седалища и колонны из полупрозрачного стекла, поддерживающие невысокий свод. И там внутри на зеленых коврах увидели мы нескольких нимф, сестер моей провожатой, которые через белые тончайшие сита просеивали золото, отделяя его от мелкозернистого песка. Другие пряли, получая мягчайшую шерсть, которую вместе с шелком различных оттенков сплетали в полотно с удивительным искусством; но для меня изображенное там было несчастнейшим предвестьем грядущих слез. Поскольку, войдя в грот, я обнаружил, что между прочих рукодельных работ, бывших у них, содержалась и та, что изображала злосчастные происшествия с вызывающей жалость Эвридикой[368]: как в белоснежную пяту ужалил ее ядовитый аспид, и она испустила прекрасную душу; как затем, чтобы вызволить ее, спускался в преисподнюю и, вызволяя, потерял ее во второй раз забывчивый супруг. Увы мне, какое потрясение ощутил я в душе своей при виде этой картины, вспомнив свои недавние сны! Я сам не понимал, что мне предвещало мое сердце и, хоть против воли моей, нашел я свои очи влажными от слез и, обнаружив, придал этому зловещий смысл. Но та Нимфа, что вела меня, быть может, из сострадания, извлекла меня оттуда, заставив пройти дальше, в место более просторное и широкое, где видно было множество озер, родников и пещер, заполненных водами, которые дают начало всем рекам, бегущим на поверхности земли. О, чудесное искусство великого Бога! Земля, мне представлявшаяся твердой, оказывается, заключает в своей утробе такие полости! И тогда я перестал удивляться тому, что реки настолько изобильны, что способны неизменно сохранять влагу на протяжении своего вечного течения. Так, совершенно изумленный и подавленный, продвигался я вперед под великое грохотание вод, осматриваясь вокруг себя и не без некоторого страха осознавая, в какой местности я нахожусь. Заметив это смущение, моя Нимфа мне сказала:
«Отбрось всякие мысли и прогони свой страх: не без воли небес ныне идешь ты таким путем[369]. Я хочу, чтобы ты увидел, где берут свое начало реки, названия которых ты слышал много раз. Тот поток, который находится от нас дальше всех, это хладный Танаис; тот другой — великий Дунай; а этот — знаменитый Меандр; а еще другой — древний Пеней; ты видишь Каистр; видишь Ахелой; видишь счастливый Эврот, которому столько раз было дано слушать поющего Аполлона. И поскольку я знаю, что ты хотел бы увидеть свои реки, которые, по счастью, много ближе к тебе, нежели ты полагаешь, знай, что тот поток, которому все остальные воздают высшие почести, это триумфальный Тибр, в отличие от других увенчанный не ивой или тростником, а вечнозелеными лаврами, благодаря непрерывным победам его сыновей. Те два, что ближе всех к нему находятся, это — Лирис и Вольтурно, которые счастливо пересекают плодородные земли твоих предков».
Ее слова пробудили в душе моей столь жгучее желание, что я не мог больше хранить молчание и сказал ей так: «О верная моя водительница, о прекраснейшая Нимфа, если среди стольких великих рек и мой малый Себето может иметь какое-то значение, я прошу тебя, покажи мне его». И она в ответ: «Ты его увидишь отчетливо, когда мы к нему приблизимся, пока же его не можешь видеть из-за его низкого уровня». Она еще хотела сказать мне что-то, но умолкла. При всём этом наши шаги не замедлялись, мы продолжали путь, преодолевая эту великую пустоту, которая иной раз сужалась до самой узкой теснины, а иногда расширялась до размеров широких и открытых равнин; где горы, где долины попадались нам, ничем не отличавшиеся от тех, что мы видим на поверхности земной.
«Ты бы удивился, — сказала Нимфа, — если бы услышал от меня, что сейчас над твоей головой находится море и что именно здесь влюбленный Алфей, не смешиваясь с ним, по тайному пути притек в сладостные объятия сицилийской Аретузы?» Разговаривая так, издалека мы начали различать большой огонь и почувствовали едкий запах серы. Видя меня остановившегося в изумлении, она сказала: «Страдания пораженных молнией гигантов, пытавшихся штурмовать небо — тому причина; они, придавленные тяжелейшими горами, всё еще выдыхают небесный огонь, которым были низвергнуты. Отсюда и происходит, что в то время как другие подземные пещеры изобилуют текучими водами, то эти пылают вечно живым огнем. И если бы я не опасалась, что это вызовет в тебе, быть может, сильнейший испуг, я бы тебе показала гордеца Энкелада, распростертого под великой Тринакрией и извергающего огонь из жерла Монджибелло; и подобным же образом пылающую кузню Вулкана, где нагие циклопы на звонких наковальнях выковывают громы Юпитеру; а после, под знаменитой Энарией, которую вы, смертные, именуете Искией, ты бы увидел яростного Тифея, от которого кипящие Байские воды, как и ваши серные горы, принимают свой жар. Также еще под великим Везувием я бы заставила тебя внимать ужасающему реву гиганта Алкионея; хотя уверена, что ты его услышишь, когда мы будем приближаться к твоему Себето. Было время, когда себе во вред великий его ощутили все окрестности, тогда бурным пламенем и пеплом покрылись все близлежащие края, как об этом до сей поры наглядно свидетельствуют расплавленные и сожженные камни. Кто бы мог поверить, что народы, виллы и славнейшие города погребены под ними? Как случилось в действительности, не только те места, что покрыты были раскаленной пемзой и обломками горы, но и те, что мы видим пред собою, и этот, без всякого сомнения, великолепный город, некогда в твоих землях называемый Помпеями и орошаемый водами студеного Сарно, в результате землетрясения был в одночасье поглощен землей, ушедшей из-под него, думается, как раз там, где был он основан. Воистину странный и страшный способ смерти, когда видишь, как живые люди в один миг исключаются из числа живых! Все приходят к единому концу, к смерти, и не властны пересечь ее пределы». Когда прозвучали эти слова, мы уже приближались к тому городу[370], о котором она говорила, и можно было почти отчетливо различать его башни, дома, театры и храмы. Меня удивляла быстрота нашего перемещения, ибо за столь короткий промежуток времени удалось нам добраться сюда из Аркадии; однако становилось очевидным, что нас толкала сила превыше человеческой. И вот мало-помалу стали мы различать волнистую зыбь Себето. Увидев радость на моем лице, Нимфа испустила глубокий вздох и, обра-тясь ко мне, вся исполненная жалости, сказала: «Теперь ты можешь идти один» и растаяла, не появляясь больше пред моими очами. И я остался в полном одиночестве, весь испуганный и печальный и, видя себя без провожатой, едва бы имел духу хоть двинуться с места, если бы пред очами моими не явился возлюбленный ручеек. Не в долгом времени приблизившись к нему, я пошел дальше, жаждущими глазами ища, не найду ли где исток, от коего он катит свои воды, ибо с каждым шагом мне казалось, что его течение ускоряется и достигает всё большей силы. Так, направляясь по тайному каналу, ходил я туда и сюда и наконец достиг одного фота, углубленного в жестком туфе, там я увидел сидящего на земле досточтимого бога[371], левым боком опиравшегося на каменную вазу, из которой лилась вода; к ней он примешивал весомой частью еще и ту влагу, что истекала у него с лица, волос и влажной бороды. Его одежды, казалось, были словно из зеленого ила; в деснице он держал тонкую камышину, на голове у него была корона, сплетенная из осоки и других трав, произрастающих в тех же водах. Вокруг него с беспорядочными причитаниями плакали нимфы, его товарки, они без чина и всякого достоинства падали наземь, не поднимая при этом скорбных лиц. Пораженный, смотрел я на то, что представало моим глазам. И теперь про себя я уже стал догадываться, по какой причине моя водительница оставила меня; но раз уж я был приведен сюда, то не решился повернуть назад и, не приняв никакого иного решения, удрученный и полный подозрений, склонился я, чтобы облобызать первым долгом землю, и после молвил такие слова: «О струящийся поток, о царь моего края, о усладный и любезный Себето, своими чистыми и прохладнейшими водами орошающий мою прекрасную родину, Бог да вознесет тебя! Бог да вознесет вас, о нимфы, благородная поросль вашего отца! Будьте, прошу вас, благосклонны к моему приходу, примите меня в ваших лесах милостиво и дружественно. Достаточно и того, что моя суровая Фортуна привела меня сюда через различные испытания; ныне же, примирившаяся со мной или насытившаяся моими трудами, пусть она сложит оружие».
Не успел еще я договорить это, как две нимфы из сего безутешного сонмища подошли ко мне с заплаканными лицами, так что я оказался между ними. Та, что держалась более уверенно, чем другая, взяла меня за руку и повела к выходу из пещеры, где малая речка разделялась на два потока, один из которых протекал по равнине, а другой струился тайным путем для пользы и украшения города. И здесь остановившись, она указала мне путь, которым я по своему усмотрению могу отправиться. Затем, чтобы разъяснить мне, что она имела в виду, сказала: «Это та, которую ты сейчас, окруженный густой и тягостной дымкой, еще не можешь разглядеть; это прекрасная Нимфа, что омывает возлюбленное гнездо твоей единственной птицы Феникс[372], гнездо, которое ты столько раз влагою своих слез наполнишь до краев. Меня, кто сейчас говорит с тобой, найдешь ты в скором времени под склоном горы, где она покоится». И сказав сии слова, она превратилась в воду и заструилась по скрытому пути, исполнив то, о чем говорила.
Клянусь тебе, читатель[373], что благодаря той богине, на исходе моего сочинения оказавшей мне милость, даровав бессмертие моим писаниям, какими бы они ни были, я так возжаждал умереть, пребывая в этом месте, что любой способ смерти меня бы удовлетворил. И, негодуя на самого себя, проклинал я тот самый час, когда покинул Аркадию, а временами тешил себя надеждой, что всё виденное и слышанное мной — сон; главным образом, не мог я для себя уяснить, чем являлась та подземная страна, где мне пришлось побывать. С такими размышлениями, скорбный и смущенный, растерянный и сломленный, сам не свой, вышел я наконец к желанной влаге источника. И как только она почувствовала мое приближение, начала сильно бурлить и клокотать больше обычного[374], словно мне хотела сказать: «Я та, которую ты незадолго перед тем видел». Посему я обернулся, направив взор одесную, и увидел уже упомянутый мной холм, знаменитый красотой высоких зданий, расположенных на нем, и названный именем того великого африканского пастуха[375], повелителя многочисленных стад, который в свое время будто второй Амфион[376] звуками сладостной свирели воздвиг вечные стены божественного города.
И возжелав идти дальше, встретил я волей случая у подножья невысокого склона Барчинио и Суммонцио, знаменитейших в наших рощах пастухов, которые из-за ветреной погоды вывели свои стада к теплому солнышку и, как можно было понять по их жестам, выказывали желание петь. Тогда мне, слух которого еще до сей поры был наполнен песнями Аркадии, захотелось послушать своих земляков и увидеть их подойдя поближе, так что я не счел непозволительным сделать привал; и к тому времени, столь бесполезно растраченному мною, еще прибавилась и эта краткая минута, эта маленькая остановка.
Там, неподалеку от них, прилег я на сочные травы. И моя отвага позволила мне наблюдать за ними, не будучи узнанным, настолько переменилась моя внешность, ведь за короткое время от перенесенной чрезмерной боли я утратил свой прежний облик. Но в этот час пришло мне на память их пение и то, в каких выражениях сожалели они о судьбе несчастного Мелизео, так что мне больше всего теперь было угодно слушать их с должным вниманием не для того, чтобы сообщить им о слышанном на чужой земле или поставить их песни в один ряд с аркадскими, а дабы порадовать себя нашим небом; ибо не совсем опустошенным хотел я покинуть свои леса, которые благороднейшим пастухам в любое время года приносят щедрые плоды и из других стран привлекают к себе людей радушным приемом и материнской любовью. Тогда я без труда поверил, что некогда действительно обитала в этих местах Сирена, сладостным пением притягивающая к себе всех проходящих мимо.
Но впору возвратиться к нашим пастухам, когда Барчинио огласил добрый простор сладостными звуками своей свирели и начал говорить, обратившись лицом к своему товарищу; сидел он на камне, а тот стоял перед ним, готовый тщательным образом ему отвечать: