К книге
АркадияАРКАДИЯ. ПРОЗА 11[327]
78%
АРКАДИЯ. ПРОЗА 11[327]
28

Я бы затруднился описать, как проявлялось всеохватывающее восхищение от долгого пения Фронимо и Сельваджо в каждом из присутствующих. Меня оно, помимо доставленного высочайшего наслаждения, заставило пролить слезы, ибо слышал я столь благое суждение о самом прекрасном месте в моей стране[328]. Меж тем как еще внимал их стихам, я представлял себя на той дивной и веселой лужайке, упомянутой певцами; лицезрел свой Тибр неаполитанский, сиречь благодатнейший Себето, различными руслами бегущий по густотравной равнине, а затем сходящийся в единый поток, плавно протекающий под сводом маленького моста и без какого-либо шума вливающий, наконец, свои струи в море. То было не меньшим поводом и для жаркого вздоха моего, едва донеслись до слуха названия «Байи» и «Везувий», пробудившие воспоминания о моем безмятежном пребывании в сих местах[329]. С тем вместе проявились в памяти усладительнейшие купальни[330], удивительные огромные здания, ласковые озера, приятные и прекрасные островки, сернистые горы и каверны на счастливом побережье Позиллипо, жители живописных деревенек и сладостный прибой соленых волн. Одновременно вспомнилась и плодородная гора, господствующая над городом; и не менее отрадно было вспомнить благоухающие розарии прекрасной Антинианы, нимфы, воспетой моим великим Понтано. К этим размышлениям присоединились также думы о величии моей благородной и благодатной родины. Изобилующая сокровищами, состоятельными и почтенными жителями, за чертой города, окруженного громадой великолепных стен, содержит она и чудесный порт, радушно принимающий суда со всего мира, а также высокие башни, роскошные храмы, величественные дворцы, досточтимые обители нашего магистрата, улицы, заполненные прекрасными дамами, учтивыми и галантными молодыми людьми. А что мне сказать о забавах здешних, о празднествах и частых ристаниях, устраиваемых с таким искусством, с таким умением и таким похвальным исполнением? Воистину, ни один город, ниже провинция, либо иное благоденствующее королевство никогда не украшались подобающе. И паче всего остального было мне отрадно слышать лестные слова о школах риторики и божественных высотах нашей поэзии, между прочим, и заслуженную похвалу моему искуснейшему Караччиоло, снискавшему не худшую славу от Муз народного красноречия, песня которого из-за своего туманного слога мало кому здесь могла быть понятна, однако это не помешало каждому выслушать ее с почтительным вниманием. Иное дело Эргасто, который на всё время, пока длилось пение, ушел в себя, охваченный одной долгой и неотвязной думой, и не отрывал взора от гробницы, не моргнув даже притом ни разу, как будто был зачарованный. Временами он пускал скупую слезу и, шевеля губами, неслышимо нашептывал про себя что-то неразборчивое. Но закончилось пение, толкуемое с одного лада на другой, и, поскольку приближалась ночь, и звезды начинали зажигаться на небе, Эргасто вскочил на ноги, словно от глубокого сна пробужденный, с видом, вызывающим сострадание обернулся в нашу сторону и сказал:

«Друзья-пастухи[331], насколько я могу судить, не без воли всемогущих богов судьба привела вас сюда в урочное время, накануне дня, который мне бесконечно горек и всегда будет отмечен подобающими слезами; всё это своевременно — он приближается, ибо завтра злосчастная годовщина с того дня, когда на всеобщее ваше горе и скорбь всех окрестных лесов был предан земле прах вашей Массилии. По сему случаю, как только новое солнце положит предел ночи, разогнав своими лучами мрак, когда животные выйдут пастись на луга, вы также созовете других пастухов сюда и вместе со мною воздадите усопшей священный долг и справите в память о ней торжественные игры согласно заведенному обычаю. Каждого победившего в играх ждет от меня причитающаяся награда».

Так он сказал, и Опико пожелал остаться с ним, чего тот не позволил, ибо стар был Опико годами; но исходя из того, что в нашей компании было достаточно молодых людей, большинство из нас осталось в эту ночь бодрствовать при Эргасто. Когда стемнело, зажгли мы множество факелов у гробницы, а самый большой из них водрузили на ее вершину, и этот светоч издалека, по всей вероятности, можно было принять за полную луну в окружении многочисленных звезд. Так всю ночь меж факелов раздавалось нежное и жалобное звучание бессонных цевниц; птицы же, как будто силясь их превзойти, старались изо всех сил петь на всех ближайших деревьях; лесные звери, забыв свой природный страх, стали точно ручными, возлегли вокруг пирамиды и, казалось, с невиданным наслаждением внимали.

Уже розовоперстая Аврора, поднявшись над землей, означила для смертных миг пробуждения солнца, когда мы по отдаленным напевам свирели узнали о приближении толпы пастухов; и через достаточный промежуток времени, когда всё небо просветлело, начали различать их на лугу. Каждый из пришедших соблюдал особый чин, у всех одеяние было покрыто листвою, а в руке каждый держал по длинной ветви, так что при взгляде издалече могло бы показаться, что это приближаются не люди, а сам зеленый лес вместе со всеми своими деревьями надвигается на нас. Наконец, подойдя к холму, под которым мы расположились, Эргасто возложил себе на голову венок из бледных олив еще до того, как окрасило его восходящее солнце; затем, обратясь к гробнице, горестным голосом, так, чтобы его всем было слышно, он сказал:

«Материнский прах, о, досточтимые и непорочные кости, пусть враждебная Судьбина не позволила мне возвести для вас гробницу, по величине равную этим горам, и окружить ее дремучими лесами с сотней алтарей в округе, чтобы на них каждое утро мы возлагали сто приношений, не смогла она всё же отнять у меня те скромные пожертвования, которые с искренней волей и нерушимой любовью я приношу ей и в мыслях, и в делах, насколько мне это позволяют мои силы».

Сказав так, он совершил святой обряд жертвоприношения и благоговейно поцеловал могильный камень. Вокруг обелиска пастухи возложили те большие ветви, которые прежде держали в руках, и, призывая хором божественную душу, принесли подобным же образом дары: кто ягненка, кто медовые соты, кто молоко, кто вино; а многие воскурили благовонную мирру и другие благоуханные травы.

Совершив обряд, Эргасто предложил награды тем, кто пожелает состязаться в беге[332]: вывел он пригожего дебелого овна, руно которого отдавало блестящей белизной и было столь пышно, что, казалось, доходило до самых копыт, и затем промолвил: «Его обещаю тому, кто быстротой ног и благоволением Фортуны удостоится первенства в беговом состязании. Тому же, кто придет вторым, вот ладная и новая плетеная бутыль, подобающая снасть для развратного Вакха; третий же пусть удовольствуется сим можжевеловым дротом, а украшен он таким красивым железным наконечником, что может служить еще и пастушеским посохом».

На его слова подались вперед Офелия и Карино, быстроногие юноши, привыкшие на бегу настигать лесного оленя[333]; после них Лоджисто и Галичо, а также сын Опико, звавшийся Партенопеем[334], с Эльпино, Серрано и другими их товарищами, более юными и менее знаменитыми. Тогда каждый изготовился в установленном порядке, и еще не был подан знак, как все они одновременно принялись мерить ногами зеленую равнину[335] с такой быстротой, что вы бы по праву могли назвать их стрелами или метеорами; их взгляды были неуклонно устремлены к взыскуемой мете, и каждый изо всех сил рвался обогнать товарищей. Но Карино, обладавший чудесной легкостью, уже вырвался вперед. Вторым, но на довольно большом расстоянии от него, следовал Лоджисто, а после Офелия; Галичо был настолько близко у него за спиной[336], что, казалось, частым дыханием разогревал ему шею, наступая в те же места, что и тот, и, если бы им предстояло бежать более длинный отрезок, тот, несомненно, остался бы позади. Уже побеждавшему Карино оставалось пробежать малую толику, дабы прикоснуться к вожделенной мете, как вдруг неведомо почему он споткнулся[337] то ли о корягу, то ли о камень, то ли еще о что-то, и, не имея возможности удержаться на ногах, упал наземь грудью и лицом. И тут он, быть может, из зависти не желая уступать Лоджисто пальму первенства, или же в попытке подняться (истинную причину я не знаю) выставил вперед себя ногу[338], чтобы с тою же стремительностью, с какой несся, тот распластался близ него. Лоджисто упал, а Офелия удвоил усилия, дабы преодолеть оставшуюся часть поля, и уже видел себя первым, а крики и восторженные рукоплескания толпы пастухов укрепляли его дух для победы. Так что, когда наконец достиг он назначенного места, стяжал себе пальму первенства, как он того желал. Галичо, который ближе всех остальных был к нему, досталась вторая награда, а третья — Партенопею. Тут Лоджисто с криком и шумом принялся жаловаться на недозволительную хитрость Карино[339], который, сбив с ног, лишил его тем самым первой награды, и с великой настойчивостью придерживался своего. Но Офелия, двумя руками держась за рога стяжанного овна[340], возражал ему. Мнения пастухов разделились, склоняясь попеременно в пользу то той, то этой стороны, тогда Партенопей, сын Опико, с улыбкой молвил так: «Ежели дадите первую награду Лоджисто, то мне, пришедшему третьим, что достанется?» Эргасто с веселым лицом отвечал: «Любезнейшие юноши, те нафады, что у вас есть, вашими же и останутся; мне же да позволено будет проявить милосердие к другу». Так сказав, подарил он Лоджисто овечку с двумя ягнятами. При виде этой щедрости, Карино обратился к Эргасто со словами: «Коль скоро такую милость ты оказываешь оступившимся друзьям, то кто же более меня заслужил награду? Я, несомненно, пришел бы первым, если бы та же случайность, что навредила Лоджисто, не воспрепятствовала бы и мне». После того, как он сказал это, показал всем грудь, лицо и рот свой, полный дорожной пыли, что вызвало смех у остальных пастухов, а Эргасто подвел к нему белого поджарого пса и, держа за ухо, сказал: «Бери этого пса, моего Астериона, его отцом был добрый старый Петулко, всех прочих собак превосходивший преданностью и ласковостью, чья преждевременная кончина вызывает у меня слезы и непрестанные горячие вздохи при каждом воспоминании».

Когда поутихли шумы и споры пастухов, Эргасто вынес ладный шест, длинный и толстый, тяжеловесный, так как было в нем больше железа[341], и сказал так: «Кто победою стяжает сей, два года иметь нужды не будет ходить в город ни за мотыгой, ни за сошником; его же получит он в награду за приложенные старания».

При этих его словах поднялись Монтано и Эленко с Евгением и Медвежонком; они выступили вперед и заняли исходные места; первым Эленко поднял с земли шест и затем, основательно изучив его вес, что было сил размахнулся для броска, однако далеко от себя отбросить его не сумел. Место, куда пришелся удар, тотчас отметил Медвежонок и, возможно, полагая, что только его силы будет достаточно для победы, сильно напрягся, однако в итоге оказался посмешищем у пастухов, так как, шагнув вперед, при замахе он упал[342]. Третьим метнул Евгений, и его бросок был дальше, чем у двух его предшественников. Но Монтано, черед которого был последним, сделал несколько шагов вперед, нагнулся к земле и, прежде чем брать в руки шест, два или три раза натер руки пылью, затем поднял его и, успешно сочетая силу и ловкость, превзошел всех остальных, метнув вдвое дальше. Пастухи ему рукоплескали, восхищенно восхваляя столь удачный бросок. За это Монтано получил шест и затем уселся на свое место.

Тогда Эргасто объявил о третьем состязании, которое происходило следующим образом. Собственноручно одним из наших посохов он вырыл ямку, настолько узкую, что пастух мог поставить в нее только одну свою ногу, другую же должен был поднять и согнуть так, как это делают журавли[343], что не раз нам случалось наблюдать. Против него, также стоя на одной ноге, выходил другой пастух и пытался вытолкнуть его из ямки, в которой тот стоял. Тот, кто не хотел проиграть (как с одной, так и с другой стороны) ни в коем случае не должен был поднятой ногой коснуться земли. В этой игре было много замечательного и вызывающего смех, потому то один, то другой срывался с места. Наконец, когда подошел черед Медвежонку занять место в яме и он издалека увидел того пастуха, который выходил супротив него, он вновь ощутил себя опозоренным при недавнем всеобщем осмеянии и стал размышлять над тем, как бы исправить промах, допущенный при метании шеста, и тогда решился на хитрую уловку: в единый миг наклонил он голову и с величайшей быстротой кинулся промеж ног того пастуха, что уже приближался, готовясь его толкать; не дав тому опомниться, он перекинул его через свою спину вверх тормашками и простер в пыли насколько мог дальше от себя. Шумному удивлению, крикам и хохоту пастухов не было границ. Объясняли же внезапную отвагу Медвежонка так: «Не может человек преуспевать во всём[344]. Если оплошал прежде в чем-то, в другом непременно себе почет стяжает». Эргасто при таковых речах рассмеялся и дал добро; он снял с пояса остро заточенный серп с рукояткой из самшита, еще не испробованный ни в одной жатве, и отдал его Медвежонку.

Он тотчас распределил награды между участниками предстоящей борьбы, предполагая вручить победителю кленовый сосуд, на коем рукой падуанца Андреа Мантенья, живописца искуснейшего и превосходнейшего, было изображено многое; а среди всего прочего обнаженная нимфа с прекрасным и соразмерным телом, за исключением ног, которые у нее были как у козы[345]. Она восседала на вздутом бурдюке и кормила грудью крошку сатира, покоя на нем такой нежный взгляд, что, казалось, всю любовь, всю свою ласку истратила на него, а младенец из одного ее соска тянул млеко, а другой сосок сжимал нежной ручонкой и косился на него так, словно опасался, как бы не отняли. Немного поодаль от них были изображены два нагих мальчика; на лицах у обоих были ужасные маски, гримасничая, они себе растягивали рот крохотными пальцами, силясь напугать двух других, бывших перед ними; отчего один из тех порывался бежать, обратясь вспять, и кричал от страха, а другой, уже в слезах, пал на землю и, не находя возможности защититься как-нибудь иначе, изготовил руку, чтобы оцарапать обидчиков. А по краю сосуда пробегала гибкая лоза, нагруженная кистями свежего винофада; на одном из его концов змея извивала хвост, открытой пастью пытаясь дотянуться до горлышка сосуда с восхитительно сработанной и причудливой ручкой. Многих из присутствующих красота этого сосуда понуждала отважиться принять участие в борцовском состязании, но все ждали увидеть того, кто среди них был сильнейшим и более признанным борцом. Уранио, увидев, что никто пока и не двинулся, мигом вскочил на ноги[346] и сбросил плащ, выставляя на обозрение свои широкие плечи. Навстречу ему смело выступил Сельваджо, пастух известнейший и многочтимый в этих лесах. Все остальные так и замерли в ожидании, при виде двух столь могучих пастухов, выходящих на поле.

Наконец, когда они приблизились один к другому, и каждый оглядел своего противника с головы до ног, они схлестнулись в неистовом порыве, вцепившись друг в друга неразрывной хваткой, при этом каждый заботился о том, чтобы не упасть, и напоминали они скорей двух разъяренных медведей или же мощных быков, сражающихся на лугу. Вот уже стало видно, как по телу борцов заструился обильный пот, а жилы их рук и ног выглядели разбухшими и ба-фовыми от прихлынувшей крови, настолько каждый стремился одержать победу. Но никто из них не мог не только бросить на землю, но и даже сдвинуть противника с места, и тогда Уранио, опасаясь, как бы зрителям не прискучило ожидание, воскликнул: «Сильнейший и отважнейший Сельваджо, наше промедление, как ты можешь убедиться сам, слишком затянулось: либо ты оторви меня от земли, либо я тебя; остальное мы предоставим воле богов». Так сказавши, он приподнял его от земли. Но Сельваджо, не позабывший своих уловок, в это время нанес сильный удар пяткой под коленный сустав с тем расчетом, чтобы подогнулись его ноги, и он повалился бы навзничь; и Уранио действительно упал под ним, беспомощный. Между тем раздались крики удивленных пастухов. И тогда пришел черед Сельваджо поднимать своего противника; он обеими руками обхватил его поперек груди, но из-за его большого веса и крайней натуги не смог удержать как должно, какие бы усилия к тому ни прилагал; и вот оба единоборца распластались в пыли. Напоследок они поднялись, в дурном расположении духа готовые начать третью схватку. Но Эргасто не хотел, чтобы их гнев заходил слишком далеко и, дружественно окликнув единоборцев, сказал им: «Неуместно сейчас так растрачивать ваши силы ради малой награды; победу присуждаю вам обоим в равной степени, и равноценные подарки получите вы». Сказав так, одному он подарил чудесный сосуд, а другому новую кифару, каждой струной гармонично звучащую, которой очень дорожил, ею утешаясь и смягчая свои душевные горести.

Случилось, что накануне ночью товарищам Эргасто была удача поймать волка, забравшегося в загон; ради праздника они оставили его в живых, привязав к стволу одного из деревьев неподалеку. Его приберегал Эргасто для последнего нынешнего состязания[347] и, обратившись к Клонику, всё еще не встававшему ни для какой из игр со своего места, сказал ему: «Ты так и оставишь сегодня без почести свою Массилию? Не хочешь ли в память о ней испробовать себя? Возьми-ка, пылкий юноша, свою пращу, да покажи другим, что и ты любишь своего Эргасто». С этими словами и ему и прочим он указал на привязанного хищника и примолвил: «Кто хочет, чтобы шапка или накидка из шкуры вон того волка защищала его от дождя и зимней сырости, пусть сейчас метким броском в цель из своей пращи себе сам стяжает награду». Тогда Клоник, Партенопей и Монтано, незадолго перед тем отличившийся в метании шеста, вместе с Фронимо стали распускать свои пращи, хлопая ими что есть мочи, а после тянули меж собой жребий; первая очередь выпала Монтано, вторая Фронимо, третья Клонику, четвертая Партенопею. И вот Монтано, с веселым видом вложив камень в сетку своей пращи, изо всех сил раскрутил ее над головой и сделал бросок. Камень, с пронзительным свистом рассекая воздух, помчался туда, куда был направлен; и, быть может, Монтано как в состязании с шестом, так и снова одержал бы победу, если бы не волк, который, напуганный раздавшимся шумом, сорвался с того места, где стоял, и отпрянул назад, так что камень пролетел мимо. Вслед за ним метал Фронимо, и хотя был взят хороший прицел в голову волку, удача ему не сопутствовала: камень попал в ближайшее дерево, отбив при этом порядочный кусок коры; испуганный страшным грохотом волк заметался на своей привязи. Клоник же счел нужным подождать, когда волк успокоится, и затем, как только увидел его присмиревшим, запустил свой камень, который полетел прямо в цель; но удар пришелся по веревке, на которой был привязан серый, и стал причиной того, что волк рванулся что есть духу, дабы высвободиться. Все пастухи, полагая, что удар пришелся в цель, стали кричать; а тот в это время, почувствовав себя свободным, пустился наутек со всех лап. Отчего Партенопей, державший свою пращу наготове, увидев, что волк рванулся к спасительному лесу, бывшему слева от него, призвал на помощь всех пастушьих богов и с неимоверной силой метнул вдогонку камень, повернув волчью судьбу так, что, когда он уже почти добежал, удар настиг его в висок под левым ухом, лапы у него подкосились, и зверь в тот же миг рухнул наземь бездыханный. Каждый из зрителей был поражен увиденным, все в один голос объявили Партенопея победителем и, обернувшись к Опико, уже плачущему от радости, стали поздравлять его с сыновней блистательной победой. Сам Эргасто, с веселым видом подойдя к Партенопею, обнял его, затем увенчал прекрасным венком из тимьяна, а в качестве награды преподнес чудесного олененка, выросшего среди овечьих стад, привыкшего играть с собаками и бодаться с овнами, кроткого и милого всем без исключения пастухам. После Партенопея он присудил вторую нафаду Клонику, перебившему камнем волку привязь, дал он ему новую и красивую клетку, сделанную в форме башни, а в ту клетку была помещена сорока, обученная звать по имени и приветствовать пастухов, причем столь учтиво, что тот, кто не видел говорящей, а мог слышать только голос, был твердо убежден, то это говорит человек. Третья награда вручена была Фронимо, который поранил камнем дерево чуть выше волчьей головы; это была сумка для хлеба, скроенная из мягчайшей шерсти различных оттенков. Монтано получил последнюю нафаду, несмотря на то, что ему выпал первый жребий. К нему Эргасто приятным тоном и как бы с полуулыбкой обратил такие речи: «Монтано, слишком была бы велика твоя удача ныне, если бы она и твоей праще споспешествовала так же, как шесту». И при сих словах снял он со своей шеи чудную тростниковую цевницу, сделанную всего лишь на два голоса, но обладавшую удивительной гармонией звучания, и протянул ее ему; он же принял дар, поблагодарив от души. Когда награды были распределены таким образом, у Эргасто остался еще изящнейший посох из дикой груши, весь изукрашенный резьбой, заполненной воском различных цветов, его навершие венчал черный рог буйвола, который так сверкал, что воистину можно было сказать, что он из стекла. Этот посох Эргасто подарил Опико[348], сказав ему: «И ты еще помнишь Массилию, и за твою любовь к ней прими этот дар, ради которого тебе не нужна была ни борьба, ни бег, ни что-либо иное. Достаточно того, что сделал сегодня твой Партенопей, который и в беге был среди первых, и в метании из пращи, бесспорно, оказался лучшим. Радостный Опико воздал ему подобающую благодарность, ответив так: «Что ж, это преимущества старости, сын мой, и они столь велики, что волей или неволей мы вынуждены им подчиняться. О, сколько бы ты увидел в этот день моих побед, если бы я был в том возрасте и при тех же силах, как встарь, когда на могиле великого пастуха Панормиты[349] раздавали награды так же, как ты сегодня, когда никто, ни местные, ни чужеземцы не могли со мной сравниться. Там победил я в борьбе Кризальдо, сына Тиррено, длиной прыжка превзошел самого знаменитого Сильвио; и еще в беговом состязании оставил за спиной Идалого и Амето, которые были братьями и скоростью бега и резвостью ног превосходили всех прочих пастухов. Единственно в стрельбе из лука был я превзойден пастухом, которого звали Тирсис; а это произошло потому, что он, имея прочнейший лук, отделанный с обоих концов козьими рогами, в отличие от меня мог уверенно его сгибать, мой же был сделан из простого тиса и то и дело грозил переломиться. Так и вышло, что он меня победил. Прежде был я средь пастухов, прежде был я средь юнцов знаменит, теперь же время надо мной свершило свой приговор. А вы, пока вам еще позволяет возраст, испытывайте себя во всем, что пристало молодым; мне же годы и природа теперь прописали другие правила. Но чтобы этот праздник во всём подошел к своему завершению, возьми, сын мой, цевницу звучную и пусть та, кто дала тебе жизнь, возрадуется, порадуй ее сегодня своим пением; пусть с небес, где она пребывает, с просветленным ликом смотрит и внимает она тому, как ее священнослужитель чествует ее память».

Эргасто счел всё сказанное Опико вполне разумным и, не дав иного ответа, взял из рук Монтано ту самую цевницу, которую сам же ему подарил незадолго перед тем; огласив добрый простор жалобными звуками, убедившись, что все молчат и замерли в ожидании, не без некоторого вздоха исторг он из себя сии слова:

Предыдущая главаГлава 28 из 36Следующая глава