К книге
АркадияАркадия. Проза одиннадцатая
87%
Аркадия. Проза одиннадцатая
27

Какое всеобъемлющее удовольствие доставили пространные стихи Фронима и Сельвагия каждому из нашей компании, излишне и спрашивать. Однако, сказать правду, кроме величайшей отрады, столь добрые слова о любимом городе моей страны поневоле вызвали у меня слезы. Пока продолжались стихи, мне казалось, будто я в самом деле нахожусь на прекрасной и отрадной равнине, о которой говорил Сельвагий, и вижу тихий Себет, этот мой неаполитанский Тибр, который посредством множества каналов растекается по обильной зеленью округе, а потом, снова собирая их вместе, проходит под сводом маленького мостика, чтобы безмятежно соединиться с морем. И немалой причиной для жарких вздохов было то, что, слыша о Байе, о Везувии, я вспоминал, как веселился когда-то в этих местах. А следом приходили на память приятнейшие купальни, дивные и величественные здания, пленительные озера, радующие взор острова, серные горы и счастливый берег Паусилипо, с его рукотворным гротом[302] и множеством уютных вилл, на который плавно набегают морские волны. А еще – плодоносный холм, возвышающийся над городом[303], драгоценный для меня памятью о душистых розовых садах прекрасной Антинианы, знаменитой нимфы моего великого Понтана[304].

К этим мыслям присоединились у меня воспоминания о достоинствах моей благородной и щедрой отчизны, которая, изобилуя всякими сокровищами, населенная богатым и достопочтенным народом, кроме пояса внушительных крепостных стен, имеет у себя красивейший порт, пристанище целого мира, и вместе с ним – высокие башни, богато украшенные храмы, гордые дворцы, эти величавые и полные достоинства жилища наших патрициев, улицы, полные прекрасных женщин и любезных, видных собою молодых людей. А что сказать об играх, о празднествах, о частых турнирах, о стольких искусствах, о стольких науках, о стольких достославных занятиях, которыми не только один город, но сколь угодно обширную область, но преизобильнейшее государство хватило бы украсить. А приятнее всего мне было слышать, как прославлялись занятия красноречием и божественно-высокой поэзией – и, среди прочего, заслуженные похвалы моему доблестному Караччоло, немалой славе наших народных муз[305], песнь которого пусть была и не вполне понята нами, по причине загадочности ее слов, однако выслушали ее все с величайшим вниманием. Все – быть может, кроме Эргаста, который, пока длилось пение, был погружен, как мне казалось, в глубокое раздумье, не сводя глаз с могилы и даже не моргая, подобно исступившему из ума; лишь изредка он испускал слезу, шевеля губами и бормоча про себя что-то невнятное.

Когда же пение закончилось и многие из нас стали разнообразно высказываться о нем, – а ночь тем временем приближалась, и звезды одна за другой зажигались на небе, – Эргаст, словно пробудившись от долгого сна, поднялся и, обратив на нас жалобный взгляд, сказал:

– Милые пастухи, верю, что не без воли богов жребий привел нас в это место, ибо как раз подошел тот день, который будет всегда мне горек, который я всегда буду чтить подобающими слезами. Завтра исполняется горестный год, как останки вашей Массилии при вашем общем плаче, со всенародной скорбью были преданы земле.

И поэтому, как только лишь солнце, по окончании ночи, прогонит своим сиянием тьму, а скот разойдется по лесным пастбищам, вы, созвавши ваших собратьев-пастухов, придите совершить со мною подобающие обряды и торжественные игры в ее память, так, как у нас заведено.

И каждый победитель получит от меня дар соразмерно моим возможностям.

После его слов Опик высказал желание остаться с ним до утра; поскольку же он был стар, ему этого не разрешили, но отрядили нескольких молодых мужчин проводить его, а большая часть из нас осталась с Эргастом на бдение. Когда совсем стемнело, мы зажгли вокруг пирамиды множество светильников, над ее вершиной укрепив самый большой из них, который долгое время сиял, подобно яркой луне среди множества звезд. И ночь так и прошла среди огней, без сна, под звонкие и жалобные звуки музыки; и даже птицы, будто пытаясь превзойти нас, усердно пели на каждом дереве округи; и лесные звери, отбросив обычный страх, казалось, с удивительным наслаждением слушали нас, словно ручные, улегшись вокруг могилы.

Над землею, возвещая людям пришествие солнца, уже занялась багряная заря, когда издалека по звуку свирели мы услышали, что приближаются товарищи, а еще спустя немного, когда совсем рассвело, стали различать их на равнине: всей толпой они шли увенчанные венками из листьев, с длинными ветвями в руках, – так что на расстоянии казалось, будто идут не люди, но целый лес со своими деревьями шествует к нам. Наконец они поднялись к нам на холм; и Эргаст, возложив на голову венок из серебристой оливы, прежде всего почтил поклонением восходящее солнце, а затем, обратившись к прекрасной могиле, взволнованным голосом во всеуслышание сказал:

– О материнский прах и вы, пречистые и преподобные кости! Если по силе противодействующей судьбы я не мог сотворить вам надгробие, высотою равное этим горам, и окружить его отовсюду тенистыми лесами с сотней алтарей, принося на них вам сотню жертв, однако ничто не сможет помешать мне с чистой совестью и нерушимой любовью почтить вас теми малыми приношениями и теми делами, на которые достанет моих сил.

Сказав это, он совершил святые приношения, благоговейно целуя могилу. А пастухи, собрав в одно место большие ветви, что держали в руках, и громогласным хором призвав божественную душу, подобным образом принесли свои дары – кто ягненка, кто медовые соты, кто вино, а иные – ладан с миррой и душистыми травами.

Когда же все было окончено, Эргаст предложил награды тем, кто намеревались состязаться в беге; приведя красивого и большого барана, с белейшим руном, таким длинным, что оно свисало до копыт, он сказал:

– Он достанется тому, кому дадут первенство его быстрота и удача. Для второго приготовлена новая и красивая корзина из ивовых прутьев, доброе вместилище для не перебродившего Вакха. А третий пусть довольствуется этим можжевеловым дротиком: он, будучи украшен прекрасным железным наконечником, может служить и как дротик, и как пастуший посох.

На эти слова выступили вперед Офелий и Карин – юноши легкие и резвые, способные догнать оленя в лесной чаще; за ними – Логист, Галиций и сын Опика, по прозванию Партенопей[306], с Эльпином и Серраном, и другие их товарищи, меньшие по летам и силе. Каждый изготовился должным порядком, и как только дан был знак, все пустились мерить ногами зеленую поляну с такой скоростью, что можно было сравнить их со стрелами или молниями. Каждый, устремив глаза к месту, куда должен был добежать, старался перегнать товарищей. Но Карин, со своим удивительным проворством, уже был впереди всех; за ним, порядочно отставая, следовал Логист, а третьим – Офелий, которому будто в затылок дышал Галиций, идя за ним след в след, и, если бы они бежали больше, он, несомненно, нагнал бы его. Карину оставалось уже совсем немного, чтобы коснуться назначенной меты, когда, уж не знаю как, он споткнулся, – корень ли, камень или что другое было тому причиной – и, не в силах ничем помочь себе, резко упал грудью и лицом на землю. То ли по зависти, не желая, чтобы первенство досталось Логисту, то ли вправду желая подняться, он, не знаю каким образом, выставил вперед голень, и Логист как несся в беге, так, запнувшись, в том же порыве грянул наземь рядом с ним. После падения соперника Офелий с еще большим усердием припустил вперед по просторному полю, уже видя себя первым, а крик пастухов и громкие рукоплескания придавали ему духа к победе. Подбежав наконец к назначенному месту, он получил, как и хотел, первую награду, Галиций, шедший следом, – вторую, а Партенопей – третью.

Тогда с криком и шумом Логист стал жаловаться на коварство Карина, который лишил его первенства, подставив ему ногу, и с великой настойчивостью стал требовать награды. Офелий, напротив, утверждал, что победа за ним, и уже обеими руками держал за рога заработанного барана. Голоса пастухов разделились, когда Партенопей, сын Опика, с усмешкой сказал:

– Если вы дадите Логисту первую награду, что же тогда достанется мне, который сейчас третий?

На это Эргаст с веселым лицом отвечал:

– Милые юноши, те награды, что вы уже получили, вашими и останутся; но да будет мне позволено оказать милость другу.

И с этими словами он подарил Логисту красивую ярку с двумя ягнятами. Увидев это, Карин, обратившись к Эргасту, сказал:

– Если ты так жалеешь упавших друзей, то кто больше меня достоин быть награжденным? Ведь я, без сомнения, был бы первым, если бы тот самый жребий, который помешал Логисту, не был враждебен и мне.

Говоря это, он указывал на грудь, лицо и губы, покрытые пылью, – и тогда под веселые возгласы пастухов Эргаст привел красивого белого пса по кличке Астерион[307], рожденного от одного отца с моим старым Петулком[308], что был вернее и ласковее любой другой собаки, и которого, по причине его преждевременной смерти, мне остается лишь непрестанно оплакивать, с горячими вздохами призывая его имя.

Шум и говор пастухов затих, когда Эргаст вытащил на середину доброе рало[309], толстое и длинное, снабженное железными зубьями, и сказал:

– Пару лет не будет иметь нужды ходить в город ни за мотыгой, ни за лемехом, тот, кто выйдет победителем, метнув это рало, – ибо оно будет ему и тяжестью, и наградой.

На эти слова Монтан и Эленк с Евгением и Урсакием немедленно вскочили на ноги. Они встали в ряд, и первым оторвал рало от земли Монтан; имея у себя в домашнем быту немалую привычку обращаться с такими тяжестями, он попробовал метнуть его, но не смог достаточно далеко. Теперь попытаться предстояло Урсакию; но, может быть, надеясь, что одной силы для этого довольно, он хоть и много старался, но лишь рассмешил пастухов, ибо рало упало почти у самых его ног. Третьим метал Евгений: он намного превзошел обоих предыдущих. А Монтан, которому досталось метать последним, выступил чуть вперед, опустился на землю и, прежде чем взяться за рало, два или три раза протер руки пылью, а затем, схватив его, и прибавив несколько проворства и силы, обошел всех остальных на две длины рала. Все пастухи прославили его добрый бросок восхищенными рукоплесканиями; приняв заслуженно доставшееся рало, Монтан снова сел на прежнее место.

Тогда Эргаст начал третью игру, которая была вот какого рода. Взяв один из наших посохов, он вырыл в земле лунку – небольшую, чтобы хватало лишь одному человеку встать одной ногой, поджав другую, как имеют привычку делать журавли. На стоящего в лунке должен был, держа так же поджатой одну ногу, наступать вприпрыжку другой пастух, стремясь вытолкнуть его из ямки и самому занять ее. Проиграть для одной и для другой стороны означало коснуться, по какому угодно случаю, поджатой ногой земли. И то ловкими, то смешными движениями соперники поочередно принялись выталкивать друг друга из ямки. Наконец очередь защищать ямку дошла до Урсакия, против которого выступил один весьма высокорослый пастух. Урсакий, незадолго перед тем пристыженный насмешками пастухов, ища возможности исправить свою оплошность с ралом, прибегнул к хитрости. В какой-то момент нагнув голову, он резко ударил ею противника в низ живота, тут же, не давая ему опомниться, схватил его за ноги и, перекинув через спину, уложил его, такого высокого, в пыль. Восхищению, смеху и крику пастухов не было предела. А Урсакий, воспрянув духом, сказал:

– Не дано всем людям уметь все. Коли в одном оплошал, значит, могу защитить свою честь в другом.

И Эргаст, улыбкой подтвердив, что сказано верно, достал откуда-то изящнейший и остро наточенный нож с рукояткой из самшита, еще ни разу не бывший в деле, и протянул его в награду Урсакию.

И тут же назначил награды тем, кому предстояло испробовать силы в борьбе, обещая подарить победителю прекрасную кленовую чашу, где рукой падуанца Мантеньи, художника усердного и искусного как никто другой, были изображены многие вещи, а среди прочего – нагая нимфа с прекраснейшими членами тела и ногами, сгибающимися наоборот, какие бывают у коз. Восседая на наполненном вином бурдюке, она кормила грудью маленького сатира, глядя на него с такой нежностью, что казалось, будто вся горит любовью и заботой. А младенец одну грудь сосал, а за другую схватился нежной ручонкой, не сводя с нее глаз, будто боясь, что у него ее отнимут. Чуть поодаль от них можно было видеть двух мальчиков, тоже нагих, которые, надев на себя ужасные маски, просовывали через их рты свои ручки, чтобы напугать других мальчиков, из которых один, пустившись наутек и оборачиваясь на бегу, кричал от страха, а другой, повалившись на землю, плакал и, не зная, как еще помочь себе, протягивал руку, чтобы исцарапать врага[310]. Со внешней стороны сосуда шла по кругу лоза, отягощенная спелыми гроздьями; один из ее концов оплетала хвостом змея, что, изогнувшись, открытой пастью касалась края чаши, образуя изящную и причудливую ручку.

Красота чаши весьма возбудила души слышащих к состязанию, однако они ждали, как поведут себя самые сильные и именитые. Тогда Ураний, видя, что никто не двигается с места, проворно поднялся на ноги и сбросил плащ, обнажив широкие плечи. Против него отважно выступил Сельвагий, пастух весьма известный и уважаемый в лесном краю. Зрители ожидали многого, видя, какие два пастуха вышли на поле боя. Имея довольно простора, оба соперника могли видеть друг друга с головы до пят; наконец, сблизившись, они в едином порыве яростно сцепились сильными руками. Каждый имея решимость не уступить, они казались разъяренными медведями или же двумя могучими быками, сшибающимися на поляне. И уже пот струился по членам обоих, и побагровели набухшие кровью жилы на руках и ногах – так каждый из них трудился ради победы. Но так как ни один из них не был в силах ни окончательно бросить на землю, ни сдвинуть с места другого, Урсакий, опасаясь, как бы зрители не разочаровались в своих ожиданиях, сказал:

– Сильнейший и отважнейший Сельвагий! Сам видишь, что, мешкая, мы только утомляем зрителей. Или оторви меня от земли, или я подниму тебя, или возложим дело на богов.

И с этими словами приподнял его над землей. Но Сельвагий, не забывший своих уловок, с силой пнул его в коленный сустав, так что Урсакий, вынужденный поневоле согнуть колено, упал навзничь, а Сельвагий, не давая ему опомниться, навалился сверху. Вся толпа пастухов восхищенно вскричала. Теперь настал черед Сельвагия пытаться поднять Урсакия, – и он ухватил его поперек тела, но из-за большой тяжести и изнурения не смог удержать. Как ни старались оба, вышло так, что, наконец, сплетенными телами борцы повалились в пыль. Поднявшись, они угрюмо изготовились к третьей борьбе; но Эргаст не захотел, чтобы страсти распалялись еще больше, и, дружески обратившись к обоим, сказал:

– Не стоит так изнуряться ради столь малой награды. Оба – победители, и получаете равную почесть.

И, сказав так, одному пожаловал прекрасную чашу, а другому – новую цитру, сверху донизу изящно отделанную, с нежнейшим звуком, которую он с великой заботой хранил, утешая ею свою печаль.

Прилучилось товарищам Эргаста накануне ночью захватить внутри овчарни волка; и ради праздника держали его живым, привязав к дереву. С ним придумал Эргаст дать в тот день последнюю игру; обратившись к Клонику, который сидел, ни разу не поднявшись ни для какого состязания, он сказал:

– Итак, ты оставишь сегодня без почести твою Массилию, не совершив в ее память никакого подвига? Возьми, отважный юноша, твою пращу и покажи другим, что ты еще любишь Эргаста.

И, указав ему и прочим на связанного волка, продолжил:

– Кто хочет для защиты от дождей промозглой зимы иметь башлык и шубу на волчьем меху, тот может теперь заслужить ее, поразив из пращи эту мишень.

Тогда Клоник с Партенопеем и Монтан, только недавно выигравший рало, с Фронимом, вытянув свои пращи, принялись громко хлопать ими в воздухе; затем бросили жребий, и первая очередь выпала Монтану, вторая – Фрониму, третья – Клонику, а четвертая – Партенопею. Обрадованный Монтан, вложив в пращу камень-голыш и раскрутив ее со всей силы над головой, метнул его. Камень с яростным свистом полетел, куда был послан; и, возможно, Монтану досталась бы, кроме рала, еще одна награда, но волк, испуганный шумом, рванулся с места, где был привязан, и камень пролетел мимо. Вторым метнул Фроним и хотя целил точно в голову волка, не смог поразить его, но, попав в дерево, выбил из него кусок коры; и волк, охваченный ужасом, рвался со страшным визгом. Тут Клонику пришлось подождать, пока волк остановится; и как только он увидел его затихшим, запустил свой камень, и он, полетев прямо в цель, угодил по веревке, которой волк был привязан, отчего волк, напрягши силы, разорвал ее. Все пастухи вскричали, сначала решив, что волк убит, но тот, почувствовав, что свободен, бросился наутек. Тогда Партенопей, державший пращу наготове, видя, как волк бежит через поляну, ища спасения в лесу, что находился слева, призвал на помощь пастушеских богов и со всего размаху метнул камень. И угодно было его жребию, что волку, напрягавшему все силы в беге, камень попал прямо в висок под левым ухом, убив его на месте. Каждый из зрителей был поражен изумлением, и все собрание в один голос провозгласило Партенопея победителем. Глядя на Опика, плакавшего от радости, все поздравляли его с великим ликованием. А обрадованный Эргаст, подойдя к Партенопею, обнял его и, увенчав венком из ветвей нарда, дал ему в награду прекрасную лань, выращенную вместе с овцами и привыкшую играть с собаками и толкаться с баранами, совершенно ручную, которую любили все пастухи.

После Партенопея Клоник, перебивший веревку волка, получил вторую награду – новую и красивую клетку в форме башни, с говорящей и весьма речистой сорокой, которая была обучена звать пастухов по имени и приветствовать их так, что если ее не видеть, а только слышать речь, можно было подумать, что говорит человек. Третья награда была дана Фрониму, камнем поразившему дерево над самой головой волка, – сума для хлеба, связанная из тончайшей разноцветной шерсти. Наконец, досталась награда и Монтану – последнему, хоть он и мечтал получить ее первым. Эргаст сказал ему с ободряющей улыбкой:

– Слишком велика была бы сегодня твоя удача, Монтан, если бы ты оказался настолько же счастлив с пращей, как и с ралом.

С этими словами он снял висевшую у него на груди красивую свирель, составленную всего лишь из двух дудочек, но в высшей степени гармоничную в звучании, и протянул ее Монтану; а тот, приняв с удовольствием, поблагодарил друга.

Итак, розданы были награды, но оставался еще у Эргаста изящнейший посох из дикой груши, весь покрытый резьбой и расписанный разными восковыми красками, а на конце украшенный черным буйволиным рогом, отполированным до такого блеска, что поистине можно было принять его за стеклянный. Этот посох Эргаст подарил Опику со словами:

– Вспоминай и ты Массилию и, во имя любви к ней, прими этот дар, ради которого нет нужды ни бежать, ни в чем-то ином состязаться. Довольно потрудился вместо тебя сегодня твой Партенопей, который в беге явился одним из первых, а в метании пращи, бесспорно, первейшим.

И Опик с благодарностью отвечал на это:

– Привилегии старости, сынок, столь велики, что мы, хотим того или не хотим, вынуждены им подчиняться. Ох, право, увидел бы ты сегодня и меня соревнующимся с другими, имей я силы и возраст, как тогда, когда раздавались награды над могилой великого пастуха Панормиты[311], – подобно тому, как сегодня сделал ты. Там никто ни из здешних, ни из пришельцев не мог сравниться со мною. Тогда я одолел в борьбе Хрисальда, сына Тиррена, в прыжках намного превзошел славного Сильвия, а в беге оставил позади братьев Идалога и Адмета, которые быстротой и ловкостью ног превосходили всех иных пастухов. Только в стрельбе из лука был побежден я пастухом, носившим имя Тирсиса[312], и вышло так по той причине, что он, имея лук, концы которого были отделаны козьими рогами, крепче моего, мог стрелять с большей точностью, нежели я, с луком из простого тиса, который боялся сломать. Вот только поэтому он меня и победил. Тогда был я известен среди пастухов, славен среди юношей; ныне же надо мною взяло верх время. Это вы, кому благоприятствует возраст, упражняйтесь в подвигах молодости; а меня годы и природа покоряют иным законам. А ты, сын мой, чтобы праздник получил достойное завершение по всему, возьми звучную свирель, и пусть та, что имела радость подарить тебя миру, радуется и теперь, внимая твоему пению. Пусть с радостным челом видит она и слышит с небес, как ее священник совершает ее память в лесном краю.

Эргаст счел столь справедливыми слова Опика, что, вместо любого другого ответа, вновь принял из рук Монтана свирель, которую только что сам ему подарил, и некоторое время играл на ней жалобным тоном, а затем, видя, что все ожидают со вниманием и с молчанием, вздохнув, издал такие слова:

Предыдущая главаГлава 27 из 31Следующая глава