К книге
Очерки истории культуры Средневекового ИранаОчерк третий. Литературная служба при средневековых иранских дворах (На материалах исфаханской литературной школы). Своеобразие художественного восприятия. Поэт философствует. Поэт поучает
52%
Очерк третий. Литературная служба при средневековых иранских дворах (На материалах исфаханской литературной школы). Своеобразие художественного восприятия. Поэт философствует. Поэт поучает
25

Гедоника классической персидской поэзии, как было сказано выше, полисемантична по содержанию. Пейзажная и вакхическая поэзия, стихи, воспевающие красоту, — все построено на приеме метафорического одухотворения окружающих объектов: явным или скрытым планом поэтического высказывания почти всегда является человек. Средневековая гедоническая лирика — более того — развивалась в тесной, часто нерасторжимой связи с еще одним чрезвычайно существенным направлением классической поэзии — искусством философской и дидактической афористики.

Тяготение к афористическим формам мышления, характерное для средневековья вообще, в самой высокой степени проявилось в речевой культуре Ирана. Дать словесный образ того или иного явления и вывести для него афористическую формулу — это искусство почиталось одним из краеугольных камней классической поэзии. В прямой связи с этим следует рассматривать теоретическую установку на смысловую и художественную замкнутость двустишия и его способность вести самостоятельную литературную жизнь (среди малых форм существовала, как известно, и такая форма, как фард — одиночный бейт).

Афористичность поэтического высказывания, заключенного в бейте — двустишии, отличает не только персоязычную поэзию малых форм, но и крупные стихотворные жанры — эпические, романические и дидактические поэмы. Но в наибольшей степени искусство афористики проявилось в форме рубай. Четверостишие в рассматриваемую нами эпоху — это вполне сложившийся, широко распространенный жанр персоязычной поэзии, прошедший через творчество крупнейших мастеров стиха — Баба Тахира, Сана'и, Мас'уд-и Са'д-и Салмана, Анвари, Хакани и других и уже перешагнувший высочайшие пики своего развития в рубай Омара Хаййама.

Творчество исфаханских поэтов, завершающее предмонгольский период, воплотило многие конечные результаты развития основных литературных тенденций домонгольского времени, в частности и в жанре рубай. Так, исфаханские поэты дали высокие образцы утонченного искусства афористичности. На крылатых формулах, выражающих сущность любовного страдания, построена вся их любовная поэзия. Вот типические строки — самостоятельное стихотворение:

Ты — стрела: тебя тянешь к себе — ты летишь.

Ты — луна: что ни день, ты иная.

Ты — слеза: навернешься на миг на глаза — и бежишь.

Ты как жизнь: с каждым вздохом все меньше надежды.

Или отдельные бейты:

Тот, кто не страдает по тебе, увечен,

И сердце, не убитое тобой, мертво.

Я превратил мои два глаза в четыре, чтоб тебя увидеть,

А ты, завидевши меня, из двух очей глядишь одним.

Одновременно творчество исфаханских поэтов дает обильный материал для оценки философского и нравственного начала классической персидской поэзии предмонгольского времени. У обоих поэтов, особенно это характерно для Камала Исма'ила, выражено стремление отлить в меткие речевые формулы моральные, социально-этические, философские и чисто житейские каноны своего времени. Более двухсот четверостиший Камала Исма'ила — это житейская и философская афористика и лирическая дидактика. При всей обобщенности — согласно литературному вкусу времени — поэтического высказывания эти четверостишия приближают нас к постижению личности поэта, мира его души. Сугубо личное звучит в горьких сетованиях на духовное одиночество, на неверие в людей, в жалобах на обманутые жизнью ожидания:

Как страшно оно мне, круговращенье тупого колеса судьбы,

Страх перед жизнью неизменен: добра боюсь и зла боюсь.

В душе нет ни крупицы веры в людей. Вот почему

Я тени собственной, что вечно гонится за мной, боюсь.

Жизнь миновала — ни одно желанье сердца не свершилось,

И ни одно из путешествий гостинцем нас не одарило.

Что знанья? — не пришлю от них спасенье.

Что разум? — он не преумножил веры.

Эти мотивы варьируются во многих стихотворениях. Вместе с тем в этой житейской философии и дидактике нет целостного мироощущения, заметны пестрота настроений и смешение жизненных позиций, внешне противоречивых для сознания одного человека: рядом с сетованиями на превратности судьбы и несправедливое распределение мирских благ проповедуется пренебрежение жизненным благополучием, соседствуют обывательская мудрость самосохранения и эпикурейская беспечность жизни "одним днем". И тут же гордость честного непреуспеяния в несправедливом мире, благородство преодоленного страдания, отрицание смирения, а в бессилии против незаслуженных ударов судьбы совет просто посмеяться над ней. Другими словами, мы находим здесь весь набор всечеловеческих житейских истин, представленный, как правило, в пословичном фонде любого из народов. Облеченные в меткие речевые формулы — афоризмы, пословицы, поговорки, — они извечно питали дух человека в его неудовлетворенности жизнью и в стремлении познать и сформулировать для себя ее непостижимые закономерности.

Ясно, что житейскую философию исфаханских поэтов следует понимать расширительно: в их афоризмах художественно выражены мысли и настроения, популярные у широких слоев населения. Из четверостиший Джамал ад-Дина ибн Абдарраззака и Камала Исма'ила можно составить своеобразную антологию таких — ходовых, по-видимому, в их время — сентенций:

В тот день, когда мы в суете уйдем из жизни,

Которую лишь по ошибке мы считаем жизнью,

С какою мыслью мы уйдем из жизни?

Не вышла жизнь — поймем в итоге жизни.

Нас одарило время только цепью бед,

Хоть раз коснулись ли мы розы, шипом не уколовшись?

В итоге даже жизнь оно возьмет от нас назад

Так что оно нам в самом деле дало?

Афористичность поэтического высказывания отличает главным образом второй, заключительный бейт рубай. В ряде случаев он без труда вычленим из четверостишия, являя полную способность к самостоятельному существованию. Четверостишия изобилуют такого рода литературными пословицами:

Пока жив, не пугай себя мыслью о смерти,

Отведи смерти миг, а весь век беспечально живи.

В чаше жизни мирской перемешаны сладость и горечь —

Так одно с губ любимой испей, а другое — с губ чаши вина.

О, хотя б нам страданье отмерялось длиной нашей жизни

Или жизнь отмерялась по тяжести ноши страданья!

Вставай и путем предначертанным свыше пройди свою жизнь,

Как и те, что прошли его прежде тебя.

Не тянись головой к небесам, как огонь под порывами ветра,

Лучше ты затаись, как вода под землей.

Многие из них, следуя стилистическим конструкциям народных пословиц, императивны: советы и поучения прямо обращены к читателю. Сами императивы вынесены в концы строк и в редиф — повтор, завершающий каждую строку, что сообщает рубай особую экспрессию:

Чудачествам судьбы конца нет и предела,

В теченье времени нет никакого распорядка,

Не взваливай на плечи эту ношу горя —

Ведь вся земная жизнь того не стоит.

Эту императивность поэт нередко обращает на самого себя, с формулой "о сердце!" (эй дил или дила), как бы отождествляя себя с читателем. Тогда четверостишие звучит своеобразным самоуговором, заклинанием или принимаемым обетом:

О сердце, не ищи ты утешителя в миру людском,

Само себя утешь в своей душевной боли.

Все муки в одиночестве само перестрадай —

Ведь утешитель твой сам страстно жаждет утешенья!

Клянусь, не буду помышлять о суете мирской,

Ни радости ее, ни горе не допущу до сердца.

Пусть мне короной голову украсят — не возгоржусь,

Пусть вновь лишат последней шапки — не поморщусь.

Как и всякие афоризмы, эти авторские литературные пословицы так или иначе воплощают жизненные и нравственные идеалы эпохи, вскрывают существовавшие связи между человеком и его временем. Именно поэтому социальная роль этих литературных афоризмов представляется особенно значимой. Может быть, именно эта часть персидской поэзии — так сказать, "обобществленная лирика" — и была прежде всего пищей для духа и ума в средневековом обществе.

Иранское средневековье отмечено высокой и утонченной культурой слова, можно говорить о своего рода культивируемом искусстве высокоорганизованного речения. Известно, что заучивание наизусть большого количества стихов и уместное цитирование их в живой речи и в письмах почиталось непременным признаком должной образованности. Характерной чертой средневековой стилистики было обильное уснащение сочинений — не только художественных, но и исторических, политических, богословских, мемуарных, дидактических, даже государственных и дипломатических документов — стихотворными вставками, притчами, афоризмами для иллюстрации и аргументации того или иного положения. Для средневековой персидской стилистики характерно активное обращение к богатому арсеналу афористических формул, метких присловий, образных сентенций.

Чрезвычайно значимой была при этом роль средневекового поэта. И не только в обогащении речевой культуры народа и его литературного языка. Придавая художественно отточенную, крылатую форму мыслям и суждениям своих современников, формулируя некие правила жизни, поэт выступал в известной степени и их творцом, т. е. социально активной личностью, имеющей влияние на формирование общественного мнения и создание системы нравственных ценностей.

Дидактическое начало, традиционно идущее еще от доисламского времени, было очень развито в литературе предмонгольского Ирана с ее андарз (поучения) и панднамак (книги советов). Дидактика в предмонгольское время процветала в самых разных формах литературного творчества: от афоризмов — литературных пословиц и поговорок, назидательных стихотворных притч, стихов-проповедей и стихов-наставлений до специальных трактатов — сводов этических заповедей и практически полезных в воспитании юношества "зерцал". Развитие дидактической поэзии поощрялось широким читательским спросом, в том числе и меценатствующих дворов. Сама художественная природа многих (но не всех) афористических рубай, опирающаяся в своей образности на реалии праздничного антуража, говорит об их органической принадлежности к жанрам придворной лирики.

Доминирующая для средневекового Ирана гуманистическая идея справедливого правления воплощена в тысячах поэтических высказываний домонгольских авторов, начиная с Фирдоуси; они вошли в широкий народный обиход как пословицы и изречения (так, из Шах-наме: "Признак силы — справедливость шаха, признак слабосилья — лживость шаха", "Сидящий наверху, вмени себе в закон: не презирать людей — ты ими вознесен"- или у Сана'и: "Правитель только той земли велик, где справедливости сияет лик" — парафразы этих строк в обилии представлены в любом средневековом диване и куллийате).

К прославлению справедливости царя, на котором построен весь официальный панегирик, исфаханские поэты добавляют и многое другое. Восхваляя мецената как идеального правителя, поэт исподволь очерчивает некий круг требований к нему, иногда достаточно практических: забота о процветании столицы и подданных, помощь бедным и сострадание к ним, забота о "людях пера", т. е. об интеллигенции, умение "ценить слово" и др.

Поэт выступает в своих придворных стихотворениях и как поставщик некой полезной социальной информации, привлекая внимание правителя к тем или иным сторонам жизни страны, города и подданных. Так, в диване Камала Исма'ила мы находим панегирическое кит'а (в двадцать пять бейтов), построенное на реднфе гурусне — "голодный". Вот несколько бейтов из этого стихотворения:

О господин! В сей год засушливый, голодный на доброту и щедрость,

Замешан милости твоей водой хлеб у голодных.

На языке у благородных — ни слова без восхваленья щедрости твоей,

Как нет ни слова без поминанья хлеба — на языке, голодных.

О, этот год, когда чернеют и мужа благородного лицо,

И лик луны и солнца от стонов и рыдания голодных!

Дрожит сам солнца диск. Ты спросишь — отчего?

То звезд зубцы впились в него, как зубы обезумевших голодных.

О господин мой, коль не протянешь ты руки своей кормящей,

Сметет вконец сей каменный поток нужды живые души у голодных.

На скатерть милосердья своего поставь ты хлеб любви к народу,

И он потянется, без края и конца, к твоим дверям чредою караван голодных.

Боюсь сказать в стихах я ненароком совсем не то, что надо:

Ведь потерявших разум не отличишь по виду от голодных.

Тем господам, у коих ныне амбаров чрева сыты,

Поостеречься было б в самый раз того, что есть на языке голодных,

Ибо не так огонь опасен для хлопковой ваты,

Как для господ богатых опасен может быть поэт в строках стихов своих голодных.

Панегирик ли это в привычном для нас смысле? Стихотворение написано, как можно понять, в один из голодных годов, все его образы имеют своей основой реальный план — голодающих жителей Исфахана. И цель этих стихов, где каждый бейт замыкается словом "голодный", повторенным на протяжении стихотворения двадцать пять раз, ясна: подвигнуть правителя на оказание помощи голодающему населению. Поэт как бы принимает на себя роль посредника между народом и правителем, используя свое право допуска ко двору, дабы поведать о народных нуждах.

Предыдущая главаГлава 25 из 48Следующая глава