Завтра во взаимодействии с моряками Черноморского флота и Азовской флотилии пойдем на штурм Керченского полуострова. Этим заняты все наши мысли. Только что закончилось открытое партийное собрание. В нашей разведроте — восемь коммунистов и пятнадцать комсомольцев. Почти все выступили в прениях. Чупрахин говорил, что он будет разминировать фрицев аккуратно, без лишнего шума, но так, что от страха закрутятся в гробу ихние большие и маленькие фридрихи и кайзеры, а Гитлера по этой же причине хватит падучая болезнь.
Кувалдин, как всегда, был немногословен. Теребя в руках шапку, он пробасил:
— Как командир первого отделения, приказываю всем быть в первых рядах. А остальное я доскажу там, на полуострове, автоматом и гранатой. Фашист, он такой язык понимает лучше. Порядок.
С подъемом произнес речь Беленький. Говорил он долго, делая большие отступления «в глубь веков». От усердия у него нос покрылся обильным потом. Закончил призывом бить германца по-шапкински, не зная страха. Сам Захар не выступал. Он только с места заявил:
— Я человек беспартийный. Но свой голос присоединяю к словам коммунистов и комсомольцев.
Решение было коротким. Его зачитал политрук:
— «Мы, коммунисты и комсомольцы, бойцы и командиры разведроты, заверяем советский народ, родную партию в том, что без страха и колебания идем на штурм Керченского полуострова и, чего бы это нам ни стоило, с честью будем сражаться за полное освобождение советского солнечного Крыма от фашистской оккупации. Всем коммунистам и комсомольцам быть в первых рядах, штыком, огнем автомата и гранатой бить гитлеровцев до полного разгрома. В бою поддерживать друг друга, не оставлять в беде товарища».
Потом пели «Интернационал». Его подхватила в стороне соседняя рота. И песня покатилась по всей окрестности. Пели артиллеристы, саперы, моряки, танкисты, пели авиаторы в капонирах полевого аэродрома.
Звуки гимна и сейчас еще продолжают звучать в ушах. Мы сидим молча. Один лишь Беленький суетится: он готовит корреспонденцию о прошедшем собрании. Кирилл уже не раз бегал к политруку, и, кажется, Правдин сказал ему: «Пиши — отошлем». Теперь Беленький всем нам не дает покоя: требует, чтобы выслушали начало, или, как он говорит, запевку к статье. Это начало он дополняет и изменяет через каждый час и сразу же после этого просит послушать его. Больше всех достается Егору: он коммунист, и ему нельзя отказать в просьбе Беленькому, но Кувалдин на слова удивительно туг, ему легче отрыть окоп в полный профиль, чем на глазах у людей произнести десяток слов.
Кирилл хватается за голову и начинает отчаянно тереть виски. Он всегда так делает перед чтением своих корреспонденции. Кое-кто пытается выскочить из землянки. Но Беленький спешит загородить собой выход:
— Товарищи, дело общественное, я, собственно, для вас же стараюсь.
— Ведь слышали же! — со стоном говорит Мухин.
— Пусть читает! — кричит кто-то из дальнего угла землянки. — Красиво. Читай, Кирилл!..
Беленький, сбросив шинель, протягивает вперед руку с листками.
— «Товарищи!» — с дрожью в голосе начинает он. — К вам обращаюсь я, мои боевые по Керченской баталии друзья…» Ну как? — спешит спросить Кирилл. — Понятно?
— Порви, — советует Егор. — Звону много, а толку мало.
— Как? — удивляется Беленький. — О диалектике есть? Есть. О стратегии упоминаю? Упоминаю. Нет, Кувалдин, ты плохо слушал. Возьми почитай…
— Правильно, он плохо слушал, — с серьезным видом говорит Чупрахин.
— Смеешься, — прерывает Беленький Чупрахина. — Совершеннейший баламут! Вот сейчас пойду к политруку, и он скажет: «Хорошо». Да, да! Разрешите, товарищ командир взвода. Я быстро…
— Иди! — отпускает его Шапкин.
После ухода Беленького в землянке вновь наступает тишина, но длится недолго — нарушает Мухин. Он вспоминает, как первый раз прыгнул с причала в воду и удивился: очень холодная.
— Неженка! — замечает Чупрахин, подбрасывая в печурку дрова. У Ивана быстрые, озорные глаза, курносый нос, чуть перекошенные губы; он задиристый, смешной.
— Тебе что! — в ответ басит Егор. — Моряк, можно сказать, первый министр у водяного.
— Бери выше! — не моргнув, режет Чупрахин. — С детства привычный к холодной воде. Когда мне было двенадцать лет, один дружок посоветовал обливаться холодной водой. Говорит: «Ты, Ванька, хилый, полезай в колодец и закаляй организм». — «Как же туда полезу?» — спрашиваю. Отвечает: «Пара пустяков! Садись в ведро, я тебя спущу». Согласился, дурак. Дело было вечером. Опустил и кричит: «Ванька, поболтайся там маленько, я отнесу воды домой!» Понес и забыл про меня, подлец. Сижу, совсем окоченел. И кричать боюсь — отец выпорет. И сам выбраться не могу. «Ну, — думаю, — пропала моя организма!» К счастью, в это время у колодца остановились старик со старухой лошадей напоить. Опустили ведро. Я, конечно, сел в него и молча держусь за цепь, боюсь слово произнести: как бы дед с испугу вновь не окунул. Только начал приближаться к срубу, как прыгну — и уцепился за край сруба. Старик как заорет: «Свят, свят, свят! Водяной!» Старуха — в обморок. Кони рванули в сторону. Беда-а…
— И ты проснулся? — замечает кто-то.
— Это правда. Потом отец так закалил мне ремнем одно место, что месяц не мог сесть. Ел стоя.
Бойцы смеются. Чупрахин, довольный своим рассказом, хитровато улыбается, поглядывая по сторонам. В землянку заходят Шатров и Сомов.
— Весело живете! — говорит подполковник и обводит строгим взглядом, кажется, вот-вот с его уст слетит команда. Он строен, подтянут, будто собрался на парад и забежал что-то сообщить нам.
Иван уступает Шатрову место у печки:
— Погрейтесь, товарищ подполковник.
— Спасибо. Не замерз. Скажите, кто из вас в Крыму бывал?
Поднимается Шапкин:
— Я.
— Где и когда?
— В поселке Владиславка. Родился там, но жить почти не жил. Мальчонкой уехал оттуда в Ростовскую область.
— Это и у меня бабушка родилась в Багерово, — хихикает Чупрахин, держа в руках полено.
— Шутки неуместны! — поворачивается к нему Сомов. — А вы, товарищ Мухин, где жили? — спрашивает лейтенант Алексея.
— В Развильном, что под Сальском.
— Значит, никто из вас не жил на Керченском полуострове? — продолжает подполковник.
Он прикалывает к стенке газету, на которой красным карандашом аккуратно вычерчена карта полуострова.
— Смотрите сюда. Это, — говорит он, показывая карандашом на черные кружочки, — населенный пункт Мама-Русская, это мыс Зюк, мыс Тархан, мыс Хрони, это крепость Еникале, город Керчь и южнее населенный пункт Камыш-Бурун…
Рассказав о населенных пунктах, прибрежных высотках, подробно охарактеризовав место высадки дивизии, нашей роты, он заключает:
— Запомните, все это пригодится. — И, повернувшись к Сомову, спрашивает: — Водку сегодня получали?
— Получали. Но все берегут, чтобы в море погреться.
— А закусить у вас есть чем?
— Найдется! — отвечаем хором.
— Тогда будем веселиться, что же скучать.
На импровизированном столике вырастает гора консервных банок, хлеба, сухарей, появляются кружки, раскрытые фляги.
— А за что же, товарищ подполковник, выпьем? — спрашивает Шапкин.
— За нашу победу! — звенит Чупрахин. — Что тут спрашивать! Помнится мне один случай…
— Погоди трещать, — останавливает его Кувалдин.
— Нет, товарищи, за нашу победу мы выпьем потом. А сейчас — за знакомство! Ведь мы как следует не знаем друг друга, а знать нам надо: в бой идем, не на вечеринку. Выпьем и поговорим.
Выпиваем по сто граммов. Сомов закуривает:
— Зовут меня Сергеем, а по батюшке Маркелович. Мне двадцать пять лет, окончил Тамбовское пехотное училище. В боях был мало, но был. Родом я из Воронежа. Характер у меня жесткий, люблю дисциплину, воинский порядок. Но в этом я не виноват, так воспитали в училище. Предоставим слово, товарищ подполковник, командиру взвода Шапкину.
Захар поднимается, брови смыкаются в переносье, в глазах суровый блеск.
— Начну с хасанских боев, — будто рапортуя, говорит он. — Мы это, значит, на них в штыки, а японцы-то маленькие…
— Погоди, погоди, — останавливает его Шатров. — Родились вы где?
— В станице…
— Как в станице? Говорили же, в Крыму, во Владиславке.
— Правильно, во Владиславке. Жил я в станице…
Шатров смеется, смеемся и мы. Растерявшийся Шапкин сильнее хмурит брови и кое-как заканчивает рассказ, поглядывая в мою сторону, будто просит, чтобы я подтвердил.
— Он мой земляк, — наконец отзываюсь, чтобы успокоить Захара.
— А вы что скажете? — обращается Сомов к Чупрахину, рассматривающему пустую кружку.
— Маловато, товарищ лейтенант, еще бы по махонькой: градусов для красноречия не хватает. Но если нельзя, тогда я так, без красноречия, как могу… По рассказам моего дедушки, родился я в городе Каменске. Ну, первым делом назвали Иваном, в честь деда. Тут и революция совершилась. Опять же как было дело с моим крещением? Когда выздоровела мать — она после родов легла в больницу, — спросила отца: «Крестил?» — «Нет, — говорит, — теперь Советская власть, можно и без попа обойтись. Ванюшкой назвали». Вот вы смеетесь, а мне тогда было не до смеха, так как между родителями возникли настоящие военные действия.
— Остановить бы, опять его прорвало, — наклоняется ко мне Кувалдин.
— Пусть выскажется.
— Врет же он, — сокрушается Егор, потом смеется вместе со всеми.
— Мать говорит: «Нехристей в семье не должно быть. Это надругание над верой христианской», — воспользовавшись одобрительным взглядом Шатрова, продолжает Иван. — Отец стоит на своем: «Дура, — говорит, — что ты смыслишь в этой вере!» — «А то, — говорит мать, — что у нехристей не растут на голове волосья. Какой девке полюбится плешивый парень?» Дед потушил пожар. «Вот что, — говорит, — аники-воины, окрестим мы его дома, купим у горшечников трехведерный кувшин и с богом обряд совершим». Так как деда в семье считали человеком рассудительным, согласились. Купили огромный кувшин, наполнили водой. Дед вооружился какой-то книжкой, потом выяснилось, что это был учебник по арифметике, прочитал молитву. Ну, значит, бултых меня в эту посудину: расти Иваном. Так что я — дважды Иван. Это надо бы знать фашистам! — вдруг сурово восклицает Чупрахин.
— Узнают, — в тон ему отзывается Шапкин.
— А дальше моя биография неинтересная, — разводит руками Иван. — Кончил ФЗУ, служил на флоте, там и в комсомол приняли. До армии работал на транспорте, в ростовском депо. За хорошую работу премию получал. Был со мной такой интересный случай… Маленько к наркому на чай не попал. Приезжаю в Москву, а там в Наркомате выяснили, что нарком другого Чупрахина приглашал… Море люблю… Это вам, наверное, неинтересно, — опуская голову на грудь, тихо заключает Иван.
Рассказываем о себе часа полтора. Шатров слушает внимательно, кое-что записывает. На улице гудит ветер. Он гудит надрывно и тяжело, словно отчаялся все смести с лица земли.
— А кто из вас поет? — интересуется подполковник.
— Мухин, — отвечает Сомов и обращается к Алексею: — Спой, Леша. — Лейтенант кладет на его плечо руку. Вижу на руке лейтенанта, выше кисти, синий шов недавно зарубцевавшейся раны.
Грудь Мухина поднимается, и с его почти детских, обветренных губ начинает литься ровная песня. Вначале тихо, потом все громче и громче. Щеки Алексея вспыхивают нежным румянцем. У Мухина приятный, звонкий и чистый тенор.
Мухин обрывает песню. Несколько минут в землянке стоит тишина. Шатров застегивает шинель, говорит:
— Да-а, подходяще спето!.. Хорошие люди у тебя, Сомов.
— Леша, спой «Варяга», — вдруг просит Иван.
— Хватит, товарищи, отдыхайте, — распоряжается Шатров и уходит вместе с Сомовым.
А мы никак не можем освободиться от мыслей, навеянных песней. Все куда-то исчезает. Передо мной степь… Далеко, где чистое небо сливается с землей, идут тракторы. Тянется широкая лента пашни. Зябь мягкая, пушистая, как сдоба, — так и хочется потрогать ее, взять в горсть, растереть на ладони и вдыхать сыроватый, отдающий перегноем запах. Прошли теплые осенние дожди. Степь бурно зеленеет. Ожил мятлик, покрываясь свежим зеленым ворсом. Ярко краснеют морозоустойчивые солянки. Придет первый мороз и своей неумолимой рукой оторвет их от земли и бросит на потеху ветру, который соединит солянки в большие шары и погонит по степным просторам до первого оврага или зеленого заслона, где они найдут свой вечный покой.
Отчетливо выделяются курганы. Издали они кажутся сказочными великанами: вот-вот вздохнут, поднимутся и заговорят, повествуя о жарких битвах с врагами земли русской.
Люблю осеннее поле! С первыми ночными заморозками над степью пролетают птицы. Высоко в небе черными треугольниками плывут журавли. А воздух до того прозрачен, до того чист и целебен, что чувствуешь, как наливается и крепнет организм. Забываются все мелочи жизни, и перед тобой только она, богатая, необъятная, сильная и вечно молодая наша земля!
С шумом врывается Беленький:
— Товарищ командир взвода! Сомов приказал выходить и строиться — перед посадкой на корабли митинг будет.
— Одеться и проверить оружие! — командует Шапкин.
Осматриваем винтовки, гранатные сумки, противогазы. Захар предупреждает, чтобы у каждого в брючном кармане имелся медальон с адресом и фамилией. Медальон предназначен на случай гибели, чтобы потом можно было опознать и сообщить родственникам по указанному адресу. С легкого словца Чупрахина этот черный резервуарчик бойцы называют «пропуском в рай». Иван, отвинтив крышку медальона, с озабоченным видом набивает его табаком, старается засунуть туда пару спичек и кусочек терки. Проделав эту операцию, он подмигивает Егору:
— Соображать надо, в море идем.
Выходим на улицу. Вечереет. Грохот штормового моря заглушает наши голоса. Будто пьяные, пляшут на волнах сейнеры. Они кажутся маленькими, беспомощными, как спичечные коробки, брошенные в огромный водоворот. Войска выстраиваются большим четырехугольником вокруг стоящего посредине грузового автомобиля. На машину поднимаются командир дивизии, комиссар и Шатров, одетый в белый полушубок.
Митинг открывает комиссар дивизии. Голос у него простужен, хрипловат. Положив руку на кобуру маузера, он говорит о священной мести врагу, о том, что настал решительный час ударов по гитлеровским захватчикам, что Красная Армия развивает наступление под Москвой, освобожден Ростов, враг отступает на запад.
Стоим неподвижно. Глаза наполнены радостным блеском. Лица у всех строгие, руки сжимают оружие. «Наконец-то, наконец-то, — стучит сердце, — заговорила и наша сила…»
— Нам выпала честь первыми нанести удар по врагу здесь, на левом фланге великого фронта, в районе Керченского полуострова. Клянемся, что преодолеем все трудности и точно выполним приказ Родины! — поднимаясь на носках, рубит рукой воздух комиссар дивизии.
— Клянемся!
— Клянемся!
«Клянемся!» — вся земля вместе с нами произносит это слово, заглушая и стон ветра, и тяжелый шум волн.
— Согласно боевым расчетам, по кораблям! — приказывает командир дивизии.
Живой черный квадрат раскалывается. Сомов ведет нас к причалу. Высокая волна с рокотом бросается под ноги.