К книге
Тринадцать осколковТРИНАДЦАТЬ ОСКОЛКОВ. ГЛАВА ШЕСТАЯ. 3
97%
ТРИНАДЦАТЬ ОСКОЛКОВ. ГЛАВА ШЕСТАЯ. 3
76

Енеке открыл вентилятор — струя упругого воздуха ударила, в лицо, взвихрила волосы. Воздух был горяч, генерал нажал на кнопку, жужжание оборвалось, на какое-то время Енеке почувствовал прохладу, отметил мысленно, что там, на поверхности, пожалуй, духота плотнее, чем в бункере. Но это лишь показалось — вскоре спертый, нагретый воздух вновь начал беспокоить Енеке. Он решил подняться на второй этаж, оборудованный для кругового наблюдения. Амбразуры были открыты, и сквозь эти квадратные глазища проникали сквозняки, хотя и теплые, с запахом паленого, но дышать стало легче…

Перед фон Штейцем стоял все тот же русский лейтенант — девушка, с которой он, Енеке, уже дважды разговаривал, требуя от нее рассказать об организации боевых порядков советских войск, штурмующих Сапун-гору. Ему хотелось знать именно это, ибо он не допускал и мысли, что обычным, шаблонным построением войск можно так глубоко просочиться. Пал первый пояс оборонительных сооружений, командиры дивизий докладывают: противник подходит ко второму ярусу, к главной полосе укреплений. Енеке тверд в своих убеждениях — эту махину русским не одолеть, по крайней мере, здесь произойдет пауза, и он, Енеке, сделает все, чтобы восстановить разрушенные в глубине обороны укрепления, залатать трещины, образовавшиеся в крепости. И все же… О, если бы удалось вырвать у этого лейтенанта сведения о боевых порядках русских! Тогда возможна мощная контратака, враг будет опрокинут и сброшен вниз…

Девушку-лейтенанта подобрали в траншее. Она была контужена взрывной волной, находилась в бессознательном состоянии. Но шок прошел, и фон Штейц поклялся, что он получит от нее необходимые данные. Это вполне возможно, ведь фон Штейц… воспитатель, у него свои методы допроса…

Енеке снял перчатки, погладил овчарку, опустился на стул возле амбразуры. Пес лег у ног, навострил уши на пленного. Фон Штейц спросил через переводчика капитана, аккуратно одетого, с прической гимназиста:

— Вам оказали медицинскую помощь? Теперь хорошо слышите?

— Да, — сказала Сукуренко, разглядывая переводчика. Она заметила, что у капитана сухие губы и что они чуть-чуть дрожат.

— Скажите, кто был ваш отец?

— Отец? Какое это имеет значение? — вздохнула Сукуренко и отметила про себя, что фон Штейц — он представился ей сразу же, как только привели ее на командный пункт, — улыбается глупо и что за этой улыбкой угадывается нетерпение, раздражительность.

— Он жив?

— Да, — сказала Сукуренко и тихо повторила, — жив.

— Он коммунист?

— Коммунист!.. Старый коммунист, — ее губы слегка дрогнули, но она быстро взяла себя в руки.

— С какого года коммунист?

Она точно не знала, когда отец вступил в партию, но, не задумываясь, сказала:

— С одна тысяча девятьсот двенадцатого года.

— Мать большевичка?

— Большевичка.

— О-о! Значит, ты пошла на фронт по убеждению?

— Именно по убеждению. Я родилась при Советской власти, училась в советской школе. Я еще не успела вступить в партию, но меня обязательно примут. Я добьюсь своего. Можете считать, что я — коммунистка! — она взмахнула руками так энергично, что овчарка поднялась и оскалила зубы, у переводчика вытянулось лицо, и он часто-часто заморгал.

— Мы вас обязаны расстрелять, — сказал фон Штейц через переводчика. — Но у вас есть возможность избежать смерти.

Енеке прищурил правый глаз и покачал головой: да, он, Енеке, точно так же вел дело, и она тогда сказала: «Нашли чем пугать! Смерти я не боюсь» — и он поверил, что она действительно не боится смерти.

Фон Штейц продолжал допрос, но Енеке уже не слушал его, он припал к амбразуре и весь отдался мысли, как, каким способом вынудить русских остановить свое наступление, получить паузу, чтобы подытожить точные потери, разрушения. От него этого требовал командующий генерал Альмендингер, и он должен что-то сделать, иначе неизбежно новое понижение по службе. Глядя в бинокль, он вдруг заметил на гребне, там, где оборонялись подразделения капитана Лемке, выросший язык пламени. Он присмотрелся: это был красный флаг, маленький, но стойко трепещущий на ветру.

Енеке закричал:

— Фон Штейц, приказываю расстрелять, — ткнул он стеком в плечо Сукуренко. — Смотрите сюда, — потащил он фон Штейца к амбразуре.

— Лемке! И красный флаг! — воскликнул фон Штейц. — Это невозможно!

Енеке бросился к телефону, потребовал немедленно послать из резерва командующего танки в район главного фаса обороны.

Вошел майор Грабе, как-то неуверенно щелкнув каблуками, прохрипел врастяжку:

— Русские пробились в главный фас центрального сектора.

Енеке рванулся к выходу и под лай овчарки загрохотал каблуками, по лестнице, крича адъютанту:

— Броневик мне, немедленно!

Фон Штейц достал из кармана коробочку с осколками, потряс ею перед глазами Грабе:

— Прочти…

— Реванш, — вяло прошептал Грабе.

— Правильно. — Он повернулся к Сукуренко. — А теперь возьми из комендантского взвода двух солдат и расстреляй немедленно… Именем фюрера… — он хотел еще что-то сказать, но задохнулся, жадно глотая воздух. Руки тряслись, и от этого осколки громко переговаривались в коробочке, будто фон Штейц играл детской погремушкой.

* * *

Она шла впереди охраны, шла туда, куда указал ей одноглазый майор. Она догадывалась, куда ее ведут, но не понимала, почему так долго не останавливают. Сукуренко очень хотелось оглянуться, и она повернула голову назад: одноглазый был один. Он прикуривал сигарету, держа в правой руке тяжелый пистолет. Она заметила и солдат, удалявшихся прочь от майора по пыльной тропинке, ведущей на взгорье.

Гитлеровец приблизился, спросил на не очень чистом, но вполне понятном русском языке:

— Закурить хочешь?

В голову пришла мысль: «Этот бандюга, наверное, долго ходит по нашей земле, успел освоить наш язык».

Грабе повторил:

— Кури.

У нее были связанные руки. Сукуренко показала взглядом на них, решив: «Теперь все равно, можно и закурить». Майор ткнул в рот сигарету, поднес зажигалку, потом махнул рукой:

— Ком… иди…

Тропинка привела к обрыву. Внизу шумела горная река, на берегу и в воде торчали большие округлые камни, виднелся какой-то хлам, не то разбитые автомашины, не то снарядные тележки. Обрыв был высок, метров двадцать, и ей вдруг стало страшновато… падать с такой кручи. Но, подумав о том, что она упадет уже мертвой и ей будет все равно, быстро подавила страх и начала рассматривать деревья, растущие на противоположной стороне. Она стояла в расстегнутой тужурке, изорванной при допросах, с непокрытой головой. Ветер играл ее волосами. Она чувствовала, как они льнут ко лбу, ушам и даже касаются щек, и невольно подумала: теперь уже не придется беспокоиться, что отросли волосы, не придется просить Дробязко подстричь ее, не придется волноваться при встречах с Кравцовым, ожидая… Вот-вот он скажет ей об отце, боясь, как бы не разгадал этот тихий и ровный в своем поведении человек, что она неравнодушна к нему.

Сукуренко смотрела вдаль, а видела перед глазами его, Кравцова… «Двадцать семь лет, это же немного… Приезжай к нам в Рязань», — пропел над ухом ветер, и она вздрогнула, оглянулась.

— Страшно? — спросил Грабе.

Она отрицательно покачала головой.

— Тебе повезло. Раньше мы вешали или расстреливали на площадях при народе. — Он вытащил из кармана плоскую посудинку, приложился к горлышку, крякнул: — Корош русский шнапс… «Годы юности прекрасны, и национал-социалисты короши…» Эту песенку я любил. А кто меня теперь возвратит к прежнему состоянию духа? Кто? — Грабе швырнул флягу под обрыв и вдогонку ей выстрелил, на лету разбив посудину. — Видела? О, Грабе мог стрелять! Видела? Ну вот… — Он отошел метров на десять и начал целиться. Ствол пистолета не дрожал, черным глазом смотрел прямо в лицо.. Сукуренко проглотила комок, появившийся в горле. «Это хорошо, что у меня никого нет, некому будет оплакивать. Только жаль, очень жаль, что никто не видит из наших», — пронеслось в голове, и она крикнула:

— Я люблю тебя… Родина!

Грабе опустил пистолет, приблизился.

— Как ти сказала? Родина? Это смешно. Ти есть уже труп. Ти мне скажи, что есть ваша Советская власть? — он ожидал, потупив взор.

Она сказала:

— Посмотри на меня лучше. Видишь? Я — это и есть Советская власть…

— О-о! — вздрогнул Грабе. — Ти есть красивый девка… Послушай, девка… Ти можешь мое лицо запомнить?

— Мертвой опознаю, — прошептала Сукуренко.

— Это страшно, — сказал Грабе и опять отошел на прежнее место.

В сторону моря пролетели штурмовики. Грабе сосчитал. Их было за сотню. Он начал прикуривать. Опять шли самолеты. Теперь он не считал, тупо смотрел на скользящие по земле тени.

— Слушай, девка. Я, конечно, обязан выполнить приказ. — Но черт побери, мне хочется жить! И я бы мог выжить в этой войне, научился морочить головы своим начальникам. Но Крым — это Крым… позади море, а впереди плен… Плен, лагерь… НКВД… Если я тебя отпущу, потом ты скажешь своему НКВД, что майор Отто Грабе, хозяин гаштет, спас тебя от расстрела?

Она не поняла его, молчала. Грабе подошел вплотную. Теперь он не узнал ее: голова ее была белой, очень белой… Грабе присмотрелся. Нет, это та же. Повторил:

— Скажешь НКВД?

Она улыбнулась: ее палач просит у нее пощады.

— Да, это можно, — сказала она четко, своим певучим голосом.

— Не обманешь?

— Нет…

Он порылся в карманах, достал карандаш и листок бумаги, что-то написал.

— Вот тут мой фамилий и род занятий… Я буду стрелять в воздух, катись туда речка, иди в город. — Он выстрелил один раз, второй… Сукуренко скатилась вниз. Грабе еще выстрелил. Звук пробудил сознание: она жива, невредима. Сукуренко вскочила, бросилась в кустарник, жадно рванулась вдоль берега…

Предыдущая главаГлава 76 из 78Следующая глава