Мы с Алексеем идем вдоль центральной галереи. Свет плошки, рассекая темноту, освещает знакомые, исхоженные места. Замечаю провода. Держась за них, мы перемещались по катакомбам, поддерживали связь с боевыми постами, находили пути к амбразурам и бойницам. А вот вправо тянется провод в госпитальный отсек. Там когда-то Маша ухаживала за ранеными. Теперь в отсеке тишина, никто не просит утолить жажду, не слышно стонов. Отсек уснул глубоким подземным сном. Но он может заговорить, если проникнуть туда и осветить его стены. Когда-нибудь, возможно, так и произойдет, если тяжелые своды потолка, обрушившись, не похоронят навечно надписи на камнях.
Мы идем медленно, считая рассевшихся мелкими группами людей. Еще утром Кувалдин, после продолжительного совещания с политруком, приказал нам сосчитать оставшихся бойцов. Для чего все это потребовалось Егору, пока никто не знает. Нас никто не останавливает и не окликает.
— Я насчитал восемнадцать, — сообщаю Мухину.
— Я — пятнадцать, — отвечает Алексей.
Возвращаемся, проходя мимо первой могилы. Фанерный щит возвышается над холмиком так же, как в тот день, когда мы его поставили здесь. Свет от плошки выхватывает из темноты надпись:
«Подполковник Шатров Иван Маркелович — организатор обороны Аджимушкайских катакомб».
— Алеша, ты не знаешь, какое сегодня число? — спрашиваю я у Мухина.
— Пятнадцатое сентября…
Я думаю: «Неужели столько времени находимся под землей? Даже не верится, будто все это началось совсем недавно». А ведь вначале каждый день казался годом. Потом освоились и перестали замечать, как проходили сутки, недели, месяцы. Может быть, потому, что некогда было подумать о времени.
…Выслушав нас, Кувалдин ведет к политруку. Правдин, склонившись над картой, испещренной цветными карандашами, что-то рассматривает на ней.
— Тридцать девять человек, — сообщает ему Кувалдин, присаживаясь на край койки.
— Оружие, боеприпасы тоже учли? — отложив в сторону карту, спрашивает политрук.
— Мухтаров собрал сорок восемь гранат, есть и патроны к автоматам, — отвечает Егор.
— Помните песню про партизана Железняка? — осторожно спуская с кровати раненую ногу, поднимается Правдин. — Помните:
Налево — застава,
Махновцы — направо,
И десять осталось гранат.
«Ребята, — сказал,
Обращаясь к отряду,
Матрос партизан Железняк, —
Херсон перед нами,
Пробьемся штыками,
И десять гранат — не пустяк».
— Строй, Егор Петрович, полк, поговорим и решим. А сорок восемь гранат — не пустяк.
— Хорошо. Значит, так, как договорились?
— Да, Нам дорога каждая минута.
— Самбуров, Мухин, зовите сюда всех, — распоряжается Кувалдин и, вздохнув полной грудью, подает команду: — По-олк, выходи строиться!
Мы бежим в темноту, тормошим притихших бойцов:
— Выходи строиться! Выходи строиться!
Люди привыкли к различным командам, поэтому без лишних вопросов, без суеты поднимаются и идут к месту сбора. Остаются неподвижными лишь те, кто от истощения уже не может подняться.
Строй получился неровным, изломанным, многие бойцы не совсем твердо стоят на ногах, некоторые опираются на винтовки, и почти на каждом из нас изорванная одежда, лица усталые, серые, с заострившимися скулами. Политрук, привязав к ноге протез и опираясь на костыли, подходит к строю. Голова его белая, будто облитая молоком. Мухтаров, пододвинув к нему ящик, предлагает сесть. Правдин, взглянув на Али, говорит:
— Не надо, убери. — Он силится расправить грудь, но костыли мешают ему это сделать.
— Товарищи, — чуть подавшись вперед, произносит политрук. — У нас была цель: как можно дольше продержать гитлеровцев здесь, в районе катакомб, чтобы облегчить борьбу нашим товарищам под Севастополем. Вы хорошо справились с этой задачей. Фашисты не только не смогли перебросить отсюда свои войска под Севастополь, но вынуждены были получать подкрепления, снимая с других участков фронта подразделения. Значит, мы стояли рядом, плечом к плечу с защитниками Севастополя. Родина никогда не забудет подвига бойцов подземного гарнизона!.. Нас осталось немного. У нас нет продовольствия, нет воды, фашистские изверги замуровали амбразуры, взорвали западный выход. Они оставили один восточный выход, видимо надеясь, что мы не сегодня-завтра начнем выходить отсюда и сдаваться им в плен. Чем мы ответим врагу?
— Не выйдем, останемся здесь!
— Умрем, но не попросим пощады у фашистов.
— Не выйдем!
— Останемся тут!
Строй качается, шевелится. Правдин делает предупреждающий жест:
— Спасибо, верные мои друзья. Я тоже так думаю. Никогда мы не встанем на колени перед врагом… Мы еще стоим на ногах, в наших сердцах еще горит жар ненависти к фашистам, у нас есть оружие!.. Куда нам все это девать? Ждать, пока враг взорвет последний выход, чтобы заживо замуровать нас в этом подземелье? Нет, солдаты умирают только в бою. Слушайте меня внимательно. — Политрук делает большую паузу. Он настолько ослаб, что ему трудно говорить. — Сражение под землей окончено, — негромко продолжает Правдин. — Мы понесли большие потери, но не отступили со своего невероятно трудного рубежа. Когда-нибудь, я твердо верю, придет сюда человек мира, наш советский человек. Он осветит ярким светом это подземелье и увидит следы необыкновенного подвига, совершенного солдатами подземного гарнизона. Во имя этого подвига я и командир полка решили, не медля ни одной минуты, выйти из подземелья и решительным ударом прорваться в город, рассеяться там по домам и потом поодиночке, мелкими группами уйти в горы. Кто готов на это испытание — два шага вперед!
Мы стоим неподвижно. Тишина невероятная. Слышно, как под политруком скрипнул протез… один раз, второй. Правдин сильнее опирается на костыли, плечи его приподнимаются, и, когда он принимает устойчивое положение, мы, задевая ногами о землю, делаем два шага вперед.
Беленький, наклонившись ко мне, шепчет:
— Они же нас перестреляют, слышишь, Николай?
«Ничего, прорвемся», — мысленно отвечаю Кириллу, глядя на политрука.
— Выходим из катакомб строем, — сразу начинает Кувалдин. — Гранаты и автоматы держать так, чтобы гитлеровцы не видели, что мы вооружены. Идем с песней. Это нужно для того, чтобы фашисты заранее услышали о нашем выходе. Они, конечно, приготовятся открыть огонь, но не смогут открыть его сразу, увидев нас безоружными и идущими с песней. Враг, видимо, некоторое время будет гадать: почему мы так идем, куда и с какой целью. Это даст нам возможность подойти ближе к немцам. Оружие пускать в ход только по моей команде. Если со мной что-нибудь случится, сигнал для открытия огня подаст Мухтаров. Я назначаю его своим заместителем. После прорыва каждый действует самостоятельно. В городе не задерживаться, при первой же возможности пробиваться в горы, вливаться в партизанские отряды. Вопросы будут?
— Есть вопрос, — отзывается Беленький. — А если не прорвем вражеский заслон, тогда как?
Егор отвечает не сразу. Он смотрит на Кирилла так, словно тот спросил что-то такое, которое без ответа понятно и ему, Беленькому, и всем нам, стоящим в строю.
— Что ж тогда? Драться, товарищ Беленький, драться. Оружие при нас — оно не должно молчать. Думаю, что отходить в катакомбы не придется. Понятно?
Кто-то позади спрашивает, пойдет ли с нами политрук или останется здесь. Правдин отвечает:
— Я иду с вами, товарищи. Нога? Да, вижу, вы все смотрите на мою культю… Если при прорыве поможете выбраться из огня — спасибо. Но и сам я еще могу постоять за себя. На последний бой сил хватит.
— Я приказываю, — снова говорит Кувалдин, — при любом положении товарищу политруку оказывать всяческую помощь.
Мухин и Мухтаров раздают гранаты. Мы прячем их за пазухи, а автоматы под полы шинелей и стеганок. Потом обнимаем друг друга, клянемся не дрогнуть в бою, обмениваемся адресами. Чупрахин кладет в карман кусок ракушечника.
— Это да память, — говорит он мне. — Всем буду показывать после победы: видали, скажу, это камешек оттуда, с Аджимушкайских катакомб.
— Становись! — командует Егор.
Теперь более расторопно занимаем места в строю.
— Иван Чупрахин, Николай Самбуров, Алексей Мухин! — выкрикивает Кувалдин, держа в руках зажженную плошку. — Выйти из строя.
Первым выходит Мухин, я следую за ним. Иван, недоуменно взглянув на Егора и поколебавшись, становится рядом со мной.
— Вы остаетесь здесь, — негромко, но вполне ясно сообщает Кувалдин.
— Почему? — нетерпеливо спрашивает Иван.
— Да, вы остаетесь здесь, — подтверждает Правдин. — Вам поручается особое задание. — Политрук поднимает над головой свернутое знамя. — Вот эту святыню передаем в ваши руки. Сейчас мы не можем взять с собой знамя. Понимаете, не можем, слишком большой риск. Егор Петрович, объявите им приказ.
Кувалдин берет знамя и, развернув его, громко чеканит слова:
— Приказываю: красноармейцам Ивану Чупрахину, Николаю Самбурову и Алексею Мухину принять боевое Знамя дивизии и при первой возможности доставить его командованию советских войск. Хранить знамя пуще своей жизни. В случае утраты дивизионной святыни Чупрахин, Самбуров и Мухин предаются суду военного трибунала… Вам понятен приказ?
— Понятен, товарищ командир, — отвечаем втроем.
— Ну, а теперь простимся. — Егор обнимает нас, и я замечаю, как по его заросшим скулам катятся крупные слезы… Больно щемит сердце. «Егор, друг ты наш хороший, и ты плакать можешь», — стонет моя душа.
— Полк, за мной, марш! — встав впереди колонны, делает шаг Кувалдин.
Кто-то запевает «Вихри враждебные». Стою, прижавшись к Ивану, смотрю вслед уходящей колонне. Над их головами маячит шапка Егора. Позади строя качается на костылях политрук.
А песня звенит, звенит… И в звоне этом не печаль, а гордая непреклонность людей, моих товарищей.
— Поют хорошо. Нет ли у тебя, Бурса, папироски? В глазах какая-то резь, — говорит мне Чупрахин. Затем, сняв, с себя шинель, гимнастерку, просит помочь обмотать его знаменем. Вновь одевшись, стучит себя по груди: — Я теперь самый сильный на земле человек, здесь сердце всей дивизии, попробуй меня согнуть — сто тысяч смертей получишь.
— Пошли, а мы подождем, — вдруг шепчет позади Беленький. — Слышишь, студент, как-нибудь спасемся…
Иван поворачивается на голос Кирилла и от неожиданности не может выговорить слова.
— Что смотришь? — продолжает Кирилл. — Не узнаешь?
— Ну и стерва же, а?! — наконец выпаливает Иван. — Он не хочет собой рисковать! Уходи ты подальше от меня.
Наступает ночь. Пытаюсь уснуть, но только смыкаю глаза, как передо мной возникают идущие в атаку бойцы. Вздрагиваю. Не спит и Чупрахин.
— Слышишь? — шепчет он.
— Что?
— Море…
Напрягаю слух: звенит в ушах, стучит кровь в висках.
— Что ты? Какое море?
— Слушай… Волна о берег бьется. Вот она катится… Идет, идет… шумит галькой. Вот пошла назад. Не слышишь? Эх, пехота! Никакого таланта, — сокрушается Чупрахин.
Подходит Беленький. Он говорит мне:
— Мы должны молчать, молчать. Немцы подумают, что тут никого не осталось, и уйдут. Нам легче будет выбраться отсюда.
— Пошел вон! — кричит Чупрахин.
— Тише, Иван… Вот пощупай, — Беленький протягивает Чупрахину рюкзак.
— Что это?
— Зарыл, а сейчас откопал. Троим хватит на неделю.
— Как троим? — возмущается Иван. — А Мухин? Да тут еще вон раненые остались… Ты что предлагаешь мне?
— Тише, кричишь, как на рынке…
— Подлец! — в темноте слышится голос Чупрахина.
— Перестань, успокойся, — умоляет Беленький.
Наконец возня прекращается. Чупрахин ощупью находит меня. Чувствую, как он весь дрожит.
— Слаб я стал, Бурса. Хочешь водички, попей. У Философа отнял.
— Ты что с ним сделал?
— Ничего. Закрой уши, плакать хочется. Закрой, тебе говорят! — кричит он, ложась лицом вниз.