Заря расплескала краски. Розовая заводь занимает полнеба. Чувствуется приближение дня. И от этого радостнее становится на душе.
В ночь на 29 декабря были высажены новые десанты наших войск на побережье в районе Керчи и Феодосии. Гитлеровцы дрогнули. Мы совершили рывок на сто километров и вышли на ак-манайские позиции: впереди крымский простор, а там — Севастополь, где ждет нас Приморская армия, вот уже много дней отбивающая бешеные атаки гитлеровцев.
Под Москвой наши войска успешно громят фашистов. Прав был Егор: «Москвичи скажут свое слово». Сказали: только за четыре дня освободили свыше четырехсот населенных пунктов! Отбили Волоколамск. И вот теперь мы тут отозвались, поддержали Центральный фронт.
— Вот так, Алеша, русский немцу всыпал перцу! — говорит Иван, лихо подмигивая.
Мы закуриваем. Чупрахин угощает очередным случаем, который произошел с ним во время преследования противника.
— Вгорячах-то маленько вырвался вперед, — рассказывает Иван, — а останавливаться неохота, потому как злость не позволяет. Я, когда разозлюсь, могу самого себя поднять одной рукой. Да! Вот так возьму за воротник — и будьте любезны, Иван, повисите в пространстве. А впереди же немцы! Какой резон русскому солдату перед фрицами останавливаться. Жму на самой высшей скорости и слегка поругиваюсь. И вдруг впереди огневая точка затараторила. Пули так и поют над ухом. Эх, думаю, худо бы не вышло. И поблизости лейтенанта Замкова нет. Он бы со своими боженятами быстро усмирил фашиста. Осмотрелся на ходу: с бугорка сечет. Я немного в сторону. Заметил, змей! Прижал меня к земле, и нет никакой возможности подняться…
— А дальше? — воспользовавшись тем, что Чупрахин раскуривает погасшую папиросу, спрашивает Беленький. — И злость не помогла?
— Помогла! Моя злость на врагов без осечек. Сбросил с себя шинель, сбил ее попышнее и оставил на виду у фрица, а сам в сторонку да лощинкой ловчусь с тыла зайти. Подполз к нему и глазам не верю: обер-лейтенант лежит за пулеметом и мою шинель дырявит. Думаю: возьму живьем и заставлю штопать каждую дырочку. И в этот миг он поворотил ко мне голову: глазищи навыкат, брови на лоб, губы буквой «о» — испугался, значит. Руки вверх, говорю! Нет, не поднял, то ли от испуга, то ли офицерский гонор в нем заговорил… Самому придется штопать шинель. Но ничего, обер не последний! — восклицает Иван, обжигая окурком пальцы.
Приходит Кувалдин. Его вызывал к себе командир роты, Он молча подсаживается к нам, вытаскивает из-за голенища суконку, протирает автомат. Тщательно протерев оружие, говорит:
— Шапкина отозвали в штаб дивизии, новое назначение получает.
— Шагает здорово, в генералы попадет, — замечает Чупрахин.
Вспоминаю марш: если бы я тогда сказал, что стрелял по самолетам вовсе не Шапкин, наверное, по-другому все сложилось бы. Случай этот кажется настолько далеким и ничтожным, что неудобно и вспоминать о нем. Захар растет в бою. Интересно получается: до войны ходила худая слава о человеке, а вот столкнулся он с настоящими трудностями — стал другим.
— А кто же взводом будет командовать? — спрашивает Мухин.
— Приказали мне, — отвечает Кувалдин.
Чупрахин, заметив на прикладе автомата грязь, торопливо счищает ее. Мухин расправляет на груди лямку противогаза. Губы Егора вздрагивают в легкой улыбке: он заметил, как мы реагировали на его сообщение. Только один Беленький остается неподвижным. Не меняя позы, он вздыхает:
— Что-то из редакции не дают поручений. И в животе штормит — не разогнешься. Разрешите в санроту сбегать, — обращается он к Кувалдину.
— Иди, коли штормит, — отпускает Кувалдин, — только доложи политруку.
Кирилл, согнувшись, срывается с места и вскоре исчезает за поворотом траншеи.
— Штормит, — посылает ему вслед Иван. — Слово-то какое! — И немного погодя трогает Кувалдина за плечо: — Егорка, то есть товарищ командир, надо бы того, — Иван выразительно щелкает по шее, — обмыть твое назначение. У меня трофейный коньяк есть: выпьем, и командуй нами вплоть до генеральского чина. По внешности генерал тебе очень идет. Только улыбка у тебя бабья. Но ничего, ты улыбаешься раз в неделю, этот брачок не заметят. Нальем, что ли, товарищ командир?
— Коньяк, говоришь, трофейный? Дай-ка флягу.
— Пожалуйста, чистейшей трофейной марки, обер-лейтенантский. А они, эти оберы, вкус в нем понимают.
Кувалдин берет флягу, открывает, тянет носом:
— Запах приятный.
— Ангельский напиток! — хвалит Чупрахин. — От всех хвороб микстура, примешь сто граммов — и чувствуешь себя Ильей Муромцем.
— Пробовал? — интересуется Кувалдин.
— Воздержался.
— Почему?
— Забыл.
— Хорошо сделал, что забыл. — И Егор выливает коньяк на землю. Чупрахин некоторое время молча смотрит на желтоватую лужицу, потом на Кувалдина.
— Это как же понимать? Товарищ командир? — ледяным голосом спрашивает Иван.
Кувалдин стоит перед нами, высокий, с широкой грудью, с опущенными по швам руками.
— Запрещаю! Отравиться можно. По местам!
Закурив, Егор смотрит в сторону противника. Впереди слегка всхолмленная местность, припудренная легким снежком. В утренних лучах солнца искрится земля. Я никогда не был в Крыму. Вспоминаются рассказы об этом благодатном крае, уроки географии, мечта побывать на Южном побережье. Мысли прерывает Кувалдин:
— Нехорошо получилось. — Он курит, опершись локтем о бруствер окопа, ушанка сбита на затылок, взгляд задумчив.
— Что нехорошо?
Кувалдин гасит папиросу, отбрасывает окурок в сторону.
— Ты вот скажи мне, — оживляется он, — много видел пленных? Отпрянул фашист, поэтому мы так быстро проскочили эти сто километров. Проскочить-то проскочили, а хребет фашисту не сломали. Главное в бою — сломать противнику хребет, а потом бери его — не уйдет. Нынче война не та, что раньше… Раньше пространство брали, города завоевывали, а теперь надо живую силу брать. А у нас получилось не так, не так. — И признается мне: — Это не мои слова. Когда я был в штабе, Шатров так говорил комдиву. И полковник Хижняков соглашался с ним.
— Он же полковник. А мы — маленькие люди.
В воздухе появляются немецкие самолеты. Они идут друг за другом длинной вереницей, словно нанизанные на шпагат.
— В укрытие! — командует Егор и бросает мне: — Маленькие люди тоже зрячие.
Бомбы падают между первой и второй траншеями. Комья земли густым дождем накрывают окопы. Отряхиваемся и смотрим вслед уходящим бомбардировщикам. Стрекочут пулеметы, рвут воздух ружейные выстрелы, серыми кляксами вырастают на небе разрывы зенитных снарядов. Чупрахин таращит глаза на тающие в воздухе точки немецких бомбардировщиков и кроет наших зенитчиков:
— Фронтовой паек жрут, а как стреляют! Руки отбил бы за такую работу. Ну мыслимо ли столько сжечь снарядов и ни одного не сбить! Лоботрясы! Кашу съели, сто граммов выпили, а на порядочную стрельбу, видите ли, у них умения нет.
— «Ястребки» наши! — кричит Мухин.
Вспыхивает воздушный бой. Он длится не более трех минут. А когда сбитый вражеский бомбардировщик падает в море, Иван потрясает автоматом:
— Молодцы, свалили одного чижика-пыжика!
Чупрахин долго не может уняться.
— Хватит, разошелся! — стаскивает его с бруствера Кувалдин. — Подправь окоп. И ты без дела не стой, — обращается он ко мне, — займись нишей для боеприпасов.
Повесив автомат на грудь, Егор уходит по траншее на левый фланг взвода. Чупрахин бросает ему вслед:
— Круто Егорка берет! Но ничего, он парень, видать, с искрой в голове.
— Командир, — говорю я, вынимая из чехла саперную лопату.
— Коньяк загубил, а так, что же, солидный командир. — Чупрахин, поплевав на ладони, приступает к делу. — Люблю ковырять землю. И откуда у меня такой талант — сам не знаю.
Возвращается Беленький. Он разглядывает нас так, будто мы вернулись из преисподней.
— Целы? А бомбы? — не говорит, а ловит воздух. — А там угодило в тылы.
— Врешь! Убитые есть? — подбегает к нему Мухин.
— Не рассмотрел… Из санроты прямо сюда. И зачем так близко к передовой расположили медиков?
Вижу, вприпрыжку бежит Егор.
— Ты правду говорил: выплыла она. Смотри тут. Правдину звонил, он разрешил на часок. К ней бегу.
И, не задерживаясь, бросается назад.
— Что это с ним? Никак, немецкого генерала шлепнули? — глядя ему вслед, спрашивает Чупрахин.
— Похоже на то, — отзывается Мухин со своего места.
— Это он побежал к знакомой девушке, — поясняю ребятам.
— К бабе, и так бегать? — удивляется Чупрахин.
— Смотри, сам не так побежишь! — замечаю Ивану.
— Чупрахин ни за одной юбкой пока не бегал, — расправил плечи Иван. — Амуры за сто верст обхожу, потому как знаю, что в этой груди стопроцентная нелюдимость сидит к ихнему полу. Я к нежностям не расположен. А без нежностей какая же любовь — так, вроде этой обгорелой спички: огня не жди.
— А Машу Крылову сразу приметил, — напоминаю Ивану о докторе.
— Это хирурга-то? Ничего девушка, только она же врач. Боюсь одного — вдруг меня ранят, и я попаду в ее руки… Спаси меня, боженька, от вражеской пули и осколка, — дурашливо крестится Иван.
Вкладываю лопату в чехол. Отчетливо представляю Аннушку, ее встречу с Кувалдиным. Какая-то чертовщинка волнует сердце, волнует и щемит. На минуту перестаю замечать все, что окружает меня, вижу только одно лицо Аннушки с большими глазами, в которых сверкают живые звездочки.
…Кувалдин приводит с собой красноармейца с рыжей бородой и такими же рыжими усами, крупным носом и щербатым ртом. Он представляется нам деловито, словно пришел учить нас какому-то важному ремеслу, в котором мы совершенно не разбираемся.
— Прохор Сидорович Забалуев, — подает каждому из нас свою шершавую руку. — Значит, вот такая статья, — добавляет он, — будем вместе немчишку постреливать. — И, заметив у Чупрахина под ногами валяющийся боевой патрон, прикрикивает: — Добро топчешь, подними! Соображать надо: ведь в этой боеприпасе твоя же сила, парень! Учить вас надо!
Иван круто поворачивается к Забалуеву, с удивлением смотрит на него:
— Это ты, отец, мне?
— Не таращь глаза, подними!
— Слушаюсь, товарищ генерал! — нарочито вытягивается Чупрахин перед Забалуевым. Подняв патрон, говорит: — Скажи мне, Прохор Сидорович, на какое расстояние полетит вот эта самая «боеприпаса», если пульнуть из твоей винтовки? И может, ты ответишь заодно на такой пустячный вопрос: когда кончится вот эта канитель, которую называют войной?
Забалуев поглаживает бороду. Его взгляд останавливается на Мухине.
— Когда я был вот таким мальчонкой, — показывает он на Алексея, — первая мировая война шагала по планете. Думали, бах-трах — и кончится. Ошиблись. И вот эту боеприпасу я, брат, четыре года пулял… Добровольцем ушел на фронт-то. У самого Брусилова служил. Так что ты, паренек, мои познания не щупай. Я и сам могу пощупать тебя.
— Я не курица, — оскалился Чупрахин.
— А кто знает? В жизни, брат, иногда и человек курицей выглядит. Особенно в таком возрасте, — качает головой Забалуев в сторону Ивана, неожиданно присмиревшего.
Вечером, когда стихают выстрелы, окружаем Прохора Сидоровича и уже называем его не иначе как дядя Прохор. Расспрашиваем о первой мировой войне. Чупрахин, сбив на затылок шапку, обстоятельно допрашивает дядю Прохора об участии в ней Америки.
— Что ж, она, Америка-то, — рассудительно отвечает Забалуев, — как и все, тоже на немчонку пошла.
— С первого выстрела пошла?
— Чудак! — улыбается дядя Прохор. — Какая же Америка спешит с этим делом. Они, браток, эти самые Штаты американские, не шибко ходят на хронт. Они все бочком, бочком норовят…
— Буржуазия! — замечает Чупрахин. — Куда им до нас, русских. Вот прикажи мне, например, сейчас пойти в разведку и достать фрицевского «языка», я только скажу: «Есть, товарищ командир. Разрешите узнать, к какому часу вам доставить пленного? К восемнадцати ноль-ноль? Будет сделано». Американца другое интересует. Он вам прежде всего скажет: «А сколько это стоит, какие доллары я буду от этого иметь?» А награбленное они, наверное, здорово хватают? А? Дядя Прохор?
— Здорово, браток. Хватать они не опаздывают: воюют бочком, хватают наживу обеими руками.
Начинаем спорить: высадятся ли Англия и Соединенные Штаты в Европе, чтобы нанести удар фашистам во Франции.
— Все идет к этому, — проявляет свою осведомленность Беленький. — По этому поводу, говорят, идут правительственные переговоры. Скоро гитлеровцам придет крышка, время работает против них.
— Крышка-покрышка, — ворчит Чупрахин. — Не верю я этим американцам и англичанам. Они ведь за здорово живешь помощи нам не окажут. Империалисты делают все с выгодой для себя. Так я говорю, товарищ Беленький?
Кирилл, подтянув ремень, длинно отвечает:
— Если говорить с точки зрения стратегии, то есть основного удара, и учитывать политические события, которые сейчас происходят, то надо прямо сказать, Чупрахин не прав. Вот я, когда учился в институте…
— Погоди, погоди, — прерывает Кувалдин Беленького. — Прямо говори: выступит Америка на нашей стороне против гитлеровцев?
— А чего тут отвечать: все зависит от места, условий и времени. Понимаете, я вам сейчас разъясню…
— Пошел Философ петлять! И где его такой мудростью начинили? — удивляется Чупрахин и обращается к Егору: — Ты сам, Кувалдин, ответь: выступят они на нашей стороне?
Артиллерийский налет прерывает спор.
После обеда приходит Правдин. Нос у него заострился, фуфайка вся иссечена, рука по-прежнему на перевязи. Хочется подойти к политруку, усадить на разостланную шинель, сказать ему что-то хорошее, теплое.
— И чего этот проклятый фриц вдруг замолчал? — возмущается Чупрахин. — Не выношу тишины! Товарищ политрук, скоро мы двинемся вперед? Честное слово, не дело насиживать здесь геморрой. Что за стратегия сидеть в окопах? Мы же не какие-нибудь англичане, чтобы комфорт в окопах устраивать, правда, дядя Прохор?
Забалуев поглаживает бороду и жмет плечами:
— Не знаю, браток. — И добавляет: — Война долгая будет. Привыкай сидеть в окопах.
— «Привыкай»! — передразнивает Иван Забалуева. — Это вам не четырнадцатый год, отец! Сказал же: «Долгая!»
Он садится рядом с дядей Прохором, шепчет ему на ухо:
— Ты, видать, старой закваски солдат, но ничего, мы тебя перевоспитаем.
— Есть, товарищи, очень важное дело, — сообщает политрук. — Надо к немцам сходить — разведать. Кто из вас пойдет добровольно?
Некоторое время длится молчание. Правдин поправляет повязку. Забалуев посасывает самокрутку. Мухин теребит в руках ружейный ремень. Беленький смотрит себе под ноги.
Первым отзывается Чупрахин:
— Пишите, товарищ политрук: матрос Иван Чупрахин, это я, значит… Ну, что молчите? — кричит он на нас. — Языки проглотили?
Делаю шаг вперед. Правдин окидывает меня испытующим взглядом. Видимо, мое телосложение не внушает ему доверия.
— Он по-ихнему говорит. Очень может пригодиться, товарищ политрук, — поясняет Чупрахин. — Пусть идет.
— Я пойду, — поднимается Кувалдин.
— Пишите, — поправляет автомат на груди Мухин.
Дядя Прохор толкает в бок Кирилла, шепчет на ухо:
— Не робей, сынок, отзовись!
Горячая волна срывает с голов шапки.
— По местам!
Пригнувшись, мы разбегаемся по траншее. Артиллерийский обстрел длится несколько часов.
Ночью политрук, собрав нас к себе, рассказывает, как будем готовиться для перехода линии фронта, говорит, что группу возглавит Шапкин.
— Но это не сегодня и не завтра, — поясняет нам Правдин и лощинкой уходит на свой наблюдательный пункт.