К книге
В полдень на солнечной сторонеЧасть первая. 20
25%
Часть первая. 20
20

В землянку вошел, сутулясь, капитан Конюхов. Подслеповато щурясь и дуя на поднесенные к губам скрюченные пальцы так, словно было прохладно, он сказал, обращаясь к лампе с розовым абажуром:

- Здрасте, товарищи!

И добавил виновато, оглядывая сапоги:

- Я, кажется, грязь принёс. Тряпочки не найдется?

- Валяй так, - великодушно разрешил Пугачёв. - Выпить хочешь?

- Чуть-чуть - с удовольствием.

- Видали? - обратился к остальным Пугачёв. - Оказывается, его политическое высочество может испытывать от спиртного удовольствие. А я думал, он само бесплотное совершенство, не как мы, грешные.

- Продрог, знаете ли, - пожаловался Конюхов, осторожно усаживаясь за стол. - Ничего, что в шинели? - Вздохнул, зябко потирая руки, сказал грустно: - У меня сейчас неприятный разговор состоялся с майором из инженерного отдела штаба дивизии. Сопровождал его на позициях. Человек он, несомненно, в своём деле весьма знающий и, представьте, делает правильные замечания, но в зависимости от звания того, кому он делает замечание, чем ниже звание офицера, тем, я бы сказал, грубее и повелительнее тон и манера обращения. Ну я и высказал майору своё предположение, что он, очевидно, в обратной пропорции будет потом докладывать об обнаруженных недостатках, смягчая их в зависимости от звания того, кому он будет докладывать. Ибо грубость - первое свидетельство двойственности натуры. С одной стороны, пренебрежение достоинствами нижестоящего, с другой - преувеличение достоинства вышестоящего. Грубость не знает середины, как всякая крайность.

- Значит, отчитал! - обрадовался Пугачёв.

- Нет, зачем же, просто высказал свои мысли. - Конюхов опустил глаза, произнёс мягко: - Я полагаю, поскольку война, неизбежны потери людей. Чтобы потери были по возможности меньше, мы должны быть особенно внимательны и чутки к каждой человеческой личности, и чем выше у офицера чувство бесценности, неповторимости человека, тем он в боевых обстоятельствах будет действовать более воодушевлённо, тем выше будет сознавать свою высшую ответственность за каждого человека.

Петухов просветленно заулыбался, закивал, заявил, радостно сияя:

- Очень точно. У меня Лазарев с тремя орденами Славы, командир расчёта сорокапятки. Он, когда танки, сразу без команды выкатывает орудие на открытые позиции и бьёт прямой наводкой. Так я к нему обращаюсь, если кто обнаружил слабость в бою, чтобы он с ним побеседовал, а не я. Авторитет по линии храбрости. И он, знаете ли, никогда ни перед кем излишне не тянется в субординации, а с рядовыми бойцами держится просто внимательно, даже с теми, кто обнаружил слабость. И я на него ссылаюсь, когда какая трудность с нарушениями. Представьте, в его расчёте за всё время меньше всего потерь. Он сам себе людей подбирает и бережёт. Оставляет в щели, если огнём нащупали, а сам с ближайшей дистанции бьёт, сам заряжает и бьёт. Собой рискует, а людьми рисковать себе не позволяет. Очень душевный человек.

- Знаю, -- сказал Пугачёв, - надёжный огневик, но с характером. Взял хлюпика, который с противотанковой гранатой в руке от танка дёру дал и до того ошалел, что гранату не отдавал, когда задержали. Трясется как цуцик, а не отдаёт. Я приказываю - в штрафники, а Лазарев настаивает - дать его ему в расчёт. Ну, думаю, пускай он его проучит. А он с ним - как с дефективным школьником: кто родители? как в школе учился? с кем дружил? чего любит, чего не любит? Я ему: «Чего нянькаешься?» А он: «Ищу в нём звено, за которое ухватиться». Видали, какой марксист! Вот вам и огневик, истребитель танков, а сам на кого своё время истребляет!

- Ну и что? - хмуро сказал Петухов. - Этот Зеленцов сейчас исправный боец. И Лазарев всё-таки нашёл, за что его ухватить. Пообещал в школу, где Зеленцов отличником считался, написать, что он храбрый, а не трус. И после написал, и ответ из школы получили. Мы его по взводам читали, хорошо из школы ответили, с гордостью, что такой у них ученик.

- Если б Лазарев не на хлюпика время тратил, а взял бы стоящего, он бы из него героя воспитал, а не просто так себе солдата, - сердито перебил Пугачёв. - Дефективным где место - в стройбате в лучшем случае.

Конюхов поднял голову и сказал задумчиво:

- Несколько лет я работал воспитателем в колонии малолетних преступников.

- А теперь нас воспитываешь! - расхохотался Пугачёв.

Лебедев строго заметил:

- Живость вашего характера не всегда уместна, майор Пугачёв.

- Ну ладно, пошутить нельзя, - примирительно сказал Пугачёв, попросил снисходительно Конюхова: - Ну- ну, давай сыпь, раз ты такой, из Макаренков, выдавай байки.

Конюхов поёжился, помял пальцы.

- Я, собственно, не из своей практики, а так, вообще, о будущем. Война кончится, много сирот останется, разрушенных семей. Трудности войны наложили особые, отрицательные отпечатки на их жизнь и, я бы сказал, на раннюю взрослость. Моральные устои во время войны не только укрепляются, но и расшатываются. Что же, мы вернёмся только как победители, во всем блеске орденов, в сиянии, так сказать, исторической славы? И потом им будем: мы вот такие, а вы эдакие. Мы жизнь за Родину отдавали, а вы шалопаи. И вот я полагаю, что, скажем, такие, как Лазарев, могут больше Родине пользы принести, чем вы, Пугачёв, с вашими взглядами на так называемых дефективных.

И, пристально гляди в глаза Пугачёву, Конюхов заявил с внезапной для него резкостью:

- И но случайно вы, майор Пугачёв, уклоняетесь брать к себе в батальон пополненцев из освобождённых районов, так сказать, свою фронтовую элиту не хотите разбавлять. Смелости не хватает на таких людей положиться.

- А если среди них те, которые к фашистам прижились? Если ты человек, шёл бы в партизаны! Тут арифметика ясная.

Лебедев сильным движением руки отодвинул от себя тарелку с закусками, сказал сипло:

- Разрешите мне несколько слов из своей практики. Прежде всего - если говорить о какой-либо нашей силе, превосходящей противника, то кроме количества стволов и прочей боевой техники нам следует исходить из главного. Из идейного, морального, нравственного превосходства советского человека. Грош цена тому командиру, который в слагаемых учитывает лишь соотношение боевых средств, а не духовных.

- Вы что же, из разведотдела уже в политотдел перекочевали? - осведомился ехидно Пугачёв.

- Я коммунист, - сухо сказал Лебедев. - Род войск, как и род деятельности, - это только сфера применения моих убеждений. Так вот, при всех обстоятельствах люди для нас - главное. И когда в тяжёлом бою с лучшей стороны проявляет себя подразделение, которое до этого считалось не из лучших, - это тройная победа. И для нас, коммунистов, более значительная, чем победа подразделения, в котором подобраны хорошо обстрелянные, опытные фронтовики.

- Что-то в сводках подобное не отмечают, - заметил Пугачёв.

- Зато коммунисты армии это отмечают, и очень высоко, - сказал Конюхов, - как результат влияния коммунистов, как самое священное дело партийцев.

- А я вам кто? Беспартийный, что ли? - возмутился Пугачёв. - Сказано: брать пример с передовиков! Вот мой батальон считается отличным! По-вашему, чтобы довоспитывать всяких, я должен в середняки записаться! Как трудное задание - кому? Пугачёву! И не было такого случая, чтобы мы не выполнили. Но вот Конюхову охота на политсборах воспитательной работой козырять, ему факты от нас требуются. А наш главный факт: получили приказ - выполнили! И никто не усомнится, что мы выполним!

- Но вы знаете, что среди наиболее отличившихся солдат у вас - коммунисты. И партийно-комсомольская прослойка у вас очень высокая.

- У меня порядок! - с гордостью объявил Пугачёв. - Как высоко показал себя в бою - в партию. Глядели «дела»? Сам скольким лично рекомендацию давал.

- Вот-вот, - сказал почему-то грустно Конюхов, - у него главная опора - коммунисты, в них сила. А он им не верит.

- То есть как это не верю? - с силой стукнул кулаком по столу Пугачёв. - Ты это брось, говори, но не заговаривайся.

- Повторяю, не веришь, а если б верил, то не боялся бы, что боевая сила батальона ослабеет, если в него зачислят пополненцев из освобождённых районов. По логике так.

И Конюхов пожал плечами.

Пугачёв смутился, свял, произнёс извиняющимся тоном:

- Ну, тут ты меня поймал. Даже не поймал, а пригвоздил на месте.

Махнул рукой, заявил, будто решаясь на отчаянный самоотверженный поступок:

- Ладно, присылай, возьму. Твой верх, твоя правда. Ребята у меня всемогущие. И этих переварят.

- Да разве в этом дело? - сказал кротко Конюхов. - Важно, чтобы мы все и вчера, и сегодня, и завтра, особенно завтра, были озабочены, каких людей мы вернем стране, лучше или хуже, чем они были, выросли они по человеческим своим качествам в армии или нет.

Они же должны быть не только героями войны в глазах всех людей, а именно потому, что их всех будут видеть как героев, каждый их помысел, поступок, высказанная мысль, слова их будут иметь особое влияние на тех, кто нуждается в таком влиянии. Да кто в нём не нуждается! И мы, армейцы, вчера, сегодня несем ответственность и особенно завтра будем нести, какие придут из армии люди и как они будут влиять на всех людей в самом трудном и безотложном, чтобы люди стали лучше после всех бед, горестей, потерь, отчаяния, невзгод в тех трудностях, которые ещё одолевать и одолевать.

Петухов спросил восторженно:

- Товарищ Конюхов! Можно, я за вас сейчас выпью?

- Во! - воскликнул Пугачёв. - Одного уже впечатлил до самых печёнок. - Потом смущённо добавил: - Если не возражаешь, я тоже за тебя приму, хоть ты меня и общипал, как цыпленка.

- Разрешите? - Лебедев тоже поднял свою кружку. Чуть отхлебнул, сказал: - Всё-таки позвольте и мне. - Задумался, произнёс осторожно, подбирая слова: - Как вы знаете, по роду своей деятельности мне доводится и доводилось непосредственно общаться с противником в различных условиях. Но вы понимаете, средств для подобной сферы деятельности множество, и не все они укладываются в общепринятые понятия морали. Обычно ищут слабые стороны у объекта. Моральная неустойчивость, корысть, цинизм, трусость, тщеславие, уязвленное самолюбие и прочее-прочее. Пренебрегать такими средствами, увы, не приходится. И как бы ни были получаемые сведения ценны при использовании отрицательных черт личности, нет выше профессиональной радости, я бы сказал, торжества, когда опираемся не на слабые, а на сильные стороны объекта, не на отрицательные его моральные качества, а на положительные. То есть когда разведчик, опираясь на них, делает из него не только объект для получения сведений, а сознательного союзника. То есть переубеждает его, внушает ему если не веру, то уважение и надежду к тем целям, которым разведчик сам служит. Так учил нас большевик- ленинец Дзержинский. Быть коммунистом во всем, всегда. А коммунист - это тот человек, который верит во всесилие нашей правды и вооружен этой правдой.

- Чего же вы нам хотя бы одного фашистского если не генерала, то переубежденного полковника вежливо, под ручку не привели? - усмехнулся Пугачёв. - А то приходится доставлять их нам с кляпом во рту, повязанных, да ещё волоком на самих себе.

- Благодарю вас, - поклонился Лебедев. - Вы нам оказываете большую любезность.

- Обиделись? - спросил Пугачёв.

- Обиделся только профессионально, - мягко сказал Лебедев. - Вы недооцениваете мою способность судить достоинства и недостатки людей. А вы мне, Пугачёв, симпатичны, хотя свои недостатки стремитесь не преуменьшать, а демонстративно преувеличивать. Так вот, моя задача пополнить сведения о противнике, хотя бы от доставленных вами «языков». Но путь к этому знаете какой наиболее надёжный?

- Вывести такого субчика на народ в любом освобожденном населённом пункте и оставить на собеседование, - усмехнулся Пугачев, - сразу наизнанку вывернется.

- Но я предпочитаю беседу с глазу на глаз. И первое - сообщаю нашу фронтовую обстановку.

- Выдаете военную тайну! - улыбнулся Пугачёв.

Лебедев только повёл плечом и продолжил сухо:

- Затем знакомлю с тем, что нам известно о положении войск противника, и с нашими потенциальными возможностями. Выясняю его личностные данности, взгляды, казалось, по отвлеченным предметам. И только потом допрос по форме.

- Значит, на испуг не берёте, деликатничаете? - сердито спросил Пугачёв.

- Почему же, как вы выражаетесь, не «беру на испуг»? В некотором роде именно так. Я говорю правду, а правда для него наша страшна и даже, я бы сказал, сокрушительна не только в военном отношении, но и в главном - человеческом, и если он не окончательный мерзавец, истерично отупевший от страха за свершённое, разговор приносит весьма позитивные результаты по многим интересующим нас комплексным вопросам.

- На уголовных тоже практиковались? - спросил Пугачёв. - Которые Беломорканал строили? Так они же только уголовники, а не фашисты.

- Совершенно верно, - согласился Лебедев. - Практиковался и о всяких сквернах осведомлён. Но главное, дорогой мой, не все немцы - фашисты, и не все уголовные -- закоренелые рецидивисты.

- А закоренелых что, к стенке?

- Даже в социальном существует индивидуальное, - резко сказал Лебедев. - Кстати о себе, я, знаете ли, из беспризорных со времен голода в Поволжье, остался один, ну и...

- Воровал?

- Да!

- Интересно, - протяжно произнёс Пугачёв. - А я думал, вы из ангелов с парафиновыми крылышками. Как же вам доверили?

- Взяли в трудкоммуну. Потом работал на заводе. Строил Комсомольск-на-Амуре. Стал членом бюро комсомола. Ну а потом по путёвке комсомола взяли в органы. Вас это удовлетворяет?

- А я не кадровик, так, к слову.

Лебедев налил чай, отхлебнул, сказал Конюхову:

- Я, собственно, хотел выразить своё согласие с вашими мыслями о том, что мы, армейцы, сейчас, когда конец войны столь реально близок, должны быть озабочены, чтобы каждый из нас и все мы были достойны той победы, которую мы одерживаем и одержим не только как военную, а как плод того лучшего, что есть в советском человеке и что должно быть потом, ну хотя бы как Чехов хотел, чтобы в человеке всё было прекрасным.

- Уж очень вы по-граждански рассуждаете, - возразил Пугачёв, - по-штатскому.

- Неправда! - воскликнул Петухов. - Ленин что велел... Даже мечтать.

- Ты подожди, - повелительно произнёс Пугачёв. - Не вскакивай. - И, обратившись к Лебедеву, сказал, взволнованно теребя свои блестящие волосы: - Вы все тут красиво и правильно говорили. А вот вы сами, Лебедев? Покажите руку, да не эту, другую. Ага, вот, прокусанная. Это же вас он, когда вы его за пасть ухватили, цапнул. А других сколько вы наповал свалили? Вы тогда думали, соображали, что он тоже человек, личность? Может, у него тоже супруга, мамаша, папаша, детки? Так волк тоже семейный... Не соображали, знаю. В такой момент не соображают.

Подошёл к вешалке, сорвал шинель, показал:

- Видишь, полу осколками всю изодрало. Но я и без этого думал, когда по передовой ходил, как лучше огневые средства расположить, чтобы их побольше накрыть, побольше, понял? Навалить насмерть. Без анкеты, кто там из них кто. И вы, - тут он гневно взглянул на Конюхова, потом с презрением на Петухова, - и ты тоже, с башкой, побитой от завала, сиял, словно в бане помылся, такой чистенький, а сам же я видел, как месяц тому назад в атаке пихнул штыком, и потом ногой в грудь ему, и штык вытащил. Как же при всём этом разговорчики о красоте человеческой, о возвышенном? О том, что каждый хиляк, мандражист мне вроде как родственник, которого я должен потом, в мирных условиях, как светлую личность довоспитать и доставить на радость народу? Да он мне сейчас может обойтись в такое, что через него настоящий боец может пасть, потому что хиляк этот подведёт в бою. К чему это всё? Сейчас главное - расколошматить их к чертовой матери. И только после всего оглянемся, остынем. И конечно, к мирной жизни ещё приспособиться надо. Не такая она уже сладкая для всех получится, народ фронту всё отдал, а чем ему за всё это отдать?

- Вот мы об этом и говорим, - сказал Конюхов. - Что бы дать людям за всё, что они нам отдавали? И высшая награда всем нам, чтобы люди вернулись лучшими, чем они были. Поняли - лучшими, чем они были! И мы, армейцы, коммунисты, должны это выполнить как высший приказ партии.

Лебедев добавил проникновенно и тихо:

- Вы, Пугачёв, правы, война нечеловечески трудна для человека тем, что он убивает человека, но убивать в себе человека - вот это преступно, какими бы побуждениями понятными ни руководствоваться. В том-то наша общая сущность и забота, чтобы не только сохранить в себе человека, человечность, но, руководствуясь этим, выполнять свой долг солдата.

- Ну что ж, - сказал Пугачёв, - хоть вы все на меня и кидались, а выходит, щемит нас всех то же самое, потому что светит нам одно и то же.

- Вы знаете, Пугачёв, - оживлённо заявил Лебедев, - при выборе людей на самое сложное задание я предпочитаю, - он кивнул на Петухова, - вот подобных ему, несколько восторженных. И знаете почему? Они умеют радоваться другим, а в тяжёлой обстановке ничто так не поддерживает, как радость другого тобой.

- Вовсе я не восторженный, - почему-то обиделся Петухов. - Раз я согласен, чего же мне скрывать, когда так думаешь, а другой лучше тебя самого это высказал?

Лебедев, словно не замечая Петухова, продолжал:

- Вы обратили внимание, как он Лазарева нам высоко и восторженно преподнёс? А сколько он с этим Лазаревым маялся! Три ордена Славы, комдив всегда с ним за руку. В армейской и фронтовой о нём только и пишут... А когда ротный даст ему указание, препирается, считает, что он лучше знает, где занимать позицию, когда огонь открывать, - зазнался.

- И неверно, - возразил Петухов. - Он позволяет себе только, когда мы с ним с глазу на глаз. А я с ним просто советуюсь. Есть люди, кому надо приказать. А ему не надо приказывать, только договориться. А я с ним всегда договариваюсь, и получается всегда правильно.

И тут Пугачёв решительно принял сторону подчинённого ему командира.

- У нас, товарищ Лебедев, что ни боец - личность. Подход нужен. Товарищ Петухов как раз и силён тем, что у него каждый боец - самостоятельная огневая точка, и он знает дотошно, кто на что и при каких обстоятельствах наилучшим образом способен. За это я его давно ценю и считаю перспективным на большее. И солдаты его обожают, и он их. В каком ещё подразделении вы такую прочность найдёте?

Конюхов кивнул:

- Подразделение действительно хорошее.

- Отличное, - поправил Пугачёв. - И по наградам официально на первом месте. - Быстро заявил: - Конечно, кое за что и не додали. - Требовательно уставился на Конюхова. Попросил: - Вы бы в своих политдонесениях, может, по этой части ещё поднажали, а?

Лебедев улыбнулся:

- Силён комбат, никак не желает в кредит доблесть отпускать. Сделали - клади на грудь.

- А как же! - сказал Пугачёв. - Люди от боя должны и личную радость получать, без оттяжки, как говорится в стихах: «Есть удовлетворение в бою».

- Не удовлетворение, а наслаждение, - поправил Петухов.

- Ну это ты брось, - хмуро сказал Пугачёв. - Тоже мне наслаждение! Глупость какая! - Добавил: - А ты меня своей начитанностью лучше не трогай. Я же нарочно скорректировал, чтобы по существу получилось, в точку...

Несколько тяжёлых, почти одновременных ударов звонко хрустящих в разрыве снарядов глухо и гулко сотрясли землянку. Пугачёв поспешно прикрыл керосиновую лампу с розовым абажуром каской, сказал досадливо:

- Вот вам, пожалуйста. Собрались, как в мирное время, по душам, дружески потрепаться, а он стучит, хамлюга.

Вышел наружу и там спросил у часового:

- Что это у тебя, Ермилов, за шум?

- Всё нормально, товарищ майор. Кидает помаленьку - щупает.

- Воздух как?

- А чего воздух? Это ему не сорок первый: только забурчит, сразу наши кидаются. - И солдат произнёс задумчиво: - Говорят, за каждый сбитый по тыще платят, а много ли на неё купишь? И все равно в фонд обороны обратно сдают. Разве за такое деньгами возьмёшь?

- Настроение как? - барственно осведомился Пугачёв.

- Какое ещё может быть настроение, если нам войны нет, надо кончить её, добить бы - и домой. А то пришёл инженерный начальник и ну втыкать. Траншеи недостаточно солидно укрепленные, накаты велел прибавить, даже сортиры и те ему не понравились, мол, выгребные ямы недостаточно заглубленные. Ну ему один боец в шутку: «Желаю на их земле этим делом заниматься, а не на своей». Тот его по команде «Смирно» и вытянул. Конечно, шутка шуткой, но за ней озорство. Мы же не только солдаты, а представители.

- Представители?

- Ну ясно, представители самих себя и государства, значит, нечего из себя некультурных строить. Все аккуратно исправили, товарищ майор, как положено.

- Агитатора слушали?

- А как же, сначала он нас агитировал, а потом мы его.

- Не подготовился к беседе, что ли?

- Зачем, все доложил наизусть, как в газете. Ну потом, понятно, разговор. Он нам, мы ему.

- Про что толковали?

- Про пустяковину домашнюю, про своё семейство. Ребята без отца растут, разве жена одна втолкует всё, что надо? Без отцовского авторитета не справится. Вернемся, дел по горло, а у кого и семьи поломаны, а у кого совсем отцов нет. Конечно, было, на пустом месте все заново отстраивали, как, скажем, после гражданской или взять ту же первую пятилетку. Сам грабарем на Магнитке землю тыщами пудов перетаскал. Но сейчас желательно народишко не только победой обрадовать, а побыстрее жизнь отладить, ну вот ребята и беспокоятся, чтобы каждый по своему делу за войну не разучился. Боевую технику нам все новую кидают, понимающие тревожатся - вот тапки хотя бы, по сварному делу широко у нас шагнули, по крупногабаритному литью тоже, говорят даже, что на автоматы нековочные детали идут, а режут из фасонного проката. Это же подумать надо!

   — А ты сам кто?

   — Токарь. Чего ж тут спрашивать? Но я, только пусть к станку допустят,. фронтовую норму им выдам. Будьте уверены! Сейчас, конечно, скорости в чести. Ничего, разберемся, на чем они там выезжают в передовые ударники.

   — Выходит, ещё до Берлина не дошли, а тебя всего уже к дому повернуло.

   — А я от него никогда и не отворачивался. Дойду и вернусь. Это когда он нас гнал, каждый обратный шаг словно сердцем приминал к земле, за жизнь неохота было держаться. А теперь в ногах бодрость, азарт, как все равно весной по льдинам на другой берег перебежать: знаешь - дома ждут, и нет страха.

   — Ну ладно, - сказал Пугачёв, - а ты чего, Ермилов, награды не носишь? Вид как всё равно у пополненца, ничего на тебе уважительного нет.

   — А я для дома сберегаю, чтобы металл не потускнел, ленты не выцвели. Чтобы при полном параде всему своему семейству доложиться, во всем новеньком, чистеньком, словно весь я в прозрачную бумагу обернутый, а насчёт уважительности мой обычай простой - увидят и бою и зауважают фактически.

Пугачёв вернулся в землянку. Конюхов, накрывшись шинелью, сидел на топчане. А Петухов горячо говорил Лебедеву:

   — Вы не правы, я думаю, когда очень сильно любят человека, могут даже самоотверженно отказаться от .любви к этому человеку ради любви к нему. Ведь бывает так, бывает.

   — Это вам Красовская подробно внушила, - болезненно морщась, произнёс Лебедев. - Она, кажется, подруга Кошелевой и через вас пытается подобные мысли мне внушить. Но я её нуждаюсь в таких логических построениях.

   — Это не логика, это правда! - воскликнул Петухов.

   — Ну вот что, тут уже допускают вольности, противопоставляя правду логике. Логика - это путь к истине, а истина - правда.

Пугачёв прислушался, сказал недовольно:

   — Пошли формулировки, ещё диамата не хватало. - Сел на койку и стал бесцеремонно снимать сапоги.

Из землянки Конюхов вышел вместе с Петуховым. Небо было чистым, светлым, многозвёздным.

Разрытая окопами земля обдала густым запахом пахоты, который не могла заглушить химическая вонь недавних разрывов снарядов.

21

Конюхов страшился быть убитым, безразлично как. Петухов же, например, полагал, что уж если накрыться, то красиво - от пули, а не быть ужасающе растерзанным осколками, н то эти соображения приходили к нему только при мысли о Соне, а вот Конюхов просто хотел жить и быть всегда с людьми.

В самый тяжёлый, первый год войны его охватила восторженная гордость людьми, с которыми он вместе сражался или, точнее, дрался с врагом, ибо бои разрозненных групп переходили каждый раз в рукопашные стычки, побоища, где меньшее число наших людей сражалось против превосходящего их множества.

Сражались островками в окружении, пробивались сквозь вражеские чащи к своим, опеленав окровавленное тело полотнищем знамени своего полка, от которого оставалась часто одна только сводная рота.

И когда сама земля, по которой они шли, была изуродована, искалечена, испепелена - казалось, необратимо - режущей, давящей, рвущейся, всесжигающей лавиной огня и металла, Конюхов открыл и открывал во множестве людей их высокую духовную неуязвимость, бессмертность тех верований и обычаев, которые доселе были естественным существом их жизни, взглядов, убеждений и не выглядели столь высокими, ошеломляющими своим величием, какими они представали в гибельных условиях неравных, исступленных боев.

И люди жили как бы только в двух временных измерениях: прошлым, то есть ощущением своей жизни, жизни Родины, какими они были до войны, - и дрались, чтобы только восстановить это прошлое, - и сегодняшними огненными днями и ночами, когда в сутках восемьдесят шесть тысяч четыреста секунд, из которых каждые три секунды дают возможность произвести прицельный выстрел из винтовки во врага.

И каждый шаг в пядь отдавался, как касание обнаженным сердцем своей земли, оставляя на ней вмятину своего сердца, на которую наступал сапог врага.

И здесь в те дни политрук Конюхов сделал открытие, что ничто так не воодушевляет людей на бой, как самая простая беседа, мирная и доверчивая, подобная воспоминаниям о том, как жили, работали и что сделали люди до войны, какой была страна, и то, что казалось обычным, привычным и даже малозначительным, внезапно выступало в облике высшего блага жизни, дел, достоинств, обретенных горением подвигов самоотверженности - ради счастья всех.

И когда они, заняв круговую оборону на окраине районного городка, где в молодой рощице было устроено нечто вроде парка культуры и отдыха, со всяческими фанерными аттракционами, спортивными сооружениями, эстрадами для самодеятельности и детскими площадками, приняли здесь бой, и позиции оказались невыгодными для боя, и враг самоуверенно и опытно атаковал их, измученных и обессиленных длительным переходом, не успевших ещё окопаться как следует, Конюхов видел только угрюмые, отупевшие от измождения, потные и грязные от пыли лица бойцов, для которых он не мог найти слов, чтобы объяснить все происходящее, чтобы внушить веру, - ведь это было сводное подразделение, собранное из остатков чужих подразделений, людей, ему неизвестных, присоединившихся в пути к его взводу. Конюхов даже не успел опросить, кто из них члены партии, комсомольцы. Они шли даже не колонной - толпой.

И вот в самом бою их пришлось поспешно организовывать.

Бой этот начался на рассвете, и потом утратилось ощущение часов, и дней, и ночей, все слилось в бесконечное мгновение - между жизнью и смертью, и от мгновения к мгновению жили и дрались люди.

Этот бой не вошёл в летопись Отечественной войны, как не вошли подобные «частные» бои в эту великую летопись подвигов, героизма.

Да и не было в помыслах этих бойцов, отступающих перед натиском врага, считать, что такими «частными» боями они свершают героизм. Они просто бились, дрались, стояли насмерть, как бы только исступленно оправдываясь за то, что вынуждены сражаться, отступая, а не наступая, не считая такой бой подвигом-героизмом, как не могут считать, что совершают подвиг отец, мать, бросаясь в горящий дом, чтобы спасти своих детей, или сын или дочь, чтобы спасти отца, мать, близких.

Четырнадцать суток, слившихся в единый бой, они отстаивали этот плацдарм - парк культуры и отдыха, словно святыню или важнейший стратегический пункт, от падения которого решается исход большого сражения.

И когда сюда вышли наши полнокомплектные части и отбросили временно противника, и командир части, осмотрев позиции, объявил их невыгодными и непригодными, и часть заняла и стала укреплять себе позиции в районе за парком культуры и отдыха, бойцы сражавшегося здесь подразделения отказывались уходить, и убедить их было не просто.

Конюхов после сплошных четырнадцати суток боя впервые увидел то поле, на котором свершалось побоище малочисленного его подразделения с многочисленным противником. В телах погибших как бы навечно окаменело яростное движение, последний предсмертный атакующий порыв на врага, как бы скрытая доселе горечь отступления - все запечатлелось в этой предсмертной жажде порыва на врага.

Склоняясь, Конюхов извлекал документы из гимнастёрок павших и складывал в подсумок - вот они, не учтенные им коммунисты, комсомольцы. Он мог бы сказать, какая сильная партийная прослойка оказалась в его сводном подразделении, недавно выглядевшем толпой, одноликой от пота, пыли и грязи, покрывавших отощавшие лица со всеобщим выражением угрюмой озабоченности.

Но в смерти каждый обозначил себя неповторимо.

И когда покидали плацдарм, люди подразделения не смотрели на поле боя, они только бросали прощальные взгляды на разрушенные, обгоревшие сооружения бывшего парка культуры и отдыха, бывшего их плацдарма боя. И, словно ошеломленные видением прежней своей жизни, в краткий перерыв между сражениями запоминали то, что надолго от них отсекла война и за что они будут бить врага.

И вот именно тогда Конюхов и провёл с оставшимися в живых бойцами своего подразделения первую после боя политическую беседу. Он решил не говорить об этом бое, о его героях - все это и так жило в каждом. Он рассказал о том, как для освещения электрифицированной карты ГОЭЛРО - ленинского плана электрификации - не хватило электроснабжения и ряд районов Москвы отключили, чтобы осветить эту карту, вывешенную в Большом театре, чтобы собравшиеся здесь люди воочию поняли значение ленинского плана для их судьбы и жизни.

- Ленин верил, партия верила, что этот ленинский план сбудется, - говорил Конюхов. - Английский писатель-фантаст Уэллс в то время побывал у нас и написал книгу «Россия во мгле». И многие думали, что мы не преодолеем разрухи и останемся во мгле.

Сейчас большая часть наших городов затемнена. И от нас с вами сейчас зависит, чтобы вновь засветились наши города, погашенные войной. Ленин предвидел то, что свершил наш народ. И Родина, партия верят нам, верят, что мы осветим свою страну вновь. И парк культуры и отдыха, на плацдарме которого мы сражались четырнадцать суток, благодаря тому что мы четырнадцать суток удерживали врага, раньше на четырнадцать суток будет возвращен людям, детям. Понятно? Каждый день, когда мы удерживаем врага и бьём его, сокращает срок к тому, чтобы вернуть нам прежнюю жизнь...

И эта политбеседа стала всеобщим откровением, каждый из бойцов припоминал, что он оставил, как это было добыто, достигнуто, и говорили, что все это может быть возвращено боем каждого и всех вместе за ту долю счастья, которое перепало каждому и всем вместе в прежней мирной жизни, и никто, кроме них самих, не вернет им этого, и если каждый так думает, то каждый должен уничтожить врага, не ожидая, пока другой его уничтожит.

Вот это бессмертное ощущение людей единственно возможной для них жизни, и ради такой жизни идущих на смерть, раскрыло Конюхову все то безмерное, что воплотилось в советском человеке, в его характере, ту особость советского человека, которая в мирной жизни не выступала в столь откровенном величии самопожертвования, в подвиге и героизме, которые считались в те дни лишь правильным поведением в бою.

Как всякий коммунист, политработник в армии - это тот, к кому обращаются со всеми своими человеческими заботами, и для политработника каждый солдат - это прежде всего человеческая личность, в заботе о духовном мире которой его высшая ответственность коммуниста.

В памяти разума и сердца Конюхова множество человеческих личностей, узнанных так близко, словно их жизнь стала частью его жизни. И поэтому он боялся смерти как исчезновения от людей, которым он нужен, ведь в нём погибнет то, что он получил от людей - самое главное для своей жизни.

И если Конюхова считали храбрым и он действительно вёл себя отважно в бою, находясь в цепях бойцов, то это своё качество он приписывал не чертам своего характера, что было верным, а тому, что, если люди доверяют его словам, он обязан оправдывать такое доверие тем, что сам испытывает то, что и они, и тогда только слова, рожденные в этих переживаниях, могут достигнуть своей цели.

Узнавая людей и как бы роднясь с ними, вкладывая в них то лучшее, что он подмечал в других и в себе тоже, каждую потерю бойца он переживал как смерть родственного человека, близкого, неповторимого.

Поэтому в штабе дивизии его считали замкнутым, малообщительным, склонным к угрюмости, но вполне деловым и исполнительным политработником, хотя в подразделениях о Конюхове было совершенно иное мнение. Бойцы уважительно называет его душедоверенным капитаном.

Он умел учиться у людей и учил их этому учиться. Он не умел докладывать, но умел рассказывать. И когда на политбеседе он рассказывал хорошее о бойце, которого все отлично знали, получалось, что этого бойца никто не знал до этого как следует, и даже сам этот боец слышал о себе такое, о чем он и не подозревал, что такое в нём существует. И это сплачивало, возвышало людей больше, чем всякое иное, потому что на самих себе их обучали, какие они и какими они могут быть - ещё лучше. И есть человек, который зорко подмечает в них хорошее, и оно не будет забыто им и вознаграждено будет перед всеми бойцами этим человеком - коммунистом.

А о плохом, об упущениях, проступках, Конюхов говорил столь страдальчески и огорченно, будто он сам совершил проступок и не знает, чем искупить его.

И ему же приходилось потом защищать проштрафившегося от ярости бойцов, для которых этот проступок был не только проступком «своего парня», но и их общей виной перед Конюховым, потому что они сами её предотвратили этот поступок, значит, вина одного - их вина общая.

Но для Конюхова это вовсе её было какой-то особой методикой политработы, это просто было его естественным обращением к людям - хорошим, которым он радовался, плохим, которым огорчался, и он не обучал их, а просто делился с ними своими переживаниями, мыслями, которые становились общими, то есть свершалось то главное, в чем заключаются сущность политработы и духовный талант коммуниста-политработника.

Конюхов всегда старался определить, на какой нравственный духовный фундамент ложатся политические сведения, которыми он делится с бойцами.

Среди солдат были и люди весьма политически осведомленные, разбирающиеся, грамотные и даже образованные, иногда даже затруднявшие его своей начитанностью, осведомленностью, отличавшиеся высокой способностью к запоминанию прочитанного.

Но что преобразовывает самое человеческую личность, что дает ей опору и внушает уважение и заботу к другому, так это духовная культура, нравственная, которая состоит не только из суммы сведений, знаний, пусть даже очень значительной, а из особого свойства чуткости душевной, которая выражается не во внешней воспитанности, а в духовной, не в повышенном интересе к своей личности, а в интересе к личностям многих.

И когда Конюхов обнаруживал в человеке именно такую благодатную душевную почву, он ревностно занимался этим человеком. И, открывая в нём всё новое и новое, надёжно прочное, - если это был беспартийный, писал рекомендацию в партию с таким радостным волнением, какое испытывал сам, вступая в члены партии, если же это был коммунист, хотя его знания и были иногда несколько ниже, чем у сильно начитанных людей, но обращавших все это только в словесный материал, скользящий мимо человека, он настойчиво рекомендовал такого коммуниста политбойцом или даже агитатором.

Конечно, не всегда была нужда во время боя находиться в боевом порядке наступающего подразделения, но Конюхов уже с первых дней испытал к себе солдатскую благодарную признательность, и не за то, что он, политрук, ведёт огонь вместе с ними, подслеповато щурясь, а за то, что они воспринимают его, политрука, как посланца партии, который по несомненной правде и справедливости поймёт, оценит, кто как вёл себя в бою, кого ободрит, воодушевит, а кому поможет обрести бодрость.

От него ждали не приказа, что кому выполнить в бою в соответствии со складывающейся обстановкой, а обнадёживающего слова, как бы обстановка ни складывалась, поскольку он знает их каждого лучше, чем они сами себя, он укажет бойцу, что именно он, этот боец, потому что он такой человек, выполнит это обязательство и лучше другого, потому что он, боец, по-человечески сильнее и лучше, чем те, против которых он воюет.

И как бы ни складывалось соотношение огневых сил в бою, политрук всегда был неколебимо убеждён в перевесе наших сил, потому что соизмерял их не количеством стволов, а душевной мощью бойцов и, зорко подмечая выражение этой мощи у отдельного солдата в бою, указывал другим - не как на беспримерный подвиг, а как на пример, которому надлежит следовать всем, чтобы быть достойным своего товарища, такого же, как ты, советского человека, у которого, как и у тебя, и жена, и дети, и общая с тобой жизнь за плечами.

После боя люди нуждались не только в положенном военном командирском разборе хода боя. Чуткое чувство правды и справедливости к каждому, кто, как и почему именно так вёл себя в бою, этот совершенно особого рода разбор хода боя, по высшему человеческому счёту, необходим был бойцам.

И Конюхов вспоминал такие подробности их человеческого поведения в бою, которые в нечеловеческих условиях тяжёлого боя не остаются в памяти, опалённой боем. Он вспоминал, как Суконцев, упав тяжелораненым, лежа на земле, вынул из подсумка патроны и, дождавшись, когда к нему приблизится отличный стрелок Зубцов, передал ему свои патроны и только после этого вскрыл индивидуальный пакет и стал обвязывать свою рану. Конюхов указал на бойца Семёнова, стыдливо прячущего свои руки, толсто обмотанные бинтами, словно в огромных белых варежках, и проговорил:

- Знаете, товарищи! Вот спартанцы сочинили целую легенду про своего парня. Легенду, которая живёт в веках как пример стойкости. Этот спартанец спёр лисицу, спрятал её под рубаху и, боясь признаться, что он её спёр, терпел, пока она ему живот под рубахой грызла. А вот Семёнов бросился к дзоту, ухватил голыми руками раскаленный ствол их крупнокалиберного пулемёта и, наклонив к земле, держал, хотя у него ладони на стволе жарились, дымились, и держал до тех пор, пока вы не перемахнули простреливаемую зону. А потом - конечно, с обожжёнными руками не навоюешь - он всё же вместе со своими в траншею прыгнул, а винтовка за спиной на ремне, в руках он её держать не мог. Вы же, Гаврилов, за то, что у него винтовка за спиной, обругали его.

А вот если б, допустим, Семёнов спартанцем был и такое совершил, о нём бы легенду сочинили, и много бы веков она жила, потому что это почище, чем на голом брюхе кусающуюся лисицу прятать.

Потом, помедлив, произнёс:

- Вот дружба, смотрите, в бою что значит. Бутусов и Гаврилов как делают перебежки? Один вскочит, другой его огнём бережёт, так и передвигались попеременно, друг друга оберегая. Мы все над ними подшучивали: в школе на одной парте сидели, на фронте в одном окопе, мол, раз такое, на двоих один котелок надо выдавать. А видите, что значит дружба! И противнику урон, и себя сберегли.

- Они же, как Маркс и Энгельс, друзья. Мы знаем, - сказал кто-то из солдат, - всё на пару.

- Так это и есть взаимодействие, - подхватил другой, - взаимопомощь, по уставу, только прочнее получается, если ещё дружба.

- Именно, - согласился Конюхов. - Но вот Леонтьев хороший пулемётчик, ничего не скажешь, но как он обращается со своим вторым номером? Он его считает только услужающим: прими-подай, раззява. И вот, я заметил, даже ударил его сапогом. Коробку с лентами помяло осколком, не мог быстро открыть, а он его за это сапогом. Как, товарищ Леонтьев, я не ошибся - сапогом ударили?

- Сапогом, - хмуро подтвердил Леонтьев. - Руки у пулемёта заняты были.

- Так вы с кем дрались - с фашистами или со своим вторым номером, со своим товарищем по оружию, которого вы должны из вторых номеров на первый выучить, а не держать при себе только как услужающего?

- Он ему пулемёт чистит, и таскает, как ишак, по всему полю боя, и коробки на себе волочит, и сапёрной лопатой позицию делает - батрачит, словом. А перспективу Леонтьев ему все равно не даст. Такая он личность, сама о себе много думающая.

- Я вас, товарищ Леонтьев, уважаю, - сказал Конюхов и объяснил бойцам: - Мы ещё с сорок первого знакомы. Леонтьев тогда ручным пулемётчиком был, и я помню, ему кожу с головы содрало ударной волной, лоскутом кожи лицо закрыло, а он как вёл огонь по их наступающей цепи, так до конца огонь не прекращал, хотя боль испытывал, я прямо скажу, ужасающую, и я полагал, что он считал себя тогда, возможно, и ослепшим, кожа с головы на пол-лица прилипла. Видите, какой человек твёрдый! Но это к себе, а вот к другим можно быть и помягче, поуважительней.

- А мы думали, Леонтьев, у тебя плешь от ума. Вот оно что - в бою обзавелся!

- Ладно вам, - хмуро сказал Леонтьев, - плешь не увечье. - И пояснил сипло: - Я его за что стукнул? Не за то, что только обозлился - канителится. Думал уже просить на первый номер его ставить, а он тут подвёл - мою на него надежду порушил, ну я и стукнул, не столько за бой, сколько за себя обиделся, что недоглядел, какой он ещё неаккуратный. Дало миной не по нему же, по коробке с лентой, так огляди, что и как, - может, осколком даже ленту повредило. Соображение потерял от радости, что самого не задело, про службу и позабыл. Ну я и напомнил сапогом...

И тут же объявил:

- Но вы не думайте, что я уж такой бесчувственный хамлюга. Вот Бочаркин больше года от своих вестей не имел, считал, нет в живых, ну, в бою себя не жалел, а вот получил вчера письмо - живы-здоровы, ну и сомлел от радости. Ему было положено меня сопровождать, как передвигаюсь, из своего автомата брызгать, прикрывать, а он за каждый бугорок прятался, берёгся, бил не глядя. Я же его ничего, простил, понимаю - человек радость переживает, от этого так некрасиво бережётся.

Спросил робко:

- Я тебя, Бочаркин, за это корил? Нет? То-то же. Сам понимаю, что такое из дома письмо. Мне-то самому их уже получать не от кого, а получил бы - тоже, может, как ты, в бою ёжился, страховался, чтобы снова почитать после боя, насладиться, чего они, как они. Кто же не поймет, любой поймет. По обстоятельствам с каждого и спрос...

Предыдущая главаГлава 20 из 79Следующая глава