Я раз десять вносил задаток за место на каком-нибудь трансатлантическом пароходе, направлявшемся то в Индокитай, то в Рио, то еще куда-нибудь.
Испанский или голландский сотрудник пароходной компании ставил красным карандашом большую галочку на лежащем перед ним плане, объясняя мне с улыбкой фокусника, что это моя каюта.
Но я так и не тронулся с места. Я вовремя понял, что мир кажется большим только если смотреть из Европы. Стоит пересечь Атлантику или оказаться в Коломбо, как мир съеживается и начинает душить вас, словно превратившись в пыльный чердак.
Сегодня утром я проснулся из-за уличного шума на площади Республики.
Париж дохнул мне в лицо своим воздухом, насыщенным запахом бензина. Ах, запах каждой столицы мира всегда sui generis[65], что позволяет мне думать, что каждый город является самостоятельным живым организмом, состоящим из множества сложных клеток, таких, как у человека. Или же города состоят из отдельных существ, подобных термитам. Это трусливые спруты, жадно присосавшиеся к коже Земли.
Париж пахнет свежими дрожжами, кофе и цикорием; Лондон — мастикой для полов; Амстердам — старой покрытой плесенью мебелью; Копенгаген — раздавленной земляникой; Берлин — фосфором; Бремен — аптечной ромашкой; Прага — дыханием чахоточного больного.
Я не могу понять, почему, просыпаясь на берегу Балтийского моря в пахнущем гнилыми водорослями воздухе возле старых немецких или шведских барок, я иногда внезапно ощущал упрямый аромат тубероз?
Странствия захватили меня. Я бежал — но куда и от кого? Или от чего? Мог ли я знать ответ?
Ребенком, на бесконечной солнечной улице, я иногда мчался, словно жеребенок, чтобы проверить, всегда ли за мной следует моя тень? Наконец, задыхаясь и выбившись из сил, я останавливался и оглядывался, надеясь увидеть плоский силуэт своей далеко отставшей измотанной тени, валяющейся на солнечной мостовой.
Но разве сейчас я занимаюсь чем-то иным, а не бегством от грязной тени своей души?
Да, но что это за тень?
Странствия. Я мог бы представить их в виде простейшего уравнения, составными элементами которого будут банальные сцены из пьес парижских театров: вот улица с домами свиданий в Тулоне, вот девушки, джин и розовые шляпки, залитые голубым светом на Камершиал Роуд[66], вот отвратительный грязный переулок в Бресте, на котором находится старая тюрьма, вот нелепые пустынные улицы Антверпена…
Этот поезд…
Он несется в неизвестность, описывая кривые, он должен пройти через городок, когда-то небольшой, но теперь разросшийся.
Ах, это не имеет значения…
Добравшись до него, я постараюсь уснуть, хотя бы в привокзальной гостинице…
Меня никто не узнал…
Служащий на вокзале вежливо приветствовал меня… Оказалось, нет, не меня, а какую-то проходившую мимо даму.
Большая светящаяся реклама заливала оранжевыми неоновыми лучами, за неимением прохожих, пустую привокзальную площадь с «Универсальными магазинами Блана».
— Мой красавчик, — проворковал голос за моей спиной. — Мой малыш, которого я буду любить.
Запах грязной церковной паперти… Она бросала мне в затылок одно слово за другим. Наверное, в поезде она вылила на себя флакон дешевых духов.
— Никто не узнал меня, — громко сказал я. — Хотя, нет…
Пробежавшая мимо меня крыса, словно скользившая на колесиках, а не на лапках, нырнула в дыру, и оттуда на меня сверкнули розовые глазки. Мне показалось, что я узнал Жерома Майера. Но это была всего лишь крыса, обыкновенная крыса из сточной канавы.
Мы вошли через заднюю дверь, прошли светлым коридором, пропахшим свежей краской, и оказались в очаровательном будуаре.
Я уже знал, что должно произойти, и был спокоен и почти рад.
— Я сейчас, быстро наведу красоту, — сказала она, скрываясь за занавеской из старого розового бархата.
Диван показался мне на редкость странным, похожим на сильно вытянутое широкое и глубокое кресло, с сильным запахом кожи, к которому примешивался тонкий аромат больших подушек из розового шелка, подобранных в тон портьерам и панелям.
— Иду, иду, — донеслось до меня из соседней комнаты.
Я встретил ее в поезде, она вцепилась в меня, словно уличная девка, и сразу же сообщила цену, но…
Но, несмотря на свет бесконечности, затопивший мою душу, я знал, что иду верным путем, предписанным мне судьбой. И я принял предложение с пылкостью юного любовника, чем удивил и очаровал ее.
Я валялся на диване, небрежно перебирая безделушки, валявшиеся на туалетном столике.
Изящная китайская бритва в виде серпа заставила меня восторженно воскликнуть.
— В чем дело, мой маленький нежный друг? — прозвучал ее голос, дружелюбный, но с ноткой подозрительности. — А вот и я!
— Эта вещица показалась мне очень красивой, — сказал я, протянув к ней изогнутое лезвие из светлой стали.
Она склонилась надо мной.
— О, — сказал я, — мадам Буллю!
Мне хотелось, чтобы все закончилось без ее ужасных криков. Но возможно ли обойтись без них?
Судьба жестко определяет рамки происходящего, включая каждую свойственную этому происходящему мелочь.
Понимаете, в мире все предопределено заранее, начиная с орбиты гигантской звезды Бетельгейзе и кончая микроскопическими судорогами электронов.
Почему вы думаете, что у нас все произойдет иначе, мадам Буллю?
На ней была пижама, вышитая нитями из серебра и красного золота.
— Ромеона, — сказал я, — все соседи действительно ушли? И в доме никого не осталось?
— Да, — ответила она. — Я закрыла ставни. Помоги мне нести мою боль.
Я осторожно вышел из маленькой комнатушки, в которой зародилась моя тревога, и спустился по лестнице, устланной ковром, похожим на светящийся снег.
На первом этаже ощущалось тепло недавнего человеческого присутствия.
Я протянул руки к ее груди.
— Она сильно увеличилась со вчерашнего дня. Она поглотила все мои силы.
Я простонал:
— Она тяжелая, она невероятно тяжелая…
— Только твоя рука способна облегчить мою участь.
— Я слышу шаги на улице, Ромеона.
— Они не войдут сюда, потому что твоя рука облегчает мои муки.
Она перевела покрасневшие глаза на дверь.
— Они не появятся, пока твоя рука останется на мне.
Послышалась суматошная беготня множества людей, звон сабель, короткие приказы, крики ужаса.
— Они нашли Эркенслаха, — невнятно, словно издалека, пробормотала она.
— Вот как!
— Да, мертвого…
Ее грудь напряглась, словно туго надутый шар.
— Поддержи ее, — умоляюще прошептала она.
— Я больше не в силах поддерживать ее, Ромеона.
В ее глазах вспыхнуло отчаяние.
— Но так надо, так надо… Иначе они придут, — прошептал ее черный рот.
— Ух, и что же это такое? — ухмыльнулся кто-то позади меня.
— Ромеона, — взмолился я.
— Что за глупости! — свирепо прошипела она. — Ты бы лучше помолчал, Маго!
— Маго будет молчать, — извинился голос.
— Это всего лишь реклама шампанского, — сказала она.
Тень облегчения скользнула по вульгарному лицу.
— Это время, когда можно расслабиться, — пробормотала она. — Время, когда у людей кончается рабочий день. Время, когда можно улыбнуться в ожидании близкого вечернего отдыха и ночного сна, когда можно окончательно забыть дневные страхи, дневную ненависть.
Она проговорила эти слова, словно прочитала молитву, которую твердит деревенская нищенка, забившаяся в темный угол церкви.
— Дай отдохнуть своим рукам, мой друг, я больше не страдаю, и с улицы не доносятся опасные звуки.
Она лежала неподвижно, облаченная в свет умирающего вечера.
За оконными стеклами осторожно заколебались языки пламени. Я не знал тайны, которую скрывают эти окна, и Ромеона иногда пристально смотрела на них своими покрасневшими глазами, но сейчас она дремала, избавившись от страданий.
Свет распространился, закрыв пространство призрачной вуалью.
Мое сердце успокоилось. Я подарил ей свою улыбку, она тихо зашептала что-то, словно высказывая пожелания.
Меня разбудила Ромеона.
— Прислушайся, — сказала она.
— Кажется, это шум дождя, — сказал я. — Или это ветер, прилетевший с гор?
— Это люди, — возразила она.
Улица вскипала черной злобой.
Я почувствовал, как побледнело мое холодное лицо.
— Они зовут тебя, — прошептала она.
— Ромеона, — взмолился я, — прогони их, прогони скорее, и я оставлю твою грудь в своей руке, даже если не смогу выдержать ее тяжесть.
— Ничего, если мы продолжим? — прошептала она.
— Твои глаза! Если ты взглянешь на них, твой взгляд станет непроницаемым барьером! Даже для их подозрений.
— Ах, мои глаза… Ладно, можешь посмотреть на них.
Под потолком вспыхнула жалкая лампочка.
— Ромеона! — закричал я, пытаясь оттолкнуть надвигавшуюся на меня омерзительную физиономию. Страшные черные круги под глазами, из которых сочится гной…
— Сейчас, — грустно сказала она, — во мне живы только голос и сердце.
В царивших в комнате сумерках я различал только бесформенную массу, более темную, чем темнота.
Внезапно дом зашатался, словно на него налетел торнадо; послышался грохот ударов во входную дверь.
— Откройте! — злобные крики перемежались со стуком.
Я спустился в темный вестибюль; теперь между мной и бушевавшим на улице гневом оставалась только содрогающаяся под ударами дверь.
Раздался пробежавший холодом по спине протяжный вопль, как будто на улице стая волков завыла на новую луну.
— Смерть ему!
Оконные стекла вибрировали, разбрасывая цветные лучи, словно волшебные призмы.
Дверь зашаталась под ударами какого-то тяжелого орудия; мерзкие ругательства, изрыгаемые нападавшими, обожгли мне уши.
Удары топоров и молотов и бешеные вопли сливались в сплошной грохот.
С камина упала статуэтка Будды, подняв облако пыли.
— Ты готов? — спросил меня Боск.
Это был мой одноклассник, мой спутник, мой посредник; он давно напоминал мне доктора Зелига Натансона и кого-то из двух работяг, появившихся у меня с гробом…
Он строго смотрел на меня, и в его голосе пропали нотки иронии. Он тихо произнес:
— Идем, Жак!
— Я иду… Но я устал, очень устал.
Со второго этажа донеслись невнятные жалобы; бесформенная масса скатилась по лестнице к моим ногам.
— Я страдаю, о, как я страдаю! — жалобно стонала груда лохмотьев.
Бледное лицо Боска повернулось к хнычущей грязной куче. Я не заметил жалости на его лице.
— Ты надеешься, что тебе не придется расплачиваться с хранительницей этой двери?
— Оставь его мне, — пробормотала несчастная.
— Нет, — неожиданно прозвучал чей-то безжалостный голос. — Сейчас ты воплощаешь любовь, а через секунду будешь воплощать ненависть.
Я увидел повернутое ко мне странное измученное лицо, по которому словно волны пробегали следы чьих-то мыслей и чувств.
— Берта! — прорыдал я. — Марта!.. Гертруда!.. Ах, Гертруда… малыш…
Я с ужасом отвернулся от страшной раны на горле.
— И дама Буллю, — прохрипел я.
Я увидел невероятные сцены ночных трагедий, услышал хрипы агонии на пустынных улочках, почувствовал запах крови в заброшенных особняках… Передо мной вереницей промелькнули жалкие номера отелей с постелями, залитыми кровью… Я увидел тела уличных проституток, искалеченные умелой рукой и брошенные на поживу бродячим псам на грязных пустырях. Услышал голоса уличных разносчиков газет, выкрикивавших на французском, английском, немецком, голландском или шведском языках новости о преступлениях, обнаруженных на заре.
Внезапно от двери с треском отлетела доска, и через дыру я увидел кипевшую за дверью дикую толпу с фонарями и факелами.
— Идем же, — повторил Боск.
Он схватил Маго, статуэтку из зеленоватого камня, и швырнул ее в окно. Стекло разлетелось на мелкие осколки.
Часы отбили двенадцать серебряных ударов. Я увидел, что за разбитыми окнами простирается туманная дорога, словно пробитая в толще неподвижного дыма, сливающаяся вдали в одну линию, исчезающую в неописуемом красном зареве.
— Смотри-ка, — сказал Боск, — даже здесь встречаются блудные сыны.
Он печально улыбнулся.
— Я иду следом за тобой, — сказал я.
У меня на сердце воцарились тишина и покой.
Я еще услышал, как разлетелась в щепки дверь и в прихожую ворвалась толпа. Но у меня под ногами уже лежала дорога из черного бархата, и рев человеческого бешенства долетал до меня издалека, словно последнее дыхание легкого бриза, пробегающего по ветвям высоких яблонь, четко выделяющихся на фоне тихого вечернего неба.