К книге
Письма с Прусской войны. Люди Российско-императорской армии в 1758 годуI. ВВЕДЕНИЕ[1]. «Безпримерное происшествие». Coro finale. После битвы
8%
I. ВВЕДЕНИЕ[1]. «Безпримерное происшествие». Coro finale. После битвы
13

Но вернемся в последний раз на Цорндорфские позиции. Ситуация, когда поле боя осталось нейтральной территорией, стало прологом последней части драмы. Фермор предложил пруссакам трехдневное перемирие, чтобы похоронить мертвых и подобрать раненых. Переписка на этот счет между российским главнокомандующим и генералом фон Дона была немедленно и вполне цинично использована пруссаками в пропагандистской кампании для того, чтобы доказать факт удержания ими поля битвы: поскольку-де король Прусский владеет полем битвы, похороны погибших и перевязка раненых с обеих сторон надлежат ему[450]. Между тем, будучи религиозным человеком, Фермор действовал, безусловно, из лучших побуждений. Помимо заботы о тяжело раненном Броуне (его вместе с еще несколькими ранеными офицерами пруссаки все же пропустили)[451], Фермора наверняка просили об этом шаге и другие офицеры, которые не могли подобраться к своим еще живым раненым (№ 78). Для них огромной психологической травмой стало то, что мертвые на поле битвы «осталися так», неотпетыми и непогребенными (№ 78). Оставление 1500 раненых на месте баталии присутствовало, между прочим, и среди обвинений, предъявленных Фермору при разбирательстве из Петербурга[452].

26 августа на истерзанные цорндорфские поля наконец полились дожди, а на следующую ночь выдался туман. Пруссаки, до того старавшиеся поддерживать коммуникацию с Кюстрином, отходят — вроде как потому, что негде поить лошадей. Ну да, ну да. Фермор понимает все с полуслова: король молча приглашает его уйти. Постреляв немного для острастки, под прикрытием тумана «в рассуждение великого урону, слабости людей и за неимением хлеба»[453] в ночь на 27 августа 1758 г., русские оставляют место баталии пруссакам и в виду неприятельской армии спокойно отходят к своему вагенбургу.

На самом поле битвы после этого развернулась финальная часть драмы (№ 116)[454]. Первая и самая богатая добыча досталась мародерам из непосредственных участников битвы. В основном это были наши и прусские гусары и казаки. С убитых и тяжелораненых мгновенно стягивали мундиры, особенно офицерские. В том числе и поэтому найти убитых офицеров и генералов обеим сторонам было затруднительно[455]. Так, подполковник Новотроицкого кирасирского полка Иоганн Романус, которого смогли все же вытащить с поля, «лежал на месте баталии между мертвыми, ограбленный даже до последней рубашки»[456]. Из личных вещей, обозных ценностей и офицерских экипажей на протяжении двух дней баталии тут же на обочине составился оживленный рынок (№ 116).

Затем наступает черед мародеров пришлых. Они слетаются сюда за десятки километров, даже из Берлина, и тащат уже все подряд от сапог до металлов всякого рода. Горожане из Нойдамма и окрестные крестьяне под руководством местного форстмейстера хоронят людей и лошадей. Хоронят, как с нажимом подчеркивает в своем дневнике де Катт, «мертвых и раненых»[457] (№ 116). Оставленная мародерами одежда отправлялась вместе с прочим тряпьем на близлежащую бумажную мельницу в Нойдамм, как было принято в рачительном XVIII в. — чего добру пропадать[458].

Петр Панин имел полное право писать о Цорндорфской баталии Ивану Ивановичу Шувалову как «от обеих сторон наикровопролитнейшем и конечно многие веки безпримерном происшествии» (№ 3). По соотношению потерь к продолжительности баталии и численности армии эта битва — действительно одна из самых кровопролитных в XVIII–XIX вв. В последующем с ней сравнимо разве что Бородино. Постоянно проходящая параллель с генеральным сражением 1812 г. вовсе не случайна. И там, и тут русские командующие, опасаясь превосходящего их с точки зрения стратегии и быстроты маневра противника, выстраивали необычайную плотность боевых порядков на относительно небольшой территории. Отсюда огромные жертвы — и там, и тут в большой степени от действия неприятельской артиллерии по плотным русским порядкам. Но отсюда же ограниченность маневра для противника, вынужденного в обоих случаях атаковать в лоб, и стойкость русских рядов[459].

Первые непосредственные впечатления противников от исхода баталии вполне схожи. На следующий день после нее положение в русской армии оставалось критическим: это косвенно, но убедительно доказывает то, что Фермор приказал сжечь весь архив секретной канцелярии командующего с шифрами[460]. Хотя оставление за собой части поля боя расценивались позитивно, в целом для русских было очевидно, что прошедшая битва в сравнении с общепризнанными триумфами «не вилемстранская да и не палтавская» (№ 44). В то же время никто из наших авторов — ни русские, ни остзейцы, ни грузины — не сомневаются в одержанной Российско-императорской армией победе.

По мнению авторов писем, «Ево величество король пруской удивлялся стая батали, что ниево ни наша не могла преодолеть» и «говорил что он впервые от роду своево дерется с настоящими салдатами и не думал никогда что б русские салдаты были столь наполнены храбростию» (№ 27). И в общем они недалеки от истины: настроение в лагере пруссаков мало походило на стан победителей. «We were upon the very brink of destruction, — замечал Митчелл. — The Russians fought like devils <…> It was happy for us the Russians were ignorant of our situation[461]». Показательно, что за эти пару дней пруссаки так и не дерзнули напасть на предоставленный самому себе русский вагенбург с его небольшим боевым охранением. Спустя несколько дней, в письме о задуманной акции против русского обоза, Фридрих красноречиво написал: «Это лучше, чем баталия»[462].

Король упорно именовал русских исключительно «сбродом» (ces canailles!), подтрунивая над фельдмаршалом Кейтом, который «пылко любил русских, и ему стоило больших усилий глотать эти горькие пилюли от короля». Зато когда приехавший после Цорндорфа «курьер известил его, как стойко русские защищались, фельдмаршал отвечал только „ces canailles!“»[463] Сам «Федор Федорович» после Цорндорфа в общем пришел к тому, о чем Кейт и писал ему в своем меморандуме перед войной[464]: «Генералы плохи; пехота отличная для того, чтобы держаться, хотя еще неуклюжа в перестроениях». Фридрих сообщал по горячим следам сражения, что русских не только тяжело сбить с места, но и что они снова быстро собираются для отпора (daß sich diese Leute wieder gesetzet)[465]. Это, между прочим, прямо противоречит общему месту у позднейших прусских историков, что, дескать, обе армии были в одинаковом расстройстве, но пруссаки быстрее выстраивались обратно в боевые порядки.

Вернувшись к своей главной армии, при встречах с Кейтом вплоть до вскоре последовавшей гибели фельдмаршала в битве при Хохкирхе Фридрих неизменно хранил гробовое молчание относительно Цорндорфской баталии и «вообще всего, что касалось русских»[466]. Уже упомянутый адъютант короля фон дер Гольц, посланный им в качестве наблюдателя за оставшимися на «восточном фронте» войсками, сообщал Фридриху о впечатлении, произведенном на них баталией:

J’ai l’honneur de Vous dire Monsieur, mais ce n’est qu’à l’oreille, que la terreur, que l’ennemi a inspiré à nos troupes est inexprimable. La plupart de nos gens, parlent sur mon honneur de cette timidité, sans la moindre reserve. Ils avouent que si le Roi ne revient à eux, ils sont tous perdus et ecrasés. L’ennemi sait cette perplexité des notres, et je crains qu’ils en profitera malheureusement. La nouvelle de la retraite des Russes a été repandue dans notre armée. On a voulu relever la courage des notres. On reussira difficilement[467].

«Упорный и стойкий как лев неприятель» («hartnäckiger und wie Löwen stehender Feind»[468]), — с уважением подводит итог баталии автор реляции из Кюстрина. Через четыре года, когда пруссаки на краткое время превратились в союзников, они сами честно признавали в разговорах с русскими и свой шок от Цорндорфа[469].

Снизим тут, впрочем, градус патриотического накала. Поскольку верно и обратное: русские боятся не меньше, «небудетли сшипки вскоре» (№ 9). А осаждавший осенью 1758 г. Кольберг осадный отряд собрался отступать от города при одном лишь прошедшем слухе о возвращении «Федора Федоровича» на этот театр военных действий[470].

Зато по количеству салютов и благодарственных молебнов Цорндорф превзошел иные более грандиозные и значимые баталии. Во всех лагерях и резиденциях воюющих стран поют Te Deum и schießt Viktoria (устраивают салют). В Петергофе первоначально царит эйфория, которую не разделяет лишь в. кн. Петр Федорович:

Великий князь беспечен по отношению к российской нации в своем соблюдении манер. Последний раз он отозвался в Петергофе об одержанной русской армией победе и отстоянии ей поля битвы [при Цорндорфе] довольно презрительно, а посланную сюда генералом Фермором реляцию назвал пустым бахвальством (Windmacherei)[471].

При появлении реляций с именами погибших и попавших в плен настроения, однако, быстро меняются и у остальных. В России Рига первая узнает о страшных потерях, в том числе среди остзейского офицерства:

В августе месяце проскакал из армии через Ригу курьер; от него узнали о несчастной близ Кистрина бывшей баталии. Оною армией командовал тогда граф Фермор, жена его жила в Риге. Графиня получила от своего мужа о многих несчастливых известие, а через графиню и все сведали, кому надлежало украсить свое несчастье трауром[472].

Затем наступает черед столицы. Снова сравнимый с осенью 1812 г. шок в русской столице хорошо передают мемуары Екатерины II, тогда еще великой княгини Екатерины Алексеевны:

Le chagrin de l’Impératrice et la consternation de la ville furent grands, quand on sut tous les détails de cette sanglante journée, où beaucoup de gens perdirent leurs proches, leurs amis, leurs connaissances. Pendant longtemps on n’entendit que des regrets sur cette journée[473].

В числе раненых значился и «Григорей Орлов». Вскоре, сопровождая пленного флигель-адъютанта фон Шверина, он прибудет в столицу, и знакомство с ним будет иметь далекоидущие последствия для влюбчивой великой княгини Екатерины Алексеевны. Круги между тем разошлись далее. К октябрю вести достигли провинции[474], и «не остался, — замечает Болотов, — почти ни один дворянский дом в России без огорчения, и который бы не оплакивал несчастную судьбу какого-нибудь своего ближнего или родственника»[475].

Простояв три дня в укрепленном лагере вокруг Гросс-Камминских возвышенностей[476], русская армия выступила далее к Ландсбергу, куда еще до того был отправлен обоз с ранеными и где к 22.08/02.09.1758 сосредоточились все наличные силы, включая подошедшую наконец третью дивизию Румянцева. Здесь армия стояла в укрепленном лагере в пригороде Ландсберга Вормсфельде[477], защищенная от неприятеля озерами и ручьем. Отдыхали неделю: «принимали правиант, пекли хлеб и сушили сухари», а также праздновали («пушечная палба и из мелкого ружья троекратный беглой огонь») табельный день тезоименитства императрицы Елизаветы[478]. 08.09/19.09 из Ландсберга выступил авангард, а утром 09/20.09.1758 главные силы.

«За тесным сквозь лес проходом с тяжелым обозом и провиантом» и «за великим дождем и грязями» обоз прибывал в лагерь только под утро, поэтому армия выступала в следующий марш поздно и делала в день всего по 1,5 немецких мили[479]. «Четыри дни сряду маршируючи и дождем превеликим вымочена» (№ 50), армия подошла 12/23.09 к Пиритцу и расположилась лагерем рядом с ним[480]. Здесь был устроен «растах» (дневка) до 15/26.09, затем 19/30.09 армия прибыла в Штаргард (Старгард) в Померании, где встала на временные кантонир-квартиры. Большинство наших писем как раз помечены лагерем в Ландсберге (Ланцберх, Ланцберг), Пиритце (Пириц, Пирич) или с марша между ними.

После ухода Фридриха РИА численно далеко превосходила оставленные в корпусе Дона прусские войска. Более того, в середине сентября пруссаки на несколько дней вообще отступили за Одер, потревоженные сообщениями о продвижении шведов к Берлину. И однако, несмотря на предписания из Петербурга оставаться в Бранденбурге и действовать против Дона, несмотря на старания австрийцев понудить русских к продолжению активных боевых действий, Фермор ограничился в финальной части этой кампании лишь двухнедельной — и безуспешной — осадой прусского укрепленного порта Кольберг. Здесь начался миф «прусского Севастополя», который выдержал затем еще три осады: две русских, в конце концов сдавшись Румянцеву в 1761 г., и французскую — так и не сдавшись в 1807 г.

Лежавший на побережье Померании в устье Одера Кольберг был ключевым пунктом для обеспечения снабжения русской армии, особенно ввиду того, что пропрусский Гданьск (Данциг) отказался пустить к себе русских и чинил всяческие препятствия транспорту по Висле. Провианту «получать другого способу не предвидится как толко водою но как здешние обыватели объявляют что кроме Колберга другои пристани в Померании поблизости не имеется <…> то для доставления себе правианта оную неотменно <…> старание приложить надобно»[481].

Неудача с взятием «бездельного городишка Кольберха»[482] делала, таким образом, перенос основной операционной базы на линию Одера и зимовку армии в прусских землях невозможными, превращая отступление за Вислу в необходимость[483]. Попытки австрийцев добиться того, чтобы РИА осталась на летних позициях, приводили лишь к все возрастающим разногласиям. Отчеты в Вену полны жалобами на российского главнокомандующего, Фермор отвечал, что «не имеет от своего двора приказаний, чтобы считать [австрийcкого] генерала Сент-Андре своим наставником». Главнокомандующий и до того особо не жаловал союзников, теперь же и вовсе не находил нужным скрывать свои антипатии. Полагая, и, признаем, не без оснований, что «дипломатическая революция» (renversement des alliances), предшествовавшая Семилетней войне, не сделает старых противников истинными союзниками,

он (Фермор) упорствует в своей крайней антипатии к шведам (auf die Schweden sehr unwillig zu seyn beharrt) […] Cлегка под влиянием выпитого вина (da er etwas Wein im Kopf hatte), он изъявлял свое неудовольствие находящимися здесь (при армии. — Д. С.) иностранными офицерами и так называемыми волонтерами, а затем добавил между прочим: Поверьте, господин полковник, Франция определенно не искренна и наверняка еще обманет (wird auch noch gewißlich hintergehen)[484].

Более того, Фермор, похоже, уверился в бессмысленности самой войны. Во всяком случае, он говорил тому же де Фине: «Уверен, эта война нанесет России огромный вред. Стóит лишь посчитать, сколько миллионов рублей остается в здешних землях, тогда как нет никого, кто присовокупил бы что-нибудь к нашим»[485].

Постоянные жалобы на погоду в письмах были не пустыми словами. После 27 августа «жары» резко сменились осенней слякотью. «От непристанные дожди (так в оригинале. — Д. С.) и сильных ветров в полатках возможности не было пространно и обстоятельно писать», — оправдывал сам Фермор свою лапидарность в отчетах Конференции[486]. Накануне отправки наших писем отягощенные обозом и с худыми лошадьми, по «дорогам неравным и пещаным»[487], войска смогли лишь в течение четырех дней «сряду маршируючи и дождем превеликим вымочены» (№ 50) преодолеть всего 50 км от Пиритца до Старгарда.

Из-за продолжительности кампании и потерь вещей при Цорндорфе все поизносились. «Поистине на многих, а особливо вновь формированного [Обсервационного] корпуса солдат жалко смотреть, а пособить, за отдалением от границ, не возможно[488]». Среди нестроевых чинов положение еще хуже: одетые и обутые кто во что горазд, «составляются из них разные наиподлейшие виды и от того немалое есть от иностранных людей зазрение»[489]. Недостаток провианта и непривычный климат также тяжело сказывались на состоянии армии. «Не на баталиях люди пропадают, но болезнями, недостатками…поздним стоянием в лагерях, ибо <…> под холстиною стоять никак не возможно», — писал годом позже о промозглой померанской осени Петр Салтыков[490].

Жалобы многочисленных раненых на условия марша (№ 76–77) имели под собой веские основания. Помимо дорожной тряски и плохой погоды многие страдали продолжительное время даже от легких ранений. Общий недостаток врачей и фельдшеров в российской армии[491] заставлял офицеров прибегать к помощи местных городских врачей, что на марше было затруднительно. В противном случае при нерегулярной перевязке быстро начиналась «суппурация» (нагноение) ран[492], грозившая перейти в гангрену с обычно печальным исходом. «Преследуя русских, — пишет Калькройт, — в течение трех дней после [Цорндорфской] баталии мы находили в деревнях, через которые они прошли, небольшие деревянные кресты, cооружаемые ими на могилах своих умерших[493]».

Впрочем, высокой была смертность тяжелораненых в первые дни и при транспортировке до постоянных госпиталей (в Мариенвердер). С учреждением же на зимних квартирах новых госпиталей и направлением дополнительно медицинских чинов из Петербурга почти 9/10 раненых на следующую кампанию вернулись в строй[494].

Заготовленные летом промежуточные магазины не в состоянии были обеспечить войска надолго; то же касалось фуража. Армия не могла оставаться долго на одном месте, иначе с массовым падежом лошадей из‐за бескормицы она оказывалась парализованной. И без того потеря лошадей на баталии и из-за бескормицы привела к тому, что большое число вьючных фур и лафетов пришлось два дня подряд сжигать[495], часть амуниции — порох, гранаты, патроны — закапывать[496]. «Команда выглядит более или менее сносно, — замечал свежим взглядом вновь прибывший австрийский представитель. — Тем хуже представляется состояние лошадей[497]».

При невозможности организации транспорта с Балтики по Одеру и Висле и отсутствии водных путей по линии восток — запад подвоз провианта из Внутренней России осуществлялся до Восточной Пруссии. Оттуда подводы шли по разбитым осенним польским дорогам слишком долго, чтобы можно было надеяться на регулярное снабжение, к тому же сухопутный подвоз был намного дороже морского пути[498]. Закупки в польских землях нужд армии не покрывали. Польские помещики в этих местах к тому же были преимущественно ориентированы на прусский рынок, опасаясь для себя в противном случае проблем — и не без оснований[499].

Фермор хорошо знал по опыту катастрофического отступления прошлого года в Восточной Пруссии, как выглядит не обеспеченная довольствием деморализованная армия, и опасался худшего. В кампанию 1758 г. масштабы военных действий, массы войск и их удаление от границ далеко превзошли все бывшие до сих пор заграничные походы[500]. Требовалось немало времени и горького опыта, чтобы отладить систему снабжения в таких условиях. В целом заграничные кампании наглядно показали структурные недостатки организации русской провиантской службы, решающим образом влиявшие на ведение войны на этом театре: проблема, решенная более-менее удовлетворительно лишь на конечном этапе Наполеоновских войн[501].

Вняв наконец жалобам Фермора, петербургская Конференция разрешила вслед за ранеными и больными и всей армии уйти за Вислу, где были сосредоточены основные магазины — известие, вызвавшее неподдельное ликование в армии[502]. В конце ноября 1758 г. полки вступили на винтер-квартиры[503]. На этом долгая и кровопролитная кампания 1758 г., которую назвали по ее главной битве «Цорендорфской»[504], завершилась.

«Вы что-нибудь поняли из этого чертова дня?

— Сир, я видел начало дела, но остальное ускользнуло от меня. В производимых движениях я ничего не разобрал. — Не Вы один, мой друг, не Вы один, утешьтесь…»[505] Диалог с Фридрихом, описанный его верным де Каттом, задает формат на будущее. «Случилось столько вещей неслыханных, что затрудниться с сопоставлением таких различных фактов естественно[506]». Даже Дер Гроссе Генеральштаб после детального и педантичнейшего разбора Цорндорфской баталии разводит руками и не находит ничего лучшего, как процитировать в итоге мнение Клаузевица о «самом странном сражении» не только войны Семилетней, но и «во всей новейшей истории войн» вообще[507].

Тактическую победу пруссаков при Цорндорфе не признать сложно. Фридрих заставил российскую армию отказаться от взятия Кюстрина, отступить от столицы Пруссии, предотвратил объединение сил союзников и не дал сделать Одер операционной базой для следующей кампании. Иначе говоря, все цели, поставленные перед Российско-императорской армией петербургской Конференцией в июне этого года[508], оказались не выполнены. Первыми действительные результаты баталии почувствовали австрийцы, которые уже через две недели после битвы увидели перед собой старого противника с вернувшимися, хоть и поредевшими, батальонами[509].

В то же время намерение Фридриха «наголову разбить русских» или хотя бы использовать Цорндорфское кровопускание для переговоров о сепаратном мире с Россией не оправдалось[510]. Для самой Российско-императорской армии, как мы видим по письмам, важно, прежде всего, что они устояли в первом столкновении с «самим» королем. В этом смысле оценка непосредственных участников баталии укладывается в формулу, которую уже цитированный Эндрю Митчелл высказал спустя полгода — баталию «обе стороны и выиграли, и проиграли»[511].

Настроения в самой России неоднозначные. Сообщение английского посланника из Петербурга еще весной 1758 г. о том, что «they (русский двор. — Д. С.) are weary of the war, and I know that they have not a shilling to rub upon another»[512], не так уж далеко от истины. К осени впервые с начала войны ощущается необходимость затянуть пояса: в конце августа объявлен новый рекрутский набор[513], не хватает денег на выдачу жалованья; местами заморожено строительство — Смольного монастыря, к примеру (но не Зимнего дворца!). Казна задерживает финансирование и стратегически важных институтов — артиллерийского, медицинского ведомства, главного комиссариата. Сенаторы даже предлагают Синоду организовать пожертвования средств[514].

Не исключено, что австрийцы и саксонцы опасаются заключения сепаратного мира: это могло бы объяснить темную историю с сообщением императрице Елизавете о якобы задуманном Фридрихом II отравлении при посредничестве молодого двора[515]. Во всяком случае, Елизавета склонна верить — и тем более готова к тому, что в 1943 г. в Берлине назовут «тотальной войной»:

Obschon die Rusische Kayserin über der großen Verlust Ihrer Truppen nicht wenig empfindlich gewesen, so hat Höchst Dieselbe sich jedennoch alschon dahin geäußert, daß Sie nicht ehemehr ruhen wolte, biß der König in Preußen gedemütigt und in die behörige Schrancken gesetzet seyn würde; wan Sie, die hiesige Monarchin, auch ehe lezten Mann und Rubel hergeben sollte[516].

Елизавета обещает сорокатысячное подкрепление; в сентябре из Петербурга к западной границе выступают сводный гвардейский батальон и Астраханский пехотный полк[517]. В то же время Петербург дает понять, что не следует понимать его слишком буквально, и ждет от австрийских союзников, что «столь благие намерения не останутся без оговоренной поддержки», то есть «зимнего транша в 500 000 рублей».

Оценка Цорндорфской баталии императрицей совпадает, как мы увидим, с настроениями в самой армии. На орденском обеде в праздник Св. Александра Невского Елизавета заявляет: «поскольку ее войска поняли теперь, что король в Пруссии не является непобедимым, они будут сражаться отныне с тем большим мужеством и уверенностью»[518]. Новогодний фейерверк на наступающий 1759 г. в российской столице изображает между прочим «геройское Намерение на пьедестале с надписью militemus, то есть готовы воевать» и «Храбрость с надписью nulli cedamus, то есть никому не уступим»[519]. В тогдашнем Берлине настроение, наоборот, далеко не столь решительное.

Прусский король действует великолепно, с почти невероятной быстротой; но со всем тем, если бы на совести его врагов не было самых абсурдных нелепостей, мы оказались бы в очень скверном положении. Пока все хорошо, но я не могу не опасаться следующей кампании; и полагаю, что я вижу в нем (короле Фридрихе. — Д. С.), не знающем, что такое страх, страстное желание мира, которого я никогда не замечал за ним в такой мере прежде[520].

С кровавой ничьей под Цорндорфом и поражения от австрийцев при Хохкирхе в октябре 1758 г. для Фридриха началась фатальная полоса, едва не закончившаяся в следующем году под Кунерсдорфом для Пруссии катастрофой. Как в дурном продолжении удачного фильма, все повторяется — август, обходной маневр с переправой через Одер, расчет на полное уничтожение неприятеля, жара, тучи пыли, смятение Обсервационного корпуса, атака кавалерии Зейдлица. Однако финал выходит совсем иным. И если по итогам 1758 г. Фриц все еще продолжал утверждать, что «русские насколько грубы, настолько же и безыскусны, не заслуживая о себе упоминания», то итоги следующей кампании подвигают его к размышлениям о судьбе Карла XII[521].

Предыдущая главаГлава 13 из 158Следующая глава