К книге
Юность нового векаЗДРАВСТВУЙ, ЖИЗНЬ!. СТАРАЯ ШОМПОЛКА
10%
ЗДРАВСТВУЙ, ЖИЗНЬ!. СТАРАЯ ШОМПОЛКА
4

Мать с отцом нашли управу на деда: по субботам стал захаживать к ним дядя Иван. А при нем дед Семен не задирался.

Дядя Иван гремел на крыльце сапогами, обметая с них березовым голиком налипший снег. Входил — высокий, с бравой солдатской выправкой, нагибая голову под притолокой, снимал черную барашковую шапку, тронутую молью, вешал шубу на колок и, проводя рукой по ежику на круглой лобастой голове, зычно здоровался:

— Мир честной компании! И особое почтение крестнику — другу сердечному — таракану запечному!

Весь пропахший табаком, карболкой, йодом, тискал он Димку мягкими, ловкими, холодными руками, кружил по кухне и подкидывал до потолка, а в кармане у мальчишки незаметно появлялась длинная, как хлопушка, конфета из патоки, что продавалась в лавке: на копейку — две.

Он садился за стол, не помолясь, словно в красном углу и не было бородатого Христа, приглядывался к початой краюшке хлеба и говорил свою любимую присказку:

— Краюха невелика, а гостя черт принесет, и последнюю унесет!

Все начинали потчевать дядю Ивана, и в доме сразу становилось светлее, уютнее. И чай шел с добрым разговором.

Однажды дядя Иван подсел бок о бок к деду Семену и сказал:

— Какая ни будь война в семье, а мира не миновать. И чем скорей, тем лучше. Ты пойми, Семен Васильевич: не может Алексей по-твоему. Не может! У него ведь тоже гордость есть, хоть он и тихий, как агнец божий. Да и о Димке подумать надо: ты тут разводишь турусы на колесах, а он от этих бестолковых разговоров кричит по ночам. И не дело это — душу ему травить. И без вас он хлебнет горюшка в распроклятой нашей жизни. Да и у сестры, у Аннушки, положение такое, что волноваться ей не след. Медицине, Семен Васильевич, насквозь все видно. Ты лучше думай, кого в будущем году крестным звать? Небось внучку пожелаешь?

Дед Семен сидел разиня рот, молчал и слушал. И что-то было ему в диковинку, видно про внучку. А когда он стал разливать чай, заметно дрожали его сильные большие руки в рыжих ворсинках.

А дядя Иван уже говорил про другое. Он каждый день читал от корки до корки «Русское слово» — большую газету с красивыми круглыми буквами — и знал все новости на свете. Димку просто поразило, что какой-то Сергей Уточкин из Одессы летает по воздуху с писателем Куприным. И в эту ночь он тоже полетел во сне.

И до чего же хорошо было парить в воздухе по всей кухне, крепко зажав руки между коленями. И облетать вдоль стен, не задевая смолистых бревен, разделенных паклей, не касаясь безмена и ходиков, лампады, горки с посудой, самовара и всякого тряпья, развешанного у входной двери за печкой. И, беззвучно хохоча, кружить над спящим дедом Семеном, и щекотать его, как русалка, и дуть ему в горячее розовое ухо, из которого седые волосы торчат пучком. И проникать в горницу, держаться, как пушинка над широкой деревянной кроватью, где, сбившись головами на одну подушку, спят самые близкие — мамка и папка, плыть над швейной машиной и самодельным письменным столом и делать плавные круги под потолком, где висит лампа с грузным подвесом, похожим на бомбу.

Димке очень хотелось вылететь на улицу и сделать круг над селом. Но двери и окна были закрыты, руки сильно зажаты, и — ничего не получилось. С тем он и проснулся — просветленный и сильный, счастливый, что смог оторваться от земли и стать птицей.

Близко к рождеству дед Семен присмотрел три улья на жарковском хуторе; сказать по правде, давненько он мечтал завести пчел. Отец пообещал ему на это дело золотую пятерку из первого жалованья в новом году. И в семье наступил мир.

Дед, отвалившись от самовара, занимался то хомутом, то сбруей — что-то чинил и ладил, орудуя шилом, и в кухне плавал терпкий, смолистый запах дегтя. Мать вышивала крестом для маленькой думки краснобрового петуха с острыми золотистыми шпорами. Димка водил карандашом по листу бумаги, и на белом поле возникали кривобокие домишки: из покосившихся труб валил дым — густой и черный, как всклокоченные волосы курчавого брюнета, а по пригорку шли вереницей квадратные человечки на ногах-спичках, без одежды, обутые по-зимнему: кто в лаптях, кто в валенках, и обычно с коромыслом через плечо. Иногда рисовалось солнце. Но круг не удавался, хотя Димка старательно мусолил карандаш во рту. Чаще выходила картошка с неровными краями, а от нее разбегались во все стороны лучи-спички, точь-в-точь как ноги у человечков.

Димке и рисовать-то не хотелось: он просто ждал. И карандаш с бумагой летели на лавку, в угол под божницей, когда отец, уткнувшись носом в окно, чтобы лучше видеть искрящийся снег в лунном блеске, говорил нараспев:

— То-то хороша погодка! Пройдусь-ка утречком за зайчишками!

Никто его не отговаривал. Он озорно подмигивал Димке левым глазом и приносил из горницы ружье. Это была очень старая шомполка восьмого калибра с коротким дулом и маленькой трещиной на темной ореховой ложе возле курка. Курок — огромный, толстый, как загнутый указательный палец деда, с глубокой чашечкой, накрывавшей наковальню и пистон. И взводился он на два счета — щелчками, с треском и не раз пугал дичь на заре еще до того, как гремел выстрел.

Появлялась шомполка, и дед заводил разговор о новом ружье. Он говорил, что со временем надо бы сбиться на берданку — с одним стволом и с затвором, как у винтовки.

— О двух стволах да еще с патронами только господа охотятся. Припасов им не жалко, пуляют себе в белый свет и — довольны. А мы и с одним стволом обойдемся и, даст бог, мазу не сделаем, — рассуждал дед. — И я бы с таким ружьишком на старости лет сбегал по весне за тетеревами в Родинские кусты. Милое дело! Отчего бы и нет?

А отец хотел купить императорскую тулку с двумя стволами, двенадцатого калибра, с золотыми орлами на патронниках: ружье отличное, на всю жизнь, но дорогое, почти как у барина Булгакова.

Отец говорил вслух о своей мечте, и дед даже жмурился от удовольствия. Закинуть в сени шомполку-коротышку, с которой он проохотился сорок лет — почитай с тех пор, когда всем селом вышли на волю 19 февраля 61-го года, — и взять в руки такую вещь, на которую тайком молиться можно, — так ведь это чудо из чудес, счастье!

Дед надевал очки со сломанными дужками, перекидывал нитку на затылок — седые волосы собирались у него в кружок — и начинал оглядывать шомполку, перечисляя все ее достоинства и недостатки.

Бьет она кучно и резко, в этом изъяна нет, но тяжела, словно увесистый брус металла; дуло широкое, смажь его изнутри салом, так и крыса туда пролезет; и отдает в плечо крепко, и припасу жрет, как малая пушка, из которой палят на площади парни в темную пасхальную ночь; и трещина вот на ложе: отслужило ружьишко, состарилось, совсем отстало от времени. Патронная-то снасть куда сподручнее: ни тебе дождь, ни тебе мороз — ничто не помеха. Дома подготовился, на охоте выстрел дал, новый патрончик вдел и — погуливай! Конечно, надо новое ружье ладить. Куда денешься? Охотники в семье природные: без дичи за праздничный стол не садятся.

Но как только в голове у деда возникала мысль о новом ружье и глаза уже начинали светиться, по лицу вдруг пробегала тень. Он откладывал в сторону старую шомполку, доставал с божницы потрепанную тетрадь, где у него были разные записи: когда снег лег, когда огурцы зацвели, когда первый гром грянул и засвистели над куполом церкви быстрокрылые, звонкие стрижи. Дед записывал скупо: «На Афанасия (18 января) сильный был мороз. Потому и называется этот день Афанасий-ломонос. Это так надо понимать: ходи, да береги нос».

Ниже этих записей пестрели цифры: жалованье отца, случайные заработки деда: кому-то он делал грабли, гнул дугу и вытачивал зубья для бороны, кому-то перекрывал крышу, навешивал новые ворота, покойнику мастерил домовину в шесть досок — царство ему небесное! А на отдельной странице всего семь строк занимали первые доходы от молодого сада.

Дед охал, качал головой.

— Дык твоя-то тулка, Леш, прямо под корень рубит: девяносто целковых! Да за такие деньги можно еще одну Зорьку с Красавчиком привести.

— А на что они тебе? — Мать сердито вонзала иглу в красный петушиный гребень на канве. — И так хлопот полон рот!

— Вот именно! — поддерживал ее отец. — Ты что ж, рубанок с пилой в кабак снесешь, а сам начнешь на старости извозом заниматься? Как это в песне поется: «Вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской, да с бубенчиком»?!

Дед пропускал мимо ушей всякие такие пустые слова, но не молчал.

— Да ведь при таких-то деньгах от рождества до пасхи можно в лавку ходить! И не с пустым кошелем!

— Ты, дед, ну, как репей! — вставлял Димка и на всякий случай прятался за отца, чтоб не получить щелчка от деда.

Дед Семен прятал тетрадь за икону.

— Ваш верх! Совсем старика задякали: сыт по горло, кабыть штей с салом нахлебаться! Ума у вас три гумна, да сверху, видать, не крыты. А мне што? Я твою мечту, Леш, хоронить не буду, только в кармане у тебя пусто. Крути-верти, а никуда не денешься — девяносто целковых, это почти сотня! Целая катеринка! Не гляди, что без одной красненькой. И — на ружье! Ведь баловство это! Грех-то какой!

Кряхтя, он забирался на печку, ложился — головой наружу, сивой кустистой бородой — на подушку и глядел, как отец готовится к охоте: обтирает ветошью ствол, капает маслом на ржавый винт курка, ссыпает в баклажки порох и дробь, ватой перекладывает в коробке пистоны из красной меди и отбивается локтем от Димки. А Димка разлегся на столе и все норовит спихнуть на пол хотя бы один пистон. Вот будет звону, когда он завтра, на глазах у Кольки, хватит тяжелым молотком по этому гремучему колпачку!

Деду все видно с печки: и как Димка двигал пистон мизинцем, и как смахнул его на пол краем рукава, и как закатил голой пяткой под лавку, куда и мать с веником залезает не каждый день, и как воровато глянул на отца.

«Совесть есть у поганца, — думал дед. — Пускай забавляется, а приструнить никогда не поздно».

Мать тоже слышала, как дзинькнуло под столом, но виду не подала. Да и отец слышал, но нагибаться не стал, а про себя улыбнулся: когда-то и у него проснулась охотничья страсть, и он вот так же старался перехитрить Семена, чтобы услышать приятный сердцу гром выстрела.

Рано утром на кухне хлопнули дверью.

«Ушли!» — решил Димка. Он приподнял голову с подушки и прислушался. А когда шаги затихли, выпростал голые ноги из-под одеяла и, придерживая одной рукой холщевые подштанники, подбежал к окну.

Отца не было. Мать задавала корм Зорьке, дед Семен стоял у колодца, держа в поводу Красавчика. Конь правой передней ногой неторопливо бил слежавшийся снег и словно не пил, а щипал мягкими губами холодную воду из обледенелой деревянной колоды, обдавая ее паром из ноздрей.

В иной бы раз Димка сплющил нос на стекле и постучал в раму: чтобы и дед и Красавчик глянули в его сторону. А сейчас он торопился по неотложному делу, и дело это было тайное. И весь интерес был в том, чтобы эту тайну не раскрыли.

Он достал пистон из-под лавки. Но куда его спрятать? И на душе тревожно: мест всяких — глаза разбегаются, да не все надежные.

Кинуть в ящик с игрушками, второпях и не найдешь. Да и дед Семен догадается: редко лазил туда Димка, когда подрос и зачастил на улицу. Кубики там разные с буквами да два бородатых мужика: они бьют кувалдой по наковальне, когда двигаешь планку.

В карман шубы сунуть? Там и ключ ржавый, и два гвоздя, и кусок красной стекляшки, чтобы глядеть на солнце, и крошки хлеба, все недосуг вытрясти. В стол? Мать может найти. Вот уж правда, когда дело тайное, приходится и попыхтеть!

Но выход нашелся: мать всегда прятала пятаки в варежку, когда собиралась в лавку.

«И как это я сразу не догадался! — обрадовался Димка. — И под рукой, и из кармана никуда не денется. Только надо варежку сложить пополам да запихнуть в карман поглубже!»

Так он и сделал. И пока умывался да завтракал, все поглядывал на тот карман, где хранилась первая в жизни «тайна». А после завтрака накинул шубейку и помчался к Кольке.

Колькин дом — ветхий, с подслеповатыми низкими окнами, с кособокой завалинкой, почти наполовину занесенной сугробом, — стоял рядом, на косогоре.

Жил Колька с древним дедом Лукьяном. Мать его умерла семь лет назад. Она принесла Кольку прямо в поле, под крестцом ржи, сразу после ильина дня, когда Димке пошла лишь другая неделя. Родила и — захворала.

А дядя Иван, на беду, был в отъезде. Приехал он, да поздно: почернела Колькина мать и отошла — без слез, без горьких жалоб на тяжелую бабью долю.

Вскормила Кольку его крестная — Анна Шумилина. И появился у Димки молочный брат, и сдружился он с ним почти с пеленок.

Совсем бы захирел дед Лукьян со своим внуком, да выручила дочь Ульяна. Жила она без детей, замужем за кузнецом Потапом, и забегала в хату к отцу — то печь истопить, то бельишко постирать, а то просто сказать доброе слово.

А Колькин отец почти совсем отбился: вдругорядь он жену не взял, скитался бобылем в людях. Зимой жег уголь в дальнем лесу для лавочника, для Олимпия Саввича, и появлялся домой только на святки. А с первого марта — на Евдокию-свистуху — подряжался в пастухи.

В этот первый день весны он всегда приходил к деду Семену и просил не оставлять соседей — старого да малого — без хозяйского присмотра. Потом долго сидел на крыльце и все гадал, какое будет лето. Под порогом была мокреть, снег плющился настом. И если дул очень теплый ветер с Орловщины, Антон говорил со вздохом:

— Пастуху, Семен Василич, чистая труба! Видать, все лето будет мокрое, и лаптей по чужим печуркам не высушить.

— Примета верная, — подтверждал дед, принюхиваясь к влажному, теплому ветру. — И у меня в тетради так отмечено. Да ведь есть бог, все в его воле.

— Так-то оно так! Да как говорится: сам будь не плох. Придется новые лапти через каждые десять ден плести… Ну, живите тут в добре, а я пошел по чужим людям щи хлебать!

Дед Лукьян сорок лет был работником в барской экономии у господина Булгакова — подметал двор, чистил конюшни, а потом его выкинули, как старую метлу. Ходил дед к барину, просил помощи. Устроил его молодой Булгаков ночным сторожем — по пятачку за дежурство. И теперь Лукьян два раза в ночь обходил вокруг имения с колотушкой, а до обеда отдыхал — глядел сны.

Когда Димка прибежал к Кольке, дед Лукьян спал после ночного обхода, укрывшись с головой рваной шубой.

— Во! — Димка вывернул варежку и показал колпачок из красной меди.

— А чтой-то? — даже не удивился Колька: он не знал, с чем и сравнить такую штуку.

— Молоток давай. Сейчас стрелять будем.

— Врешь?!

— Чтоб я да врал?

Димка достал топор под лавкой, положил на него пистон, Колька подал молоток, и началась торжественная минута приобщения молочных братьев к ружейному бою.

Трах!!!

Сизый дымок повис в избе. Дед Лукьян по старой солдатской привычке буркнул во сне: «В ружье!» — и повернулся на другой бок. Колька захлопал в ладоши. А Димка изменился в лице и схватился за большой палец левой руки: сидела в нем маленькая закопченная медная заноза.

— К дяде Ивану беги або домой, — посоветовал Колька, видя, как выступает на пальце у друга алая капелька крови.

— Молчи ты! Еще высекут! Я ведь тайком взял. Давай иголку.

Кое-как вытащили занозу, а соленую кровь Димка высосал.

Новый день начался так необычно! А впереди — до обеда и ужина — могли быть и другие приключения. И в поисках этих новых приключений Димка и Колька помчались к ребятам — кататься с горы, бегать и драться.

Предыдущая главаГлава 4 из 42Следующая глава