К книге
Дети войныЛилит Козлова. Но вот вдруг — война!
63%
Лилит Козлова. Но вот вдруг — война!
15

Лилит в годы войны

В 1932 году после окончания Казанского вуза мама получила распределение в Москву на Химзавод N 1.

И мы: я, мама и бабушка, а позднее отчим, прожили в Химгородке возле шоссе Энтузиастов до самой войны.

Дом — последний в Москве. Нет, первый. Дальше лес, дубки. Перед нами — за шоссе Энтузиастов — тоже лес, березовая роща, с подлеском, — непроходимая чаща, полная земляники, черники, цветов и грибов.

Дома стандартные по тем временам — 2 этажа, 8 квартир. Никаких удобств. Коридорная система: одна кухня, четыре комнаты. Голландские печки с топкой в коридоре.

Уборная высилась — одна на несколько домов — на отлете, и была видна из окошка.

С детства примитивный быт воспринимался нормой. Мебели не было, кроме необходимой, корзин и сундуков. У меня была всё же детская кроватка и ширма.

Слово, шипящее, змеящееся: «интеллигенция», полное презрения, как ругательство, а возможно и угроза — я слышала, сколько себя помню. Слово «антагонизм» тоже было одним из первых, мною усвоенных в Химгородке, — это вздыхала бабушка.

В чем-то мне не мешали быть серой, как все. Боялись за меня? Мыслить и чувствовать не учили. Поступков не было, их не замечали — только проступки. Никогда не хвалили, только ругали и требовали. Очерченный воспитанием круг был так узок и прочен, что у меня до взрослости сохранилось ощущение: «Всем можно, а мне нельзя» — и смирение с этим, хотя я и жила постоянным правонарушителем. Но какие это были мелочи! Например, пробежала из гостей со второго этажа лет в 12 по холодной лестнице неодетая. Бабушка сразу же: «Ну вот, тебе не будет коньков!»

Многих своих грехов я не помню, но на даче под Казанью, в Займище, меня частенько бабушка стегала веревкой — это я помню. Мне было10 лет. Конечно, я не молчала, ведь было больно…

В нашем рационе преобладала картошка. Суп, часто мясной (продукты давали по талонам), был только с картофелем без травяных приправ, жарилась картошка и на второе. Помню, как мама приходила поздно, затемно, бабуся очень беспокоилась и встречала ее перепуганным вопросом:

— За тобой гонятся?

На это мама сердилась, хотя на улице было уже давно темно, а места глухие и беспокойство бабушкино было понятно. После этого следовала вторая волна маминого недовольства:

— Картошка совсем сухая!

Бабушка, ожидая маму, разогревала ее на керосинке — и вот теперь это были жареные картофельные сухарики, об которые можно сломать зубы. Бабуся миролюбиво говорила:

— Поешь! А то ты сердишься, потому что голодная!

Праздником было воскресное утро (выходной день, как тогда называли): кофе и бутерброды с сыром. Это сочетание я настолько любила, что, как только стала жить самостоятельно, сделала это ежедневным завтраком. И по сей день сыр — едва ли не моя основная еда.

В школу меня в 7 лет не взяли — в ту пору дети начинали учиться с 8 лет. Но на следующий год я пошла во второй класс.

Мы жили на рабочей окраине Москвы, и все мальчишки в нашем классе были хулиганистыми. Сажали нас в начальной школе обязательно с мальчиком и, видимо, мне подбирали самых отпетых, чтобы я на них «хорошо влияла».

В шестом классе я училась уже в 443-ей вновь отстроенной школе.

Но вот вдруг — война!

В ту ночь мама из своей комнаты влетела к нам, спящим, и закричала: «Вставайте, война, война! Воздушная тревога!». Мы с бабушкой кое-как оделись и, полные страха, бросились в лес. Светало. В небе рвались снаряды, но на землю ничего не упало. Спрятаться было некуда, все канавы оказались мелкими. И тогда я поняла, что от войны никуда не уйти… Мне было 13 лет.

Летом же нас эвакуировали в Казань. Выступление Сталина 3 июля слушали по дороге — громкоговорители-тарелки не умолкали. Отчим слушал внимательно, помню его застывшую фигуру. Приехали ко второй дочери бабушки — Нале, литсотруднику газеты «Красная Татария», в её малюсенькую комнатку…

1941-й год самый неподготовленный, неустроенный для людей, снявшихся с места. Очень быстро у нас в Казани, с бабусей и Налей настал настоящий голод, уже элементы его в конце лета. Сначала систематическое недоедание, постоянное желание есть, а потом еще хуже.

Когда я начала рукодельничать, чтобы продавать и хоть как-то заработать, хоть немного? Видимо, осенью 41-го. Вначале я вязала ягодки-вишенки с парой зеленых листиков — и продавала их на рынке. Я готова была провалиться тут же на месте в этой роли от стыда, но мужественно преодолевала себя. Дожидалась, что кто-то купит мою поделку и тут же покупала картошки — килограмм, как сейчас помню, или молока.

Потом я шила куколок, нарядных, в платочках и передничках. Получилось очень хорошо, мы с бабусей насажали их полную корзинку и поехали в Займище (или Куземетьево?), под Казань, где до войны три года жили на даче. Прошли всю деревню, предлагая кукол в обмен на хлеб, — и ни одни не выменяли! Они были величиной с ладонь, нарядно одетые, в русском стиле. Куда их все дели потом? Не помню. Дома не осталось ни одной…

Зашли к какой-то деревенской бабусиной знакомой, и она нас накормила свежим деревенским ржаным хлебом такой вкусноты и аромата, какого я больше никогда не ела.

Помню, как хотелось есть и есть его, брать со стола кусок за куском, и как я себя в свои 13 лет сдерживала, понимая, что у всех теперь этого мало.

В эту полуголодную осень помню такое же чувство в гостях у бабусиных знакомых, где мы с братом брали конфетки: какие-то очень мелкие сосульки, но и бабуся нас, как могла, сдерживала.

Есть в конце лета 41-го хотелось постоянно. Иногда в Казани в разных местах в магазинах вдруг принимались что-то «давать», — так у нас называлась тогда продажа. Я мчалась, стояла в очереди и что-то добывала. Потом, к зиме, это кончилось и все стало жестко по карточкам. Иждивенцы получали по 200 г. хлеба…

Я пишу о своей невинной торговле, как о чем-то опасным, потому что торговать тогда запрещалось. Все делалось тайком, до первого милиционера, хотя бабуся продала все, что могла из одежды, чтобы мы совсем не вымерли с голода. То, что мы прочитали в последние годы, убеждает, что любой продающий мог загреметь в лагерь: примеров тому достаточно. Где-то я недавно встретила случай, когда мужчина был арестован, осужден и попал в лагерь за пару голенищ, которые он вынес на рынок.

А позже бывало и похуже. Уже в Москве, учась в 10-м классе, зимой 44—45 годов я продавала на Дангауэровском рынке яблоки, которые были получены по каким-то папиным литерным льготам и должны были съедаться нами, а не продаваться по рыночной цене. Это могло быть расценено как спекуляция. Но шла война, цены были бешеные, а мои родители получали фантастически мало…

Сейчас шёл октябрь 1941 года. Я с бабушкой жила в Казани, мама с семьей — в Дзержинске, немцы лезли к Москве.

Я училась в третью смену. Очень часто после уроков мы ходили в кино и возвращались домой в темноте. Улица Тельмана, бывшая Попова гора, где жила Наля, узенькая, вся застроенная маленькими домами, не больше двух этажей, была в это время безлюдной. Однажды, подходя к дому, я услышала сзади шаги и, почуяв опасность, вошла во двор перед нашим домом. Ведь в городе орудовала банда «Чёрная кошка».

Шаги повернули за мной. Вдруг я почувствовала какое-то странное прикосновение к спине — и мой преследователь повернул обратно. Я была рада добежать до дому, и там обнаружилось, что через верхнюю часть пальто проходит косой разрез, видимо, бритвой. Все порадовались, что пострадала одежда, а не я. С тех пор я старалась возвращаться с Левкой Эпштейном — он жил на той же улице. Шел 1942-й год.

Помню, как в 1941-м мы ели один раз в день, где-то в 3 часа дня, по 2 картошки на человека, и

как однажды у меня был голодный обморок — и невероятно упорный, на всю первую зиму- фурункулез, а к лету — гастрит. Периодически я из-за очередного фурункула не ходила в школу, особенно из-за тех, что вырастали на голове. Они долго не могли прорваться, невероятно болели, но мне их не вскрывали. Вылечилась я к весне пивными дрожжами.

Так голодно было не всегда, только до первого лета. Как-то Наля, поехав на фронт, привезла оттуда мешок гороха. С тех пор горох для меня — лакомство. А в 1943-м мы догадались есть беззубок, двухстворчатых моллюсков, которых в Волге полно… Но все-таки это был голод, с типичной для него психологией: с одной стороны подспудная главная, неотступная мысль о еде, а с другой — стремление скрыть эти муки, стыд за них.

Быт был самый непритязательный и в Москве и здесь. Было только самое главное, без чего нельзя. В 10-метровой Налиной комнатке нас жило четверо, но я не роптала, даже, пожалуй, просто не замечала никаких неудобств. Не помню, чтобы меня волновало то, что уроки мне приходится делать на гладильной доске, перекинутой от письменного стола до подоконника, что спала я на полукруглом диванчике, для меня коротком. Видимо, мысли мои были далеко, я жила и дышала не этим.

А вот что было мне не по душе, это отсутствие одежды, которая бы меня красила. В 13 лет я была неуклюжим подростком, еще не сформировавшимся и угловатым, с большими ногами и очень длинными руками, острые локти которых не давали мне жизни: я все время о них помнила. И еще у меня не было бедер и талии, и я стеснялась своего вида. Бабуся же, больше всего заботясь о моей скромности — чтобы она не дай Бог, не переросла в кокетство, одевала меня безобразно. Все, что шилось для меня в Казани, делалось на вырост.

Розовая блузка — единственная новая, которую я помню на себе в 8-м классе, сваливалась с плеч и толстила меня, юбка, перешитая из платья, была длинна и широка в талии.

Чувствовала я себя в такой одежде ужасно. Если это прибавить к тому, что я не умела общаться с детьми…

Зимой 41-го было сшито зимнее коричневое пальто из рогожки с коричневым же цигейковым воротником. Я почти закончила расти, мне шел 14-й год, но оно доходило мне до половины икр, и я ходила, путаясь в полах. А тогда носили короткие вещи.

Длинный подол мешал мне на строевых занятиях, когда отрабатывался шаг с высоко поднятой ногой. Воображаю, какой смешной у меня был в этот момент вид!

Сшили мне сарафан из обрезков, комбинированный (на который, кстати, бабушка отдала кусок из своего нарядного платья — так она похудела). На примерке она приговаривала:

— В талию брать не надо!

И все сшитое получалось жуткими балахонами.

Пальто я сама себе сузила, сделав вытачки на спине, но это уже в Москве.

И сквозь все это — непрерывное веселье, самые лучшие, самые полные два школьных года! Письма солдатам, шитьё меховых варежек, летом — работа в колхозе.

Я училась в прекрасной 19-й школе имени Белинского, в одном классе с большим количеством эвакуированных из Москвы и Украины. Заканчивала учебу я в Москве, в 1945-м, на Электрозаводской, 446-ю. Я попаду в нее после бурной, интереснейшей казанской жизни, после дружбы со Светланой Дубровиной, дочкой замдиректора ЦАГИ, (она умерла в 1993-м, мир душе ее!), и Алешей Абрикосовым, сыном знаменитого медика, вскрывавшего Ленина. (Мой одноклассник стал академиком и Нобелевским лауреатом, последние годы жил в Америке. Умер в 2016-м). Они сыграли большую роль в моей жизни. Без них не было бы ни горных лыж, ни альпинизма.

В Химгородке вокруг меня были дети рабочего поселка, и я не дружила с ними. Но первого сентября 1941 года многое в моей жизни и во мне меняется.

19 школа начала работать в старом деревянном здании, отдав свое, новое, под госпиталь. Примерно через два с половиной месяца обычной школьной повседневности заболевает наша классная руководительница и уходит из школы. Весь наш вполне добропорядочный класс ее провожает, а потом нас рассортировывают, и я попадаю в 7 «г», где учатся эвакуированные москвичи, дети отцов из Академии наук и ЦАГИ — их почти полкласса. Вот тут-то всё и начинается, прежде всего — новая я.

Класс отчаянный, неуправляемый. Пока я сижу с Олей Гинцбург, очень милой, но замкнутой девочкой, с которой я тщетно пытаюсь общаться, все тихо, я не в струе. Но вот на меня кладет глаз Светлана Дубровина, поначалу небескорыстно: я пишу грамотно, а она без конца делает ошибки.

Как-то мы ухитряемся сесть рядом — и тут я попадаю «в стрежень».

Скоро образуется четверка: Алешка Абрикосов, про которого я всегда говорила, что он будет академиком, Фаузей, — будущий видный хирург, Светка и я.

Алешка сидит перед нами и, в основном, к нам лицом. Класс без конца бузит, срывает уроки, хулиганит, игнорируя войну. Нам 13—14 лет, мозгов нет, один темперамент.

Благодаря Светлане начался период моего быстрого внутреннего роста. Она, видимо, и не подозревала, что я голодна. Мне однажды в их доме перепала жареная картошка, которую она не хотела есть. Она очень удивленно смотрела на меня. «Как можно есть такую дрянь?» — говорил весь её вид.

Мы с ней обе ходим недотрогами, вечерами собираемся у нее, организуя танцы под «Рио-Риту», и другие зарубежные фокстроты и танго. Учимся танцевать. Нас четверо, все довольны, шаркаем весь вечер.

В выходной идем кататься с гор, в так называемую «Швейцарию», без всего, с довольно больших гор. Просто садимся в снег, — и вниз вместе с ним. Бабушка, занятая голодным бытом, безуспешно пытается меня прижать к ногтю. Я ее обманываю, каждый выходной у нас «кросс», под этой маркой я успешно улетучиваюсь. Светка врет бесконечно, я бодро включаюсь в этот поток лжи. Чрезмерные запреты взрослых сами на это наталкивают…

Иногда мы пропускаем школу, это, оказывается, очень приятно, и проводим время у нее под прикрытием ее милой мягкой мамы, которую Светка тогда третирует — и так всю жизнь… И при всем этом учимся — и успешно. Мы — отличницы.

Начиная с этого времени во мне начало развиваться что-то доселе спавшее, вытесняя меня довоенную. К лету 42-го я прочитала Ростана, Гамсуна, Ибсена и Оскара Уайльда — все эти книги, приложение к «Ниве», были у Светки, и она тоже их прочитала, даже раньше меня. Она любила Майкова, и он тоже был с нами.

Мне кажется, не случайно я через год оказалась в Елабуге, сорвавшись добровольно в колхоз, хотя и имела от сельских работ освобождение. Не случайно первым был прочитан любимый Мариной Цветаевой Ростан, и я уже в 14 лет знала «Орленка». Может быть, не случайно позже и моя старшая дочь Маришка стала потом Мариной?

А я специалистом по Цветаевой.

И, оглядываясь на прожитое, я сейчас вижу, что абсолютно всё, что со мной произошло в жизни, и плохого и хорошего, сошлось в одну точку, даже в одну восходящую линию, и не было ничего ненужного. Все так и должно было быть.

Под влиянием Светы я страстно захотела на новый, 42-й, год быть на маскараде в костюме. Вначале, правда, дома мое желание встретило недоумение, отказ и печальное приговаривание: «Сейчас не время, не до этого. Потом…»

Но этот маскарад был единственным в моей жизни. Чудесный, веселый, несвоевременный…

В последний день спешно был сшит костюм Арлекина: была покрашена марля в розовый и чернильные цвета. Шила я сама, помогала баба Юлечка, бабушкина сестра. Были сделаны белое жабо, черный жилет и колпачок с наклеенными разноцветными кружками. А Светлана была Коломбиной. Как мы веселились!

И все счастье двух лет в Казани неразрывно связано со Светланой, с нашей дружбой.

В 43-м, после освобождения Орла, мы вернулись в Москву. В 10-м классе, в 1944-1945-м годах, я была как в монастыре: 446-я московская школа была женской, не смешанной. В 1943 гнали пленных — мы видели колонну из окна класса. Все так и прилипли к окнам…

Каждый летний месяц мы были куда-нибудь мобилизованы — или в колхоз, или на вязание кофточек в классе… Я вязала и вслух читала классу Майн Рида — «Всадник без головы»…

В 9-м классе помню себя в байроновском настроении — лирического одиночества и отчуждения.

В этом году, осенью, мама попала в больницу. Ей сделали операцию, но занесли инфекцию, и она долго лечилась. Поначалу она лежала в Лефортовской больнице, и к ней можно было ездить на трамвае, но короче было идти через Немецкое кладбище. Про него в те поры говорили, что там всякая шпана прячется. Но я неизменно вышагивала одна по пустой центральной аллее, об опасности не думая. Но один раз я поддалась предостережениям и вошла на кладбище с опаской. Я прошла около четверти пути, как вдруг нервы мои не выдержали, я стремглав — за спиной мнилось что-то ужасное — бросилась направо, добежала до какого-то надгробия, прижалась к нему спиной, оглянулась и убедилась, что никого вокруг нет. Успокоилась и без приключений дошла до выхода.

Этой же зимой, но после Нового года, пока мама скиталась по больницам, я заболела малярией. Началось с обычных приступов, через день: озноб, температура, а наутро ты совершенно здоров, хоть и слаб. Такие приступы у меня уже были в 39-м, но тогда я вылечилась хиной. А эти начались летом, перед девятым классом, когда я была в гостях у Светки в Отдыхе. Тогда не было города Жуковского, а стояли два стандартных дома, в одном из которых они жили летом, в обычной квартире городского типа. Мы купались, когда вдруг налетел ливень. Мне пришло в голову переждать его в воде: меньше намокнешь. Минут 10 мы сидели по шею в речке, избиваемые крепкими каплями, надувающимися перед нашими носами громадными пузырями. Через час меня зазнобило. Меня уложили, и Ольга Павловна вызвала мою маму — ей казалось естественным, что она немедленно примчится к дочке в беде. И мне захотелось почувствовать себя любимой дочкой, из-за которой нетрудно сделать получасовое путешествие на электричке. Я блаженно ждала маминого приезда, но она, появившись, сказала:

— Итак некогда, ты же знаешь! Оставайся здесь, приедешь завтра, — с тем и исчезла.

Приступы быстро закончились, малярия притихла, но оживилась зимой. Она была на редкость упорной, немного отступала под натиском хины и акрихина, а потом бросалась на меня, ослабленную недоеданием во время войны, снова.

Полез второй ряд приступов со сдвинутым периодом. Утром только оправишься от одного, как вечером начинается новый. Я понимала, что у меня две малярии.

Иногда приступы складывались, суммировались, и, были тяжелые вечера и ночи, которые вспоминаются сквозь туман жара. Я была в полузабытьи, в ночи стоял какой-то ужасный рев — у нас так случалось, — и казалось, что из этого рева складывается какое-то низко нависающее, давящее небо — черное. Папа водил меня в туалет, поддерживал — я сама не могла дойти, меня шатало. Хинные таблетки заменили уколами. Делали их упорно и систематически. Болезнь сдалась после 40 уколов. Навсегда.

Совсем недавно при обследовании выяснилось, что у меня была не только обыкновенная малярия, но и тропическая.

Мы жили уже в Новых домах, в 8-м корпусе. У нас была небольшая комната в коммунальной квартире, где мы прожили до конца моего второго курса. Помню, справа от окна из-за нехватки места стоял комод на комоде. Потом один из них, разваливающийся, получил название «недвижимость» и перекочевал позднее за мной на дачу.

Новые дома — это станция «Новая» по Казанской железной дороге. Мы ездили в центр только электричкой, это было удобно. Однажды я попала в ужасную толкучку, и меня помяли. На следующий день с сердцем творилось непонятное: в нем что-то жарко переливалось и булькало, боль такая, что невозможно сдвинуться с места. Дома никого не оказалось. Может быть, мама была в командировке. Помню, как я с большим трудом, плача, еле-еле передвигалась, держась за какой-то забор. Я добралась до заводской поликлиники и нашла того единственного врача, о которой знала от мамы — Ефанову. Потом мне мама говорила, что она гинеколог. Но тогда я этого не знала, мне было 16 лет, и я не могла двинуться от боли.

Врач, в лучших традициях советской медицины, меня выругала, пристыдив: «Такая молодая, как не стыдно!» В те времена считалось, что сердце имеет право болеть только в старости. Я ушла, не получив никакой помощи, даже словом. Через три дня все постепенно утихло, но что это было, я не поняла. Может быть, это была реакция на сильное давление в области сердца, когда меня помяли в электричке? От удара в область сердца умирают…

Но я не умерла, война закончилась, и жизнь постепенно налаживалась.

К прискорбию нашего Союза литераторов Лилит Николаевна Козлова уже не сможет вместе с нами встретить 75-ю годовщину Победы.

Кем стала строптивая девочка-подросток, рассказавшая нам о своём военном детстве? Писатель. Поэт. Доктор биологических наук. Профессор-физиолог. Её исследования психофизиологических особенностей человека легли в основу публикаций о творчестве Марины Цветаевой.

И ещё Лилит была спортсменкой: альпинист, слаломист, перворазрядник по сплаву по большим и малым рекам. 95 ярких, деятельных лет щедро отмерила жизнь этой замечательной женщине — матери четырёх дочерей.

Предыдущая главаГлава 15 из 24Следующая глава