К книге
СияниеЧасть вторая. Синие страницы. «Тёмно-синий дьявол» «Человек в малахитовой маске»: Totentanz
47%
Часть вторая. Синие страницы. «Тёмно-синий дьявол» «Человек в малахитовой маске»: Totentanz
21

[56]

21 февраля 1962 г. 4:34 пополудни

Плутон – очень маленькое местечко. Танцуя с газовыми гигантами, привыкаешь к широким просторам. Но это кукольный мир. Мы облетели вокруг бледной планеты, словно ворон вокруг мыши, которая стремглав несётся через серую и унылую пустошь. Вниз, вниз в гравитационный колодец желаний, где сила тяжести похожа на рукопожатие между Плутоном и Хароном, этими мрачными, угрюмыми близнецами, навеки скованными, неустанно вальсирующими на краю изведанного космоса. Ни один из них не превышал всерьёз своими размерами Африку; они носили свои кричаще безвкусные браслеты из ледников и чёрной, ломкой земли – земли, покрытой полями инфанты, такими яркими и обширными, что я их видел, пока мы по спирали спускались с ледяной дороги: мазки света, слегка фиолетовые, слегка зеленовато-жёлтые. Я вообразил, что если бы мог парить снаружи «Обола», мне удалось бы ощутить запах этих цветов, их аромат, пронзающий гулкую пустоту, как духи нервной дамы, объявляющие о её присутствии.

Я расскажу вам, что увидел во время спуска, ибо это мне ранее не встречалось ни на фотографиях, ни в фильмах, лишь в съёмочных павильонах, населённых полоумными догадками и фантазиями – слишком логичными по сравнению с оригиналом. Цитера стояла рядом со мною у иллюминатора, и мы оба на свой лад следили за собственным выражением лица, чтобы изумление, которое мы ощущали, не оставило отметин на наших щеках. Плутон и Харон сплелись в зеленеющем объятии джунглей: между ними росли лозы, толстые, длинные и могучие, как река Миссисипи, громадные лилейно-лаймовые листья раскрывались, изворачиваясь по направлению к далёкой звезде Солнце, точно хваткие руки, и были они шире, чем озеро Эри. А над листьями – невыразимые цветы с лепестками цвета жира с оттенком лаванды, инфанта размерами крупнее корабля, неприлично огромные хризантемы, указывающие во все стороны, словно радиоантенны. Эти могучие, как Миссисипи, лозы захлёстывали обе планеты, присосавшись к ним, взяв в тиски, и так переплелись, что я не мог понять, из чьей земли они росли, – чьим бы ни было это растение, оно полюбило второй мир из пары так сильно, что не могло его отпустить. Стикс, мост из цветов! Башни и шпили в босхианских количествах и эшерском стиле, свёрнутые в штопор гравитационными течениями и потоками пыльцы, которые собирались между Плутоном и Хароном, с непропорциональными углами, извилистые, нереальные – висячий архитектурный сад, перевёрнутый вверх дном и с приподнятой правой стороной, растянувшийся во все возможные направления на манер изломанных, артритных пальцев. В кривых оконных стёклах сияли разноцветные огни. Туннели из чего-то вроде тягучего стекла соединяли искривлённые здания как подвесные контрфорсы. Плетение моста тянулось как сама двойная спираль жизни, и на нём эта жизнь, похоже, изобиловала и процветала. Меня затошнило. Завтрак мой шевельнулся внутри, словно обзаведясь собственной гравитацией.

– Когда взглянула я на тот новый мир, во всех отношениях великолепный и ужасный во всех отношениях, увидела я тигра и звёзды, что падали с его полосатого языка. Взглянула я и узрела истинного своего новобрачного – но не станет ли он заодно и погибелью моей?

Так сказала карга, которая появилась рядом с нами так тихо, словно передвигалась на колёсах, а не на опухших после полёта ногах. Слова были мне знакомы. Все их знали: эпизод первый, сезон первый, эфир состоялся в марте 1914 года.

– Цитировать саму себя – признак дурного вкуса, Вайолет, – сказал я, проверяя свою догадку. Она лишь фыркнула, когда плутонианский Вавилон простёр нам навстречу руки. – Новая Веспертина – форменное дерьмо, – прибавил я с легчайшим намёком на улыбку. Взял её руку в свою и поцеловал, а наши двигатели в это время ожили и полыхнули красным, а потом взревели, тормозя в разреженной атмосфере, и скользнули мы в пасть тигра ногами вперёд, открыв глаза.

24 февраля 1962 г. Полночь. Сетебос-холл

Вот как становятся временными американцами: напяливают на себя бесчисленные слои лучшей тёплой одежды из всего, что можно одолжить и собрать, заслоняются паспортом, как рыцарским щитом, – «Да, офицер, стоящие на задних лапах медведь и феникс указывают, что я три года назад провёл лето на Марсе; четыре пантеры, идущие с поднятой правой передней лапой и смотрящие вправо, отмечают мой творческий отпуск на Каллисто; а этот единственной согнутый в дугу кит показывает, что я родился на Венере. Мой паспорт – моя истина; в нём душа моя отображена вся без остатка». В очереди следует вести себя самым безобразным образом, на какой вы способны, и не забывайте орать в те моменты, когда можно обойтись шёпотом. Вторгнитесь в личное пространство джентльмена позади вас, пока он пытается войти в приятный медитативный транс, коего любой гражданин Империи страстно желает, получив номер и ожидая, когда настанет его черёд припасть к груди бюрократии. По меньшей мере трижды спросите, как его зовут, чем он занимается, кого любил, о чём мечтает, на что надеется и какие ему случалось терпеть неудачи, как он предпочитает готовить говядину, если удаётся её достать, сколько костей он ломал, предпочитает ли мужчин, женщин или протейцев, есть ли у него планы на ужин и сколько раз он видел «Похищение Прозерпины». Едва он соберётся ответить на любой из этих вопросов, вмешайтесь с собственной хроникой стремлений и потерь, да не забудьте про говядину по-бургундски. Пока вы будете продвигаться в очереди, а очередь – продвигаться сквозь вас, мимо пройдут бесчисленные маленькие государства: вот тут у нас дама в ужасающем клетчатом колпаке умудрилась протащить тубу, невзирая на все ограничения по весу; вокруг неё собралась толпа, ей бросают монеты и хлеб, и, господи ты боже мой, в её руках туба звучит скорбно и нежно, вопреки своему предназначению. Стройный юноша с голосом хориста выводит трели, импровизируя со стихами под аккомпанемент её странного, печального, милого и жалобного горна. Вон там шесть или восемь путешественников в белых мехах и тюленьей коже колотят по своим сундукам на манер барабанщиков, ухают в такт и ухмыляются. Хотя сейчас февраль, семья поёт рождественские гимны, мило и чуть-чуть не в лад, потом переключается на обучающие песенки для запоминания алфавита и таблицы умножения, да на что угодно, лишь бы скоротать время и занять малышей. И когда наконец-то наступает ваш черёд, вы демонстрируете, на что способны, делаете официальное заявление, смотрите короткий информационный фильм и надеваете маску.

Здесь все носят маски. Это плутонская необходимость, в высшей степени практическая, и всего-то за несколько минут маска стала мне родней любовницы. На Земле говорят, что от ветра может перехватить дыхание, но такие фразы здесь кажутся причудливой древностью. Маска – полупроницаемый тепловой щит, благодаря которому тепло дыхания циркулирует, разрежённый воздух обогащается кислородом, а чувствительные дыхательные пути не испытывают в полной мере ужасный стигийский холод. Для такого приспособления нужна лишь сеть из мальцового волокна, гипоаллергенная подкладка, надёжный зажим, простой фильтр и нагревательный элемент в виде плоского диска.

Как и следовало ожидать, Плутон превратил простые предметы первой необходимости в бурлящую массу карнавальных масок, способную вогнать в краску любой полуночный маскарад.

Лишь на одном только пункте приёма я увидел минотавров с рогами, усеянными топазами, воронов под каскадами перьев цвета ночи, леопардов, менад, витражные крылья бабочки, обрамляющие тёмные глаза за бирюзовыми стёклами, слонов с фресками на ушах и заточенными до остроты лезвия бивнями, позолоченные бауты с треуголками, ониксовые моретты с нарисованными светящейся краской вьющимися лозами, вольто [57] с серебряными губами и сапфировыми слезами в уголках глаз. Базу охватило буйство красок, прихваченных инеем, которое сопровождалось сообразными звуками и эпилептическим морганием ламп.

Собственную маску я выбрал у лоточника, который развесил их десятками на длинных чёрных шестах, словно сухие кукурузные початки. Моя противоречивая натура, раздражённая крикливой яркостью варившегося вокруг американского рагу, вынудила меня выбрать самую простую маску, какую только удалось рассмотреть – чисто-белую, с узким чёрным ртом и пятнышками красного на острых как ножи скулах. Этого хватит. Цитера выбрала маску королевы солнца, с золотыми лучами и медными павлиньими перьями, веером расположенными вокруг полированного круглого лица с изображённой на нём подробной картой вергилиевой преисподней. Патрицианскую спинку её нового носа рассекала Лета из клуазоне [58].

Когда Цитера сняла своё новое лицо с крючка, я увидел под ним ещё одно. Я уставился на эту маску, словно она была моим собственным лицом, и я осознал, что перед её тёмной красотой моё своеволие уже рассыпалось в прах. Это была маска чумного доктора – чёрная, с клювом таким толстым и длинным, что он наполовину закрыл бы мою грудь. В глазные прорези были вставлены пузыри зелёного стекла; Totentanz – древнегерманский танец со смертью, – нарисованный линиями из мельчайших изумрудов, кружился у основания длинного клювообразного рта и вдоль скул, заострённых так свирепо, словно маска страдала от голода. Искрящийся зелёный Папа вприпрыжку двигался вслед за королём, который вертелся вслед за крестьянином, скачущим вслед за ребёнком в малахитовых лохмотьях, который дурашливо плясал позади девы, чьи длинные ультрамариновые волосы развевались на ветру, все они бежали по краю маски; резвились, качались, делали коленца, следуя за Смертью, которая танцевала джигу на челе, с косой вместо партнёра, приподняв ногу в шаге фламенко, костяными руками выстукивая ритм человеческого сердца, который то ускорялся, то замедлялся, превращаясь в ничто. Веер строгих лезвий, словно тиара сурового вида, венчал маску. Я коснулся кончиками пальцев её гладкой, тёмной поверхности: мерцающий скачущий ребёнок отчаянно тянул руки к деве, танцующей перед ним, оставаясь вне досягаемости; но она ни разу не взглянула назад, её зелёная, живая грудь рвалась вперёд и вперёд, а руки распростёрлись в напряжённом и нетерпеливом объятии, обращённом к Смерти, и лишь для неё одной сияли глаза плясуньи.

– Сто баксов, за обе – сто восемьдесят, – сказал продавец масок.

Пребывая в безопасности внутри изумрудного Totentanz, я плыл сквозь ротический [59] грохот Базы: звук, с которым одежда тёрлась о тела людей; колокольный звон, предшествующий объявлениям; потёртые униформы багажных носильщиков; дети-попрошайки, выклянчивающие не монеты, но новости с Земли – сладкие кусочки жизни на родине, которые можно было бы унести в какую-нибудь лачугу и там как следует обдумать с сосредоточенностью извращенца.

Наш эскорт, разумеется, непростительно опоздал, чего, как я предположил, стоило ожидать, раз уж человек, пославший встречающих, называет себя Безумным Королём, но от того, что ожидания мои оправдались, реальность не сделалась менее раздражающей. Какой смысл рассказывать в подробностях о часах, потраченных на ожидание? В шесть часов вечера прозвучал клаксон, и вся База хлынула на одну сторону – «Сколько миль до Вавилона?» передавали через публичную антенну, со всей возможной чёткостью, подходите все, подходите ближе. Сядьте рядом, прижмитесь друг к другу, Веспертина снова в беде, и от этого всех нас переполняет жизнь. Я увидел Вайолет Эль-Хашем, древнюю мою корабельную подругу, устроившуюся в кресле, чтобы можно было наблюдать за плутонцами, собирающимися возле радио, впервые увидеть аудиторию во плоти. Серия была старая – не то повтор, не то на этой самой далёкой из внешних планет её ещё не слышали. Или, быть может, студия устроила так, чтобы она смогла испытать этот момент посреди холода и увидеть, как в толпе передают друг другу пластиковые стаканчики с сидром. Я ощутил причудливый, нежеланный укол тоски по Вайолет; я отбросил это чувство, словно старый носовой платок.

Мадам Брасс, акула в женском облике, неспособная даже на миг сдержаться, замереть и ничего не делать, спрашивала у каждого прохожего, который оказывался слишком медлительным, чтобы удрать от неё: «Нам надо в Сетебос-холл, туда ведут какие-нибудь дороги, общественный транспорт? В котором часу прекращают ездить поезда?» Я оставил её в покое. Сам-то преуспел в ничегонеделании. Это, можно сказать, моё хобби. Но она не испытывала никакого удовлетворения, созерцая парад плутонцев в масках. Мужчина в сморщенной, чудовищной, кроваво-красной маске вепря покачал головой и вскинул руки. «Не спрашивайте – а ещё лучше, не ходите туда». Медная баута с подбородком как утюг и обледеневшей треуголкой из рассечённых гранатов взмолилась: «Никто не идёт туда, если его не вызвали. Если вас не вызвали, благодарите звёзды и не лезьте на рожон». Женщина в моретте цвета тёмного вина с нарисованными небесными кругами, с таким милым телом, что его очертания виднелись и под пухлым зимним костюмом, даже перекрестилась.

Наши пустые разговоры были слишком пусты, чтобы их пересказывать. Мы с Цитерой Брасс давно исчерпали все темы для приемлемой болтовни, но наши межличностные цистерны ненадолго пополнились благодаря приземлению, высадке, тубе и маскам, обвинениям в адрес американцев и их делишек, а также выгрузке нашего загадочного груза, который оказался почтой: невероятно ценной на внешних планетах и, вместе с тем, немыслимо банальной. Моя почта стоит всех бриллиантов древней Африки; ваша – мусор, и место ей в топке. Я плевать хотел на какого-нибудь придурка с Венеры, который послал деньги на самое дно солнечной бочки, или на мать с Марса, которая жалуется на то, как дочь выбирает мужчин, карьеру, платья, да что угодно – ох, она ещё и рецепт лаймового пирога впихнула! Ну-ну! И всё же мне наплевать.

В кино, даже если оно realité, как те, что снимала Северин, такого рода человеческие паузы, к счастью, опускаются при помощи резкой смены кадра или монтажа. Действие к действию, точку зрения к точке зрения, вот как надо! А в жизни приходится страдать, барахтаясь в подобных вещах. Время шло, и мы всё ждали, сидя на своих чемоданах, как беженцы, не смея покинуть место встречи даже для того, чтобы раздобыть какую-нибудь еду вроде упакованных галет из лишайника.

Наши сопровождающие прибыли сразу же после полуночи. Вы подумаете, что я шучу, когда я скажу, что за нами прислали дилижанс. Дилижанс! После лимузина-«тэлбота» в Те-Деуме и абсурдно роскошной внутренней отделки «Обола» я был разбалован. Сделаться разбалованным легко – немного вкуса, немного покоя, впустить луч света, и внезапно ничто уже не кажется хорошим, если оно не превосходит последнее роскошество. И вот теперь мы должны были отправиться в путешествие, как будто последних ста лет не было, как будто эту штуковину выдернули из докосмической Америки с енотовыми шапками и пони-экспрессами [60]. Может, мы попали в парк развлечений в колониальном стиле, полный аниматронных [61] американцев и «американских горок» в форме Скалистых гор? Дилижанс – и не простой, а запряжённый бизонами, да с девочками-близнецами в роли возниц, с синевато-пурпурными волосами, нитями нешлифованных чёрных рубинов, пересекавшими грудь как патронташи, и идентичными масками цвета фуксии, пестревшими тату в виде золотых фей и со ртами в виде оранжевых рыб-звёзд.

Бизоны были моим первым опытом знакомства с плутоновским чувством юмора. Я видел большие стада бизонов в юности, когда путешествовал в Америку – обросшие шерстью, с примечательными массивными головами, с рогами и копытами. Животные, тащившие дилижанс близняшек, ни в коем случае не были бизонами, хотя девушки настаивали, что называть их следует именно так. Наилучшим образом я могу описать их так: лоснящиеся синие ящеры размером с кугуара, с чёрными как ночь глазами, блестящими и выпученными по-рыбьи, с серебристыми языками, вываленными и болтающимися словно кнуты, с тройными хвостами, закрученными кверху на манер скорпионьих и увенчанными странными серебряными луковицами. Вдоль всего хребта у них шли полосы густой шерсти цвета мёда, и ещё они имели по шесть болтающихся грудей, как у млекопитающих, каждая с чёрным соском, тяжёлая от молока, которое сочилось по капле, оставляя позади них следы пурпурного цвета, словно вытекающее из двигателя масло.

Вообще-то все их называют бизонами. Они обитают на диких просторах обеих планет, такие вот образцы местной фауны, оглашающие плутоновские торфяники криками и воем, тревожно напоминающим волчий. Они с трудом поддаются одомашниванию, и мне доводилось слышать, что самые смышлёные из них способны имитировать человеческую речь словно попугаи. Их мясо, которое мне довелось попробовать куда скорее, чем я хотел бы, в каком-то смысле мягче говядины, но не такое сладкое, как курятина, и послевкусие у него странное, отдаёт чем-то цветочным. Моему нутру оно не понравилось, и я испытал жестокий приступ несварения – но не стоит забегать вперёд. В чёрный дилижанс были запряжены четыре таких «бизона». С крыши свисали два зелёных фонаря из мальцового молока, озаряя вечную ночь Плутона.

Дочери Просперо представились как Боцман и Мореход; бизонов звали Сара, Салли, Сьюзи и Прюн. Нам строго велели не открывать окна и не тревожить возниц нашими проблемами, а также вручили длинные пальто на гусином пуху (я с содроганием подумал о том, как могут выглядеть плутоновские гуси), чтобы надеть поверх наших и без того толстых, стёганых, меховых одежд для путешествия. Под столькими слоями одежды я почувствовал себя набивной гусеницей. Боцман (кажется) заверила нас, что путешествие будет недолгим, совсем недолгим. Они обе повторяли фразы снова и снова, как будто не до конца верили, что разговаривают вслух. «Ешьте, ешьте, ешьте, – сказали они. – Недолго, совсем недолго. А теперь тихо, тихо, тихо». Мы ели. Мы не шумели. Нам в руки они вложили цветы инфанты, чьи тяжёлые лепестки напоминали веки, бело-фиолетовые и влажные от сока и пыльцы. Свои я держал нежно, всё моё давнее желание попробовать эти штуки собралось у меня во рту, я ждал, я предвкушал. За пределами Плутона ни за какие деньги – даже за деньги «Оксблад» – нельзя купить ни один такой цветок. Американцы не желали с ними расставаться, даже если нежные цветы могли пережить перевозку. Я свои сожрал жадно, рвал зубами. Они измочалились, как кружево, на языке моём превратились в сладкий пепел, испарились, точно сахарная вата. По вкусу это не напоминало ни мёд, ни кофе, ни материнское молоко. Это не было похоже ни на что, о чём я слышал. Даже сравнить вкус инфанты с другим вкусом не могу – он был неповторим. Могу лишь сравнить его абсурдным образом: вкус был, как отблеск белизны на синеве; как идея перламутра; как воспоминание, которое почти удалось поймать, но в последний момент оно ускользнуло.

Наш путь – который, по правде говоря, продлился до самого рассвета, – пролегал по обширной и плоской сельской местности. Повсюду цвела инфанта, и запах её проникал сквозь прорези наших масок, ступая в бархатных туфлях и вытаптывая последние остатки «Моего греха». Я дышал глубоко, судорожно. Запах был таким сладким, что я как будто не вдыхал, но поедал его, и насыщался, но он оставлял тревожное послевкусие, сырое и мускусное. И всё же я пил и пил этот воздух, и так опьянел, что чуть не упал навзничь. Цветущие поля создавали иллюзию плодородия – разве могла быть пустынной земля, которая рождала такие дикие и прекрасные создания? И всё же, пока час следовал за часом, их одинаковость стала казаться убогостью, свидетельством того, что самому ядру этой планеты недоставало воображения.

Когда подкралось утро, мы увидели, как карнавальный мост между Плутоном и его луной ярко проступил в небе, точно арлекинская пуповина. Свет окружал его ореолом и преломлялся в ледяном воздухе, озаряя холмы вокруг нас. Пласты льда, длинные чёрные утёсы, обрывающиеся и переходящие в низины, блестящие, как стекло моря, – всё это обрело такие же радужные ореолы, такие же призматические короны, как будто вдоль краёв вспыхнули огни Святого Эльма. Этот безумный мост под названием Стикс был их солнцем, он то делался ярче, то тускнел, вырезая грубое подобие дней и ночей из единственной чёрной тряпки, что имелась в распоряжении этого скаредного мира. В пампасах раздались долгие крики диких бизонов; наши ездовые скакуны в ответ вздыбили кольца шерсти вокруг шеи, и каждая отдельная щетинка светилась собственным неистовым цветом. Хотя в карете был изогнутый рожок, через который мы могли поговорить с близняшками и расспросить их о том, что видели, мы строго соблюдали тишину, пока вдали не показался огромный дом.

Цитера на миг утратила самоконтроль, что случалось редко, и заснула, позволив голове чуть нерешительно упасть на моё плечо. На подбородке и ключице у неё засох сок инфанты, похожий на отпечаток пальца, испускающий едва заметный дрожащий свет. Я на миг уставился на эту отметину. Она корчилась и пузырилась в моих глазах, сладостная, безболезненная кислота, прожигающая её тело, изменяющая, наполняющая светом. А потом, когда дилижанс выехал на чёрную выступающую скалу, свет на коже Цитеры погас, опять превратившись в простое пятно высохшего сока и слюны. Тогда я её разбудил, чтобы она увидела поджидавшее нас подобие разверстой пасти: живой дом, похожий на бьющееся среди древних ледников сердце самого Аида – в той же степени дом, в какой наша четвёрка лазурных ящериц была бизонами.

Зрачки мои сжались, точно кулаки боксёра на ринге. Под хрустальным куполом, широким и высоким как Везувий, вулкан света выпускал кровь своего сердца потоками и фонтанами. Словно жуткий свадебный пирог, он вздымался слоями порфира, агата и тёмно-красного дерева. Замок начинался со слонов: резные звери стояли кольцом, подняв хоботы, выставив бивни, ноги их срослись друг с другом, образуя стену из поблескивающего фиолетового камня. От их голов поднимались арочные окна; внутри двигались огоньки свечей и тени. Над окнами вздымались зелёные каменные грифоны, вытянув передние лапы, а задние перетекали одна в другую, и изящные балкончики выдавались из их грудных клеток. Этажи шли один за другим, кольцами из чёрных единорогов, чьи воздетые рога образовывали что-то вроде шипастого крепостного вала, медведей из полированного красного дерева и видавших виды серых моржей. Всю конструкцию венчало маленькое кольцо девочек из дымчатого топаза, которые сидели, болтая ножками над великим зверинцем, застыв в каменном смехе, подперев хрустальные подбородки хрустальными же руками. Внутри этого кольца вертелось чёртово колесо – пустое, но освещённое, такая вот абсурдная диадема для этого места, обезумевшего и сводящего с ума. Свет сочился из каждой щели в скале, дереве, стекле.

Я едва не ослеп и спрятал лицо в ладонях.

– Дом, – сказал чей-то голос, и голос этот принадлежал одному из бизонов. Его перья встрепенулись на чёрном ветру.

* * *

Словно в тумане, мы вошли в Сетебос-холл, замок Просперо, сквозь тела слонов, и Мореход с Боцманом тянули нас и подталкивали, их маски улавливали и умножали выдох каждого канделябра, пока их лица не превратились в подобия звёзд. Даже под хрустальным куполом они не сняли эти маски, то ли из-за свойственной янки склонности к показухе, то ли из-за личного уродства или местного обычая, даже гадать не рискну. Не счесть числа лестницам и коридорам, которые мы миновали на пути – они струились мимо неровной туманной полосой, сквозь которую тут и там проглядывала роскошь. Из недр замка доносились взрывы хохота и музыка, но коридоры, по которым мы спешили, были совершенно пусты.

Теперь, когда я закрылся в спальне, окружённый шелками цвета тёмной охры и занавесками, пишу чернилами того же рассветного оттенка, вспомнить мне удалось лишь тронный зал. Я лишь так могу его называть. Во время стремительного прохода через замок мы миновали несколько открытых дверей и заглянули внутрь – мы люди, мы всегда должны поглядеть. Комнаты были заполнены людьми, пульсировали от тепла, украденного у какого-то невероятного двигателя, созданного для борьбы с ужасной экстропией суровых плутоновских краёв. Маски двигались и кружились, словно поле обезумевших цветов; на некоторых гостях были не только маски, но крылья и хвосты, прикреплённые к телу. И как эти тела извивались, как они сгибались дугой и сотрясались! Посреди всего этого на высоком чёрном троне, увенчанном альмандиновыми гранатами, шёлковыми асфоделями и каскадами лент, сидел мужчина в маске, которая в точности изображала человеческое лицо. Не его собственное – не лицо Максимо Варелы, ибо теперь я знаю, что это был не кто иной, как он, – но лицо Северин Анк, сотворённое из смолы, атласа и краски, такое же безупречное, как в тот первый момент, когда я её увидел, с таким же ясным лбом, яркими цветами и горделивыми, невообразимо высокими скулами.

Мой наполненный цветочными лепестками желудок от ужаса и восторга кувыркнулся; мой череп как будто завозился под кожей. Тело человека в маске было несомненно телом мужчины – гибкого, здорового, лишённого признаков возраста, но мужчины, одетого в пёстрый наряд волшебника, тунику, узкую в талии и бёдрах, расширяющуюся к плечам. Чёрные волосы, обрамляющие маску, были длинней, чем когда-либо носила Северин, ниспадали густыми локонами, словно у какой-нибудь Джульетты на сцене, словно у дикарки, у Медузы, у льва. Музыка пузырилась и пенилась вокруг меня. Он поднялся со своего трона. Юнец и дева распростёрлись у его ног, протягивая руки ему вслед, желая, чтобы он остался. Лицо Северин подплыло ко мне, двигаясь сквозь танцоров и плутов, дудочников и прохвостов. Словно никого больше рядом не существовало, Безумный Король Плутона стиснул меня в объятиях, прижал к себе, прошептал мне на ухо глубоким голосом, который я похоронил на дне памяти – грубым голосом, хрупким голосом, неправильным голосом, совсем не её голосом, но произнёс этот голос те слова, которые я страстно желал услышать от неё:

– Анхис, Анхис, ты пришёл домой.

Из личного киноархива Персиваля Альфреда Анка

[СЕВЕРИН АНК стоит посреди перепутанных проводов на съёмочной площадке «Похищения Прозерпины». Статисты в костюмах вампиров бродят вокруг неё, трогают грим, болтают, вытаскивают зубы, чтобы покурить. Она очень маленькая – может, четыре года или пять. На ней чёрное платье с чёрным бантом и чёрные чулки. Её лицо выкрашено в мертвенно-бледный цвет. Она глядит снизу вверх на демонического ледяного дракона с усами-мечами и зубами-сосульками, огромную марионетку, которой управляет прославленный ТОЛМАДЖ БРЕЙС со своей командой. СЕВЕРИН не видит, что это её дядя Мадж дергает за ниточки куклы. Дракон возвышается над нею. Она настойчиво и тихо глядит в его глаза из оловянной фольги, сцепив руки за спиной и покачиваясь на пятках.]

СЕВЕРИН

Это ты сожрал тот большой старый город?

[Ледяной дракон торжественно кивает. Верёвки, на которых он подвешен, скрипят.]

СЕВЕРИН

Какой же ты плохой. Тебя надо наказать.

[Ледяной дракон опять кивает. ТОЛМАДЖ, расположившись прямо за кадром, дёргает за ниточки и приводит в движение блоки, отчего белые как снег плечи-буфы чудовища опускаются, как будто ему очень стыдно. Сам кукольник едва сдерживает смех.]

СЕВЕРИН

Почему ты это сделал? Мне кажется, если бы ты был поумнее, то подождал бы, пока город не растолстеет немного. Ты же не мог им насытиться! Он был такой малюсенький.

[ТОЛМАДЖ не может ответить; чудищу суждено оставаться немым, так что у изобретателя не было причин выдумывать устройство, которое позволило бы огромному кринолиновому телу заговорить.]

СЕВЕРИН

Папа говорит, поселенцы выкопали слишком глубокие ямы и разбудили древнее сердце Плутона. Но у тебя на носу невысохший клей, так что я сомневаюсь, что ты и есть древнее сердце Плутона.

[Ледяной дракон сотрясается от беззвучного хохота ТОЛМАДЖА. СЕВЕРИН приподнимается и вытирает клей большим пальцем. Потом она шепчет в огромную, усыпанную блёстками ноздрю куклы.]

СЕВЕРИН

Я тебя прощаю. Я тоже бываю голодной.

«И море в тот же миг припомнило…» [62]

(«Оксблад Филмз», 1941, реж. Северин Анк)

СОПРОВОДИТЕЛЬНЫЙ МАТЕРИАЛ:

ЗАПИСЬ 8, СТОРОНА 1, НАЧАЛО 0:12)

С1 ИНТ. ЛОКАЦИЯ № 19 НЕПТУН/ЭНКИ – ПАЛУБА НАБЛЮДЕНИЯ ЗА ШТОРМАМИ, ДЕНЬ 671. НОЧЬ [29 НОЯБРЯ 1939 г.]

[ПОСТЕПЕННОЕ ПРОЯВЛЕНИЕ демонстрирует балкон, покрытый коркой соли и ярко-зелёными коралловыми наростами. Его завитки, цветочные мотивы и колонны напоминают о балюстрадах Нового Орлеана. Заржавелые фонари висят на длинных цепях, похожих на цепи Джейкоба Марли, отбрасывая бело-синий свет на бурное кобальтовое море, которое покрывает всю несказанно огромную поверхность Нептуна. Балкон накрывает полупроницаемый стеклянный колокол; капли дождя стучат по хрусталю и скатываются вниз, но порывы морского ветра проникают сквозь преграду – впрочем, это пустяк в сравнении с ураганными ветрами снаружи, способными убить любого человека на своём пути быстрей, чем удар молнии. Тихий, скрежещущий, ровный грохот Энки, плывущего по своему экваториальному маршруту, оттеняет каждое сказанное слово.]

СЕВЕРИН АНК

Город Энки – это ещё и корабль, возможно, самый большой из всех, что когда-либо выходили в море. Он огибает планету за десять лет, следуя за скорбным эхо Гольфстрима, текущим более-менее прямо, изящно обходя белый шквальный узел матери штормов, от которой происходят все прочие циклоны этого мира. Этот балкон и тысячи ему подобных выпячиваются, словно пузыри, на наружной стене нептунской столицы. Что бы ни происходило в этом городе – любая работа, любые амбиции, любой декаданс – населяющие его души всегда возвращаются к этим наблюдательным пунктам: к приютам паломника, к уютным очагам, к месту ночного дозора. Они приходят посмотреть на шторм. Встретиться с ним взглядами. Тратя час или восемь часов, – или, в случае некоторых старожилов, всякий миг, который не уходит на сон или еду, – жители Энки тянутся к этому первобытному зрелищу, чтобы увидеть, как их мир изгибается, извивается во власти постоянных океанических бурь, чтобы стать свидетелями вечного водоворота, который и есть древнее сердце Нептуна.

[Камера показывает лишь синеву. Монструозные волны хлещут небо цвета индиго, придавленное тучами. Барашки на волнах достигают высшей точки и разбиваются; тени водорослевых лесов размером с Азию легко скользят и пляшут под водой. Но масштаба осознать невозможно, поскольку в обозримом пространстве нет земли. Может, это Тихий океан, а может – Женевское озеро. Но это не то и не другое. Лишь когда в кадр неспешно вплывает рыболовецкое судно и, миг спустя, справа по борту от него поверхность воды рассекает какой-нибудь левиафан неизвестной породы, гейзером выплёскивая море в богатый метаном воздух, наступает момент истины, от которой мутит. На Земле есть города, которые размерами уступают этому берилловому зверю, обросшему ракушками.]

СЕВЕРИН (голос за кадром)

Энки – странник; он следует за приливом. Конечно, в этом море есть и другие корабли: Мананнан, Снегурочка, Ис, Лайонесс, Секвана. Но по сравнению с Энки все они – карлики.

[СЕВЕРИН кладёт руку на перила балкона. Коралл под её пальцами сморщивается и отодвигается в сторону. Она выглядит измождённой – под глазами тёмные круги, кожа как будто истончилась.]

СЕВЕРИН

Тишина – самая редкая ценность на Энки. Ухо никогда не отдыхает; двигатели, которые своим рёвом оживляют город, зовут и отвечают, зовут и отвечают, и нет этому конца.

А что же слышно из дома? Ничего. Нептун, номинально являющийся французской колонией, сегодня ночью пройдёт мимо Солнца, и радиосвязь с Землёй прервётся приблизительно на семьдесят два года. Голоса умолкнут. Единственные новости будут доставлять одинокие корабли, пробираясь сквозь черноту самой длинной из дорог. Они не услышат никакого грохота войны, звона венских сабель или треска английских пистолетов. Если в Париже снова сменится правительство, они узнают о случившемся слишком поздно, чтобы это имело какую-то важность. Никто не узнает, победит ли Тибальт Невидимого Гусара на этот раз, или Доктор Груэл наконец-то преуспеет и сделает Веспертину своей невестой, своей жертвой. Всё это случится без нас.

Я говорю «нас». Конечно, есть пассажирский лайнер, который отходит до того, как линии прервутся. Последний шанс покинуть судно ради цивилизации. По правде говоря, я ещё не решила, поеду ли на нём. Моя съёмочная группа отправляется домой. Билеты у них в нагрудных карманах, каюты забронированы, шампанское уже охлаждается в серебряных ведёрках под полированными иллюминаторами. Марианна, Амандина, Макс, Маргарета, Сантьяго, Гораций, Конрад. Даже мой Раз устал пинать снежки в этой заледеневшей заднице вселенной.

Но как же я? А я не знаю. Я обнаружила себя в конце этого путешествия, которое наметила после смерти дорогого дяди Таддеуса – сколько же у меня было дядьёв? Похоже, каждый мужчина на Луне был моим придирчивым старым дядюшкой разок-другой. Полагаю, это погребальный марш, способный продлиться дольше снов Гадеса. Сатурн, снова Марс, и опять к Нептуну. И я не знаю, закончен ли мой путь. Всегда можно отправиться куда-то ещё. Пока не оказываешься в конце.

[ЛЕВАЯ ПАНОРАМА демонстрирует залитый тёплым светом интерьер помещения по правому борту Энки. Женщины в платьях с переливчатыми кринолинами, достаточно широкими, чтобы под ними могла спрятаться маленькая армия, прижимают руки к стеклу; дождевые капли стекают вдоль их сухих ладоней. Женщины, мужчины и дети одеты в оттенки синего и зелёного – морские оттенки, цвета глубин, и бирюза каждой розетки, изумруд каждой броши нанесены на плёнку вручную кадр за кадром, как делали на студии «Вираго» в старые добрые времена, как делала Клотильда Шарбонно. Одежду выбрали для праздничного вечера: старомодная, семидесятилетней давности, выкопанная из бабушкиного приданого и кофров с костюмами, в точности как их собственная одежда, сшитая сегодня, будет на семьдесят лет отставать от la mode, когда Земля снова окажется близко. Позвякивание люстр похоже на щебет морских птиц, и слышится музыка – клавесины, струнные и барабаны, – но звучит она резко и металлически из-за толщины стекла.]

СЕВЕРИН (голос за кадром)

Сегодня вечером Энки танцует. До восхода Тритона я тоже буду танцевать. Это не та ночь, которую можно провести в четырёх стенах, уютно устроившись с трубкой, книжкой и бокалом. Это конец света, но ещё и новое начало. Это бал Золушки. И в полночь Нептун сбежит от своего принца во мрак, оставив безымянную, одинокую туфельку своих последних радиотрансляций брошенной на звёздном крыльце.

И какие это трансляции: они убили нереиду, которая была полна икры.

[НАПЛЫВ к рыболовецкому судну, размером приблизительно с остров Уайт, на борту которого копошатся тысячи нереидоловов – мускулистых, с обледенелыми бородами, профессиональных охотников, которые выследили и убили существо, а теперь затаскивают его на борт с помощью кранов и гидравлических подъёмников.]

Может быть, они за всю оставшуюся жизнь не поймают больше ни одной, но для них и этой достаточно. Они незлобивые Ахавы, живут ради погони, и сердца этих мужчин и женщин ускоряют биение, лишь когда раздаётся оглушительная фаготовая песнь их жертвы.

[Шторм немилосердно треплет рыбаков; и всё же они выбирают швартовы до тех пор, пока тёмная, громадная нереида не выкатывается на палубу, непристойно раскинувшись. СМЕНА КАДРА: обдирочный цех, белое пространство искусственного песка и кристаллов соли на нижних палубах Энки. Несмотря на свои размеры, нереида выглядит уныло и беспомощно в ослепительно ярком свете, обнажённая и покинутая неведомым богом, который правит этими драконами. Она, в сущности, мертва. Она из рода ихтиозавров: длинную шею венчают две головы, каждую покрывает морской детрит и розовые нептунские миноги, её четыре глаза синие, безжизненные, но до странности похожие на глаза приматов, хоть и располагаются на китообразной голове. Чёрно-зелёное тело, мириады ласт, рудиментарные ноги, оранжевый спинной плавник, хвост, сужающийся на протяжении имперской мили. Её массивное тело заполняет объектив. Изображение подрагивает из-за слегка зловещего эффекта – цветные краски зависают над чёрно-белой плёнкой, по-настоящему не проникая в неё. Нереидоловы вскрывают свой улов с помощью оборудования, предназначенного для промышленной обработки древесины – сперва им удаётся проделать лишь небольшое отверстие. Но из этого отверстия вырывается стремительный поток, трепещущая пурпурная икра, каждая икринка размерам с танцовщицу; они кувыркаются по полу обдирочной, словно жуткие пасхальные яйца. Нереидоловы издают радостные крики; слёзы катятся по их щекам, рассекая рубиновую грязь, оставшуюся от бесчисленных нерождённых детёнышей. СМЕНА КАДРА НА СЕВЕРИН.]

СЕВЕРИН

Нереидоловы сегодня ночью заработали целое состояние. А нереида потеряла всё до последнего гроша. И если в Париже, Лондоне или Нанкине выразят обеспокоенность в связи с сохранением этих поразительных животных – да и всей ксенофауны – после этой ночи его никто не услышит.

[СМЕНА КАДРА с нереидоловов, которые точат длинные ножи, на МАЛЬЧИКА, который чистит свой перочинный ножик. Он опустошает карманы, пересчитывает монеты, потом считает их снова.]

Когда наступает конец света, правила отменяются. Всё разрешено. [СЕВЕРИН улыбается краем рта.] Жители Энки на протяжении недель тщательно придумывали правила для ритуала обесправливания. Парламентскую процедуру соблюли ради благопристойности. [СЕВЕРИН вытаскивает газету с красиво напечатанным заголовком. Зачитывает содержание вслух.] «Последняя официальная передача из Парижа будет идти до тех пор, пока не умолкнет в силу движения Нептуна по орбите примерно через сорок шесть минут после полуночи. На протяжении не более чем семидесяти двух минут после этого – по одной за каждый год, который Земля проведёт вне зоны информационного сообщения – закон и порядок будут приостановлены. Апостериори судебное преследование будет производиться лишь по самым вопиющим преступлениям, убийствам и изнасилованиям, причинению тяжкого вреда Энки или его важнейшим механизмам, а также причинению вреда детям. В этой связи огнестрельное оружие следует сдать в полицейский участок, ибо баллистический снаряд – в лучшем случае непредсказуемый компаньон. Ранг не будет иметь силы или признаваться. Запасы еды и алкоголя будут открыты для населения. Вся прочая контрабанда останется в распоряжении поставщиков, и совет, безусловно, ничего не знает ни о её сути, ни о личности таких людей. Те, кто не желает принимать участие в празднестве, могут запереться в южной сфере города, ворота которой закроются за двадцать минут до полуночи и ни при каких обстоятельствах не откроются до следующего утра».

Список продолжается.

Ещё даже не девять вечера. Система громкого оповещения изливает пульсирующий поток французских слов, тёплый и утешительный. Нам зачитали понемногу Мольера и Вольтера, кое-что из Виктора Гюго, кое-что из Кретьена де Труа, по чуть-чуть Аполлинера и Бальзака. Спели «Марсельезу» семь раз, по моим подсчётам. Увещеваниями заставили вспомнить идеалы Французской Республики и славу Жанны д’Арк, Шарлеманя, Короля-Солнце.

[Потрескивающий МУЖСКОЙ ГОЛОС звучит, сопровождая изображение стоящей на балконе СЕВЕРИН.]

«РАДИО ФРАНСЕЗ»

Rappeler qui vous êtes. N’oubliez pas d’où vous venez. Nous ne vous oublierons pas. Nous vous attendons pour vous. Terre est votre maison pour toujours. La France est toujours votre mère. Le Soleil est encore Roi sur tout… Помните, кто вы такие. Не забывайте, откуда вы пришли. Мы вас не забудем. Мы будем вас ждать. Земля – навеки ваш дом. Франция – навеки ваша мать. Король-Солнце по-прежнему властвует над всеми.

СЕВЕРИН

Я узнаю этот голос: Жиро Лурд, который, как говорится, свалился с Луны. Мсье Лурд оказался настолько бездарным актёром, что на его долю выпала самая современная форма профессионального бесчестья – он вернулся на Землю. А затем превратился в Шантиклэра [63], голос «Радио Франсез», зачитывающий новости каждое утро и рассказывающий байки каждую среду по вечерам.

Он крупнее, чем можно предположить, заслышав этот сладкий, мягкий голос. Щеголяет густыми рыжими усами. Предпочитает шейные платки пурпурного цвета. Питает слабость к женщинам, поэзии и марципану. Вот с таких вещей и начинается человек. Но для меня он равнозначен этим вещам. Я встречала его два-три раза, будучи ребёнком, и больше ничего не помню. И теперь я могу добавить к этому списку то, что именно его голос Париж выбрал для колыбельной Нептуну, ибо Парижу легче притвориться, что все эти люди уснут на семьдесят лет, чем признать, что, когда они вернутся к пастве, от французов в них будет не больше, чем от англичан. И вот Жиро пустил в ход свои соблазнительные гласные, чтобы убедить целую планету вести себя прилично, пока кот вышел из дома, застыть во времени, лежать смирно, не меняться. Он об этом поёт и читает нараспев. Скрипки в концерте Берлиоза шепчут: «Тс-с, мои далёкие детки. Уколите пальчики о веретено нашего голоса. Станьте королевством, которое уснуло на сто лет и проснулось неизменившимся».

Но кто знает, какие странные вещи снились Спящей красавице, пока она ждала пробуждения?

[СМЕНА КАДРА: СЕВЕРИН, ЭРАЗМО СЕНТ-ДЖОН, и АМАНДИНА НГУЕН полулежат на чёрно-белых шезлонгах, наблюдая за мерцанием и движением вечеринки по ту сторону маслянистого, искажающего картинку штормового стекла, разделяющего балкон для наблюдений и внутренние помещения Энки. АМАНДИНА принадлежит к культу левитаторов, который обосновался на маленькой луне под названием Галимеда, где почти не бывает ветра. Она титановый скульптор; она практикует сексуальную разновидность медитации самайка. В её волосы вплетены традиционные кожаные хлысты, которые ниспадают вдоль лица, словно лакричная проволока. Её кожа выкрашена в зелёный, как велит обычай на Галимеде. Гравитация Нептуна не даёт ей следовать требованиям веры. Кажется, что она каждую секунду слегка тянется вверх, как будто её тело помнит свой дом, где вместо того, чтобы просто сидеть, можно парить. СЕВЕРИН и левитаторша пьют сливочно-соляное пиво из глиняных чашек. ЭРАЗМО посасывает «розовую леди», которая выглядит довольно-таки оранжевой. Огни Энки рождают тени, которые пляшут на их лицах.]

АМАНДИНА

Я время от времени спрашивала себя, справимся ли мы.

СЕВЕРИН

Ты о чём?

АМАНДИНА

[Пожимает плечами.] Может быть, когда Земля снова выглянет из-за Солнца, Энки уже не будет. Как и Лайонесса, и Мананнана. Галимеда превратится в луну-призрак. Или мы все будем просто… парить. Корабли наши, уподобившись Летучему Голландцу, вечно будут плыть по течению, везя на борту лишь привидения. Такое уже случалось. Города исчезали. Прозерпина. Энио. Теперь вот Адонис. Наши города вспыхивают как фейерверки, но, мне кажется, за всё надо платить. Мы распространяемся, заполняя пустые миры… может, пустота что-то у нас забирает. Чтобы уравновесить чаши весов, наверное.

СЕВЕРИН

Иногда колонии терпят неудачу. Такое случается.

ЭРАЗМО

Ты ведь понимаешь, не всё так просто. Колонии терпят неудачу из-за неурожая или из-за того, что корабли с припасами не приходят вовремя, или какой-нибудь фанатичный поклонник «Вавилона» объявляет себя военачальником и цепляет на грудь патронташи. Прозерпина не потерпела неудачу. Её на части разорвали! Даже фундаменты домов потрескались. Тысяча людей исчезла. Двадцать лет прошло, а там ничего не растёт, даже инфанта.

АМАНДИНА

Я слыхала, всё ещё хуже.

СЕВЕРИН

Ну-ка прекратите, оба. [Она взмахивает рукой, словно факт существования Прозерпины можно изгнать из их маленького океанского пузыря как сигаретный дым.] Вы понятия не имеете, что растёт и что не растёт на Плутоне. Вы просто повторяете байки, которые услышали на скучных вечеринках. Ну и, кроме того, разве планета без загадочно исчезнувшей колонии может как-то притянуть туристов с наличкой? Шлёпнешь парочку инопланетных рун на выжженную дверную раму, и люди потекут со всех концов космоса. С тем же успехом можно назвать это место Новым Роаноком [64], да и забыть про него.

[СЕВЕРИН засовывает кусочек эф-юна в свой сетчатый распылитель. ЭРАЗМО берёт «розовую леди» с подноса со сладостями и выпивкой, поднимает к губам и умудряется изобразить суровое выражение лица, глядя поверх края бокала. Голос СЕВЕРИН подсознательно начинает копировать робкий, хриплый галимедский акцент их спутницы, она ей подражает, сама того не замечая, и её лунные слоги исчезают во франкофонном море нептунианского диалекта.]

Мы любим такие истории, потому что на самом деле это не истории об утратах. Это истории о находках. Потому что рано или поздно всё находят. Всё вспоминают. В конечном итоге кто-то нашёл Прозерпину, всю её разобрал и заново собрал, построив новые города на Плутоне и Хароне. Это утешает нас, говорит нам, что не существует никаких потерянных детей, нигде, только не в этой жизни. И городов потерянных тоже не существует. Это всего лишь Атлантида в новом платье.

[СЕВЕРИН глядит на разгулявшийся шторм. На стеклянный колокол падают хлопья пены.] Атлантида, тот великий плавучий город, где люди сделались такими красивыми и мудрыми, такими сильными и умелыми, что изобрели цивилизацию. Изобрели саму жизнь, в смысле канализации и храмов с фризами, налогообложения и податливых законов, гекатомб и публичных спортивных состязаний. И море поглотило этот город, если пожелаете так рассказывать эту историю, если нравится, чтобы её так рассказывали вам, ибо, вы же понимаете… людям не по себе от историй, в которых нет наказания. Ничто хорошее не длится вечно, поскольку люди ужасны, и мы чувствуем – мы чувствуем! – что если бы не эта присущая нам ужасность, мы бы успели забраться гораздо дальше. Больше всего сделать. И лучше. Мы превратились в сборище неудачников с той поры, как Платон в первый раз подавился оливкой. Так что нет ничего удивительного в том, что каждый из нас по отдельности терпит неудачи – когда мы уклоняемся от долга, когда мы ненавидим родителей, когда сбегаем из дома, когда напиваемся каждую ночь, когда теряем любовь… в особенности когда теряем любовь. Ибо мы ведь имеем полное право жить в хрустальных дворцах Атлантиды или в пентхаусе Вавилонской башни, не так ли? В сравнении с прочим наши отдельные провалы незначительны. Они просто часть общего узора, изображающего то, насколько человек отвратителен. Мы добавляем свои маленькие катастрофы к прекрасной картине, где изображена одна великая катастрофа, так что причинно-следственная связь не нарушается. Такое вот равновесие. Мы терпим неудачи, потому что судьба у нас такая. В этом нет нашей вины. К примеру, подумайте о рае, которого у нас нет.

Но Атлантиды ведь никогда не существовало, мои дорогие. Ни Вавилона, ни Шангри-Ла. Существовал остров Санторин, а также визиготы и великий сдвиг гласных, но вам бы ни чуточки не захотелось жить на древнем Санторине [65]. А у Прозерпины ничего не вышло, потому что на Плутоне чертовски трудно выращивать что-то кроме цветов, и землетрясения случаются везде, где есть кора и ядро.

АМАНДИНА

Но ты признаёшь, что города могут исчезать. И не существует историй об обнаружении людей, везде речь только о руинах.

СЕВЕРИН

Признаю. Если тебе от этого радостно.

АМАНДИНА

Но исчезают они не до конца. Кое-что всегда остаётся. Руины, да, чувство утраты, и потёки этой чудовищной жидкости повсюду – но и кое-что ещё. Всё происходит на протяжении одной ночи. Теперь уже трижды. Наступает радиомолчание, а потом город берут и вырезают из земли. Вместо него… появляется что-то новое. Я слыхала, что в Прозерпине был голос. Если туда пойти, если встать там, где должны были стоять те люди, под сумеречным небом, можно услышать голос. Женский голос.

СЕВЕРИН

[Выгибает бровь дугой.] Да. Я, знаешь ли, видела этот фильм.

ЭРАЗМО

Но Перси откуда-то это взял. Он ничего не придумал. Винче привнесла драконов, вампиров и всё прочее, но Перси хотел снять этот фильм, потому что история уже витала в воздухе. Я её слышал на заднем дворе студии. Я её слышал повсюду. Голос, повторяющий одно и то же слово.

ЭРАЗМО И АМАНДИНА

Канзас.

СЕВЕРИН

Но никому не разрешают по-настоящему посещать Прозерпину. Так откуда же люди узнали, что какой-то голос это произносит? Или вообще что-то произносит? В любом случае, это чушь. И что, чёрт возьми, означает слово «Канзас»?

ЭРАЗМО

В Энио, на Марсе… ох, Ринни, не смотри на меня так! Разве может быть лучшая ночь для того, чтобы рассказывать друг другу истории о привидениях, сидя у костра? И разве бывает лучший костёр, чем город, в котором разожгли все огни, празднуя погружение во тьму? Странные дела ведь случаются, ты знаешь. Не всё в этой вселенной cinéma vérité [66]!

СЕВЕРИН

Ты ведь не собираешься на самом деле рассказывать историю с привидением, а? может, мне стоит пойти и поглядеть, как там идёт подготовка к Нептунианскому Часу Разгула Преступности и Неуёмного Веселья.

ЭРАЗМО

Цыц. У тебя нет права голоса. Итак. Энио был марсианской факторией возле китайско-русской границы, окружённой кенгуриными ранчо, борделями, притонами для игры в кости и горными выработками. Хорошие времена для всех! И в одну ночь он взял да и пропал. Окна разбиты, здания в руинах, как будто кто-то взял их за крыши, выдернул из земли, а потом уронил. На двадцать футов в высоту разбрызгано мальцовое молоко или что-то вроде него, словно потёки крови или граффити. Ни трупов. Ни крови. Но кое-что другое.

[ЭРАЗМО останавливается. Щипает СЕВЕРИН за колено и ухмыляется, бросив на неё косой взгляд.] Хочешь, чтобы я остановился? [Она ничего не говорит. Её губы чуть приоткрыты.] Ну ладно. Пусть в протокол занесут, что мисс Анк захотела послушать историю с привидениями. Эта ещё менее достоверная, чем голос, который кричит «Канзас» на дальнем краю изведанного космоса. Я слышал – всего пару раз, но слышал, – что в центре города, где когда-то стояла колонка, марсианские констебли нашли плёнку. Киноплёнку. Она просто лежала в пыли, покрытая молоком.

СЕВЕРИН

И? Что на ней было?

АМАНДИНА

Я тоже слышала про плёнку. Люди говорят тысячу вещей. На ней разрушение города. Или это копия какого-то порно из тех, что нравилось шахтёрам. Плачущая женщина. Сорок минут черноты. Хуже. Лучше. Кто знает? У кого сейчас эта плёнка? Никто даже не претендует на то, что видел её, просто слышал от кого-то, кто встретил кого-то другого в очереди на Базу, а у этого «кого-то» был друг в марсианском отряде по разбору завалов. Энио из тех вещей, от которых вопишь поздно ночью, когда прикосновение теней к коже кажется электрическим.

Но ведь есть ещё Адонис. С Адонисом всё по-другому.

[ЭРАЗМО пьёт свою «розовую леди»; он позволяет АМАНДИНЕ продолжить историю.]

Это не была фактория или торговый городишко. Его не только что построили. Это была целая колония – и она исчезла. В основном там жили ныряльщики, как и в большинстве поселений на Венере. Рабы великих мальцовых китов, как и все мы. Но в Адонисе они построили милый отель и карусель для туристов, которые приезжали, чтобы испытать катарсис, пока ныряльщики, рискуя жизнями, доят наших великодушных, непоколебимых в своём спокойствии матерей, погружённых в вечную дрёму. Я слышала, там было хорошо. Милая деревня на берегу Кадеша, плетёные крыши из жир-травы и двери, сбитые из кусков меди, которую на венерианских берегах можно отыскать на каждом шагу. Они жили, они ели местное какао, и сбивали раз или два в году кожистого ‘трикса с небес, чтобы всем хватило жира и белков на много месяцев. На Венере можно жить – не тужить. Я чуть было не отправилась туда вместо Галимеды. Но в конце концов мне захотелось летать. Может, если бы я не полетела, то отыскала бы дорогу в Адонис, помогла бы построить карусель. Потом я бы там застряла. Потому что, в точности как Энио и Прозерпина, в один прекрасный день – раз! И всё. Дома, лестницы, коптильни, водолазные шлемы – всё исчезло.

[СЕВЕРИН пьёт своё соляное пиво. Видно, что она размышляет, в её голове формируется некая новая и крупная идея. ЭРАЗМО жуёт корочку бисквита с крабовой начинкой, зачарованный голосом АМАНДИНЫ. АМАНДИНА опускает взгляд, пряча лицо под лошадиными шорами, вплетёнными в волосы.]

Всё исчезло, но осталось кое-что новенькое. Только на этот раз – не плёнка и не голос. Это маленький мальчик, которого бросили. Говорят, он по-прежнему там. Я это слышала по радио, так что всё правда. Он каким-то образом застрял посреди того места, где располагалась деревня, просто ходит по кругу. Ходит и ходит, как заевшая пластинка. Никто не смог заставить его говорить. Он не ест и не пьёт. Он даже не останавливается, чтобы поспать. Он просто… существует. Вот уже целый год. Как проекция. Но из плоти.

ЭРАЗМО

Амандина, а что, по-твоему, случилось? Не слушай Рин, просто… скажи, что ты думаешь?

АМАНДИНА

[Некоторое время она молчит.] Мне кажется, мы присосались к титьке, которую не понимаем. Мы нуждаемся в мальцовом молоке. Мы не можем без него жить. Мы не можем обитать в этих мирах без него. Но мы заключили необдуманную сделку, потому что преимущества казались безграничными, а цена составляла всего лишь жизни нескольких ныряльщиков, погибших в результате несчастных случаев – разве это сравнимо с тем, что мы должны были приобрести? Господи боже, да это пустяк, абсолютная чепуха. Все пустые миры могли стать нашими – никто в них не жил, некому было нас пристыдить. В отличие от Нового Света с его неудобными миллионами. Истинный фронтир, лишённый моральных сомнений. Вы должны признать, это очень привлекательно. Целые планеты ждали нас, и сады уже были высажены и приносили плоды. Гравитация чуть виляет туда-сюда, воздух отдаёт чем-то неприятным; ох, наверное, не получится у нас наесться жареной кукурузы с маслом – но всё равно, здесь всё было для нас готово. Эдемы, полные животных и растений, но без людей.

Не считая мальцовых китов. Мы даже не знаем наверняка, что они такое. Ох, я училась в школе. Я видела диаграммы. Но это лишь догадки! Никому ещё не удалось вскрыть – или даже убить – такого кита. Нельзя даже точно определить, животные они или растения. Первые поселенцы думали, что видят пустынные острова. Огромные массы, застывшие в воде, с молочной, пёстрой поверхностью, в глубине которой время от времени посверкивают завихрения химической синьки или золота. Но едва мы вычислили невероятную пользу этих существ, они перестали иметь для нас значение. То значение, которым обладаем мы сами. Ниже уровня воды они были спокойными, возможно, даже мёртвыми левиафанами – Танниним [67], как называли их охотники за наживой из числа неохасидов; какие-то протоплиозавры, заявили исследователи. Солнечные стада. Плавники их, имевшие форму полумесяца и покрытые колючими наростами, лежали вдоль боков. Их глаза всегда оставались закрытыми – «Зимняя спячка», – заявил научный кагал. «Дрёма», – решили мы.

И некоторые ныряльщики твердили, будто слышали, как они поют – ну, по крайней мере, этим словом они назвали непредсказуемые вибрации, которые время от времени пробегают по мохнатым усикам. Это явление, похожее на гидролокацию, смертоносно для любого живого существа, которое будет им застигнуто. Несчастные мгновенно испаряются, разделяясь на атомы. И всё же ныряльщики говорят, что когда отголоски этих вибраций касаются кожи на безопасном расстоянии, ощущение от этого испытываешь причудливое, интимное, словно слушаешь музыку или занимаешься любовью. Ныряльщики не могут смотреть в камеру, когда рассказывают об этом, словно камера – глаз Господа, и, не встретившись с Его взглядом, они могут сохранить свою добродетель. «Вибрации окрашены в цвет желания», – шепчут они.

Разумеется, никто не работает мальцовым ныряльщиком вечно. Мы для такого не созданы. Кадеш, киты или, может, Венера сама по себе, целый мир; что-то в конце концов с нами расправляется. В результате всех настигает мальцовое безумие, этакий шелковистый, изысканный делирий, который неспешно, с оттяжкой, ломает тебя, пока ты не рухнешь, бормоча про цвет желания. Мы говорим, что мальцовые киты не живут в том смысле, в каком живём мы. Но я говорю: где есть молоко, там есть спаривание, не так ли? Ведь для чего же ещё предназначено молоко, как не для питания нового поколения, нового мира? Мы ни разу не видели детёныша мальцового кита, но эти матери бесконечно «кормят» кого-то молоком. Кого же они кормят там, посреди своего красного моря? И с кем спариваются? Это должно быть что-то здоровенное. Может, размером с город…

[Нечёткий треск радиотрансляции с Земли внезапно делается громче – «Au revoir, mes enfants! À la prochaine fois! Bonsoir! Bonsoir! À bientôt!» [68] – а потом резко умолкает. Внутри Энки гаснут все огни.]

АМАНДИНА

Поздравляю с концом света.

Предыдущая главаГлава 21 из 45Следующая глава