25 февраля 1962 г.
Половина четвёртого утра, Сетебос-холл
Рука моя дрожит, когда я пытаюсь записать всё, что приключилось со мною этой ночью. Лампа угасает, отбрасывая похожие на кляксы тени на костяшки моих пальцев, моё перо, мои страницы. В этом доме слышатся звуки… звуки, которые я едва ли возьмусь описывать. Я мог бы назвать их «завываниями», но нет в этом одиноком слове ничего достаточно кровавого и примитивного, способного вобрать в себя то, что терзает мой слух. Возможно, знай я нужное слово на санскрите, древнем прародителе всех языков, оно бы подошло.
Теперь я понимаю: то, что случилось в моём присутствии в тронном зале Короля Плутона, случается каждую ночь — это представление, которое повторяется, словно заевшая пластинка, словно церковный колокол. Устроили его не ради моего блага; я был там случаен. Оно не изменяется; Король держит при себе деревянный молоток, изукрашенный лентами, словно майское дерево, и этой страшной колотушкой наказывает любую импровизацию или отклонение проворно и жестоко. Я собственными глазами видел, как на девушку, которая по ошибке спела слово «мучение», обрушились удары молотка, пока она не исправилась, плача: «Учение, учение, я хотела сказать — учение!»
Хватит, хватит. Анхис, хватит. Должно существовать некое успокоение в описании событий, иначе зачем люди рассказывают друг другу истории? Чтобы исцелить, чтобы смягчить, вот единственная цель изречённого слова.
Мы с Цитерой этим вечером были почётными гостями на ужине. Мы не предполагали, что случится нечто непристойное — по крайней мере, более непристойное, чем заурядный вторник на этой отвратительной планете. Нарядились мы соответствующим образом, в чёрные костюмы, которые не располагали к легкомысленным занятиям. Даже я сумел напустить на себя вид профессиональный, беспристрастный и важный, возможно, с лёгким намёком на способность внушать страх. Я льщу себе, воображая, что способен выдать такую комбинацию в редких случаях. Цитера взяла меня за руку без обычного неприязненного вздоха — неизменного, но почти различимого лишь для того, кто провёл с нею три месяца в одной каюте. Вздох этот выражает несогласие с моими действиями и мягкое отвращение. Но сегодня она его сдержала, так что, вероятно, я выглядел весьма прилично. Я накрыл её руку своей и прошептал:
— Цитера, не теряй бдительность вблизи Варелы. Кого бы он ни изображал из себя здесь, он… плохой человек. — Я даже самому себе показался испуганным ребёнком. Я именно таким и был в последний раз, когда мне случилось оказаться запертым в одной комнате с осветителем из съёмочной группы Северин Анк. Я боялся всего, но его — особенно, его пристального взгляда, его жутких огней в чёрных ящиках, которые он собрал вокруг себя, словно выстроив из них стены тюрьмы.
— Ты в своих заметках ничего о нём не рассказал, — ответила она, приостановившись у дверей наших совмещённых покоев. — Пренебрег какими-то сведениями, утаив их от меня?
Я закрыл глаза. Из-под гнёта долгих лет пьянства и кое-чего похуже выплыли образы и достигли поверхности: столовая «Моллюска», люди плачут, мужчины и женщины кричат, доктор с жёлтыми руками, пистолет, который никому не принадлежит… дым — стигийский, ненормальный дым с ужасным привкусом — но это был дым без огня… так много света, так много света! А потом мужские кулаки — кулаки Максимо — бьют меня снова и снова, его ботинок с хрустом опускается на мою уродливую руку…
Я зашатался. Цитера помогла мне устоять на ногах, в её глазах под золотой маской отразилась неподдельная тревога. Какое чудо. Выходит, она всё же волновалась за меня.
— На Венере я не запомнил о нём ничего, за исключением запаха — он уделял личной гигиене больше внимания, чем остальные. Даже от Северин по утрам неприятно попахивало, а вот Варела… он всегда источал аромат мыла. Но… на корабле, по пути домой. Он меня избил; велел помалкивать. Никому не говорить, если сумею. И показал мне воздушный шлюз. Спросил, нравится ли. Каждый день спрашивал. Я сбежал от него…
Но на Венере было кое-что ещё. На фотографиях, в документах, в моей собственной памяти оно плясало у самого края пропасти, к которой мой мозг не смел приблизиться.
Компаньонка протянула мне стакан её собственного бренди — каллистянского, которое она, должно быть, прятала от меня на корабле; я почувствовал, как возвращаются силы. Возможно, вся сила, которой я когда-то обладал, происходила из бутылки, из распылителя, из шприца. Без них я одинок.
— Ты уже не ребёнок, Анхис. Он не может тебе навредить. А мне и подавно. Могу тебя заверить, я одним взглядом осаживала мужчин куда более отважных, чем какая-то пропитанная алкоголем театральная крыса.
Как добра была она со мной в тот раз. Понятия не имею, что на неё нашло. Возможно, она плохо себя чувствовала. Если бы мы только знали.
Появились Боцман и Мореход, опять безумно молчаливые и в своих безумных масках, и отвели нас в столовую. Там уже был накрыт длинный чёрный стол, ломился от чудесных яств, земных яств: зажаренные до блестящей корочки индюшки и гуси, тарелки зелёных овощей, украшенных сладкими орехами и маслом, хлеб, источающий пар, шампанское, холодный вишнёвый суп, пироги с тыквой — всё настолько безупречное, словно приготовленное какой-нибудь почтенной дамой из Сент-Луиса в её скромной кухне. Весельчаки уже сидели за столом, разговаривали, смеялись, даже пели, словно их ничто в целом мире не тревожило. Мы заняли свои места за дальним концом банкетного стола. За противоположным концом сидел Максимо Варела, великий осветитель, Безумный Король Плутона. Его костюм не сильно отличался от наших — но лицо скрывала всё та же неприятная, зловещая маска, изображающая Северин.
Мы ели, но еда не насыщала. Индюшка, гусиная подлива, брокколи и брюссельская капуста на вкус казались одинаковыми, и аромат их не был сильней, чем аромат цветов инфанты: сладкий, сложный, но едва ли сравнимый с ароматом ноги ягнёнка, каким я его помнил. Никто с нами не разговаривал; они вели себя так, словно мы были совершенно невидимы, тянулись мимо нас за добавкой, пинали под столом наши голени. Я искал взглядом глаза Варелы, чтобы сравнить их с глазами человека в моих воспоминаниях — того, кто прижал моё плечо одним ботинком, в то время как каблуком другого давил мою кисть. Но видел я лишь пластиковое лицо Северин Анк, невыразительное и сбивающее с толку.
Затем вся компания проследовала в тёмный зал, примыкающий к обеденному. В их глазах шевелился неподдельный страх. Нас до мозга костей встревожило, насколько голым выглядело помещение — голые стены, ни звука, ни света, и ничего, заслуживающего охраны. Гиену человеческого сердца выпустили на свободу в комнатах этого дворца. Я предложил Цитере руку, но она отказалась.
— Меня не твой комфорт заботит, — пробормотал я, и она одарила меня тем сердитым взглядом, который я хорошо изучил на борту корабля.
Ну ладно. Ощущая дискомфорт, мы вошли в эту комнату без света, широкую и достаточно длинную для того, чтобы сквозняки и эхо играли здесь роли жутких, невидимых хозяев. Я ощущал движения тел, слышал шелест ткани, мягкие удары предметов, но ничто не имело имени или формы; ничто ещё не было собой. Наконец забрезжил свет, как будто пришла заря: он был едва заметным, если не считать некий красноватый оттенок, проступивший вокруг. Потрясённый, я услышал шум океанского прибоя. Обозначились резкие тени — тени из мелового периода, с широкими папоротниковыми ветвями и стволами, спутанные кустарники, шипы и колючие лозы. Я почувствовал, как на голову упала капля дождя. Ощутил запахи озона, мха, недавно прошедшего шторма. Зелёные огни словно потерянные изумруды испятнали чёрные глубины потолка. Наметились силуэты разбитых кораблей, разрушенных дворцов, изувеченных тел. Полился свет, по цвету напоминавший тела утопленников, по-змеиному скользнул навстречу Королю, который ступил в мир, созданный его силами.
Он сделал шаг. Ещё один. И повернулся. Стал ходить по кругу, маленькому кругу, снова и снова. На нём больше не было маски с лицом Северин. Теперь его череп скрывал гротескный Зелёный Человек, с гривой из спутанных водорослей, цветов апельсина и кусками коры какао; к висячим лозам были привязаны рыбьи кости. Король всё кружился и кружился, опустив голову, прижимая руку к обнажённой груди. «Нет, нет, нет», — шептал я, тряся головой, пытаясь отступить, выбраться из этого места до того, как место увидит меня, но стена тел меня поймала, удержала. Король кружился. Тяжёлые листья на его маске подрагивали от настоящего ветра, который подул из ниоткуда и завертелся, трогая мои перчатки, словно зная — зная! — что прячется под ними.
Я заплакал. Мне не стыдно. Любой бы заплакал на моём месте.
Король остановился так внезапно, словно ему воткнули нож в глаз. Он повернул ко мне голову, но тело его осталось недвижным. Глаза маски были пустыми дырами, проделанными в зелени. Два длинных побега свисали почти до талии. Они оканчивались сферами цвета меди, в которых плескалось какое-то жуткое бесцветное вино — и разве я не знал, какое? Как я мог не знать? Я вцепился в Цитеру Брасс.
— Вытащи меня отсюда, — прошипел я. — Мне нельзя здесь находиться. Это жестоко. Защити меня. Делай свою работу.
— Возьми себя в руки, — прошипела она в ответ.
Король заговорил:
— Ни одна история не может по-настоящему начаться, пока автор её не исповедался. И потому я хочу возложить своё признание на алтарь рассказа. Услышите ли вы меня? Сделаете ли так, как я прошу?
Я не ответил ему — я не мог.
— Сделай это! — взревел Король Плутона. Он внезапно рванулся ко мне, словно лев к раненой жертве; его ноги и руки были изрисованы, покрыты мазками краски, чёрными и белыми, резкими, жуткими. Краска вязкими, жирными слезами капала с его бицепсов, бедер.
— Сделай это, — снова закричал он и упал, словно подогнулись колени. Его маска со спутанными ветвями папоротников молила меня пустыми глазницами. Как же выглядело лицо Варелы? Я должен был его помнить; должен был помнить Макса, человека с лампами; должен был помнить его так живо, как любой ребёнок помнит любимого героя какой-нибудь увлекательной истории, услышанной на заре юности. Но ничего не было. Мой разум сопротивлялся. Я тряхнул головой, вскинул руки, сглотнул собравшуюся желчь. Я весь состоял из желчи, из неё одной. Я не понимал, чего он от меня хочет!
— Сделай это, — прошептал Король Плутона. — Прости меня. Прости. Я её убил. Прости меня.
Я уставился на жалкое подобие человека перед собой. Неужели всё так легко? Так просто и банально, так… старомодно, как обычное убийство? Он её любил, а она его не любила; или она его уволила, и он не вынес позора; или они поссорились, и он не рассчитал силу? Я попытался представить себе, как он душит Северин, вышибает ей мозги на плоских камнях, где мои родители раскладывали бельё для сушки до того, как их вырвали из этого мира. Может быть… может, я видел, как это случилось, и потому мой разум отказывается вспоминать те чудовищные дни на берегах Кадеша.
— Никогда! — прошипел я. — Никогда я тебя не прошу.
Но он лишь рассмеялся: высокий, визгливый, пронзительный, булькающий смех раскатился в пустоте жуткого склепа.
Максимо Варела щёлкнул пальцами. В центре помещения возник походный костёр с беспокойно моргающими углями. Заиграли барабаны, а вслед за ними и дудки — громкие, похожие на уханье сов. Восемь фигур плясали вокруг костра, нагих, разрисованных, в масках: серебристый мужчина в маске с клювом, с широкими линзами объектива над глазами, напоминающими бандитскую морду енота; мужчина и женщина, разрисованные под пламя и лес, её маска была циферблатом часов, его — обожжёнными остатками водолазного шлема;
двое мужчин в нарядах, сплетённых из бесценных стеблей пшеницы; женщина-циклоп, чей единственный глаз был чёрной ямой; мужчина цвета индиго с лицом быка и шрамом в виде звезды на щеке и отмеченный мелом ребёнок, сжимающий одной рукой другую, в простой арлекинской белой маске с двумя чёрными сердечками там, где полагалось быть ямочкам на щеках, с отверстием для рта в виде сердца. Я сжал собственную руку — рефлекторно, инстинктивно. Под перчаткой ощутил рельеф шрамов; тягучую плоть; скрытую рану, из которой сочилась жидкость; мягкие, извилистые копошения Святые на небесах, почему сейчас? Оно не шевелилось уже много лет.
Ребёнок вертелся среди танцующих взрослых, тянулся к ним, чтобы они его коснулись, прижали к себе, утешили. Они не обращали внимания. Женщины обнимались; мужчина с глазами-камерами поднял миску молока и лил его на себя, на остальных — они слизывали молоко с кожи друг друга, глотали, плясали под его струями, словно под бледным дождём. Капли сливок собирались у них на ключицах, на груди, на плоских животах. Ребёнок угрюмо обсасывал пальцы, присев у костра. Потом женщина, разрисованная как лес, вскрикнула и исчезла среди теней.
«Нет, нет, нет!»
Мужчина с лицом быка начал задыхаться. Он схватился за горло. Его лицо стало опухать; рвота полетела с губ, и была она не жидкостью, но потоком света, пузырящегося, пенящегося, алого света. Чьи-то когти терзали лохмотья моей памяти. Какие-то крючки, острые осколки. «Ох, Просперо, ты ничего там не найдёшь. Моя память — бесплодная земля». Циклоп неестественно задёргался, его руки и ноги изогнулись под уродливыми углами, и появилось лезвие, которое вонзилось в центр его чудовищного глаза.
На сцене возник Король Плутона. Он привёл женщину, выкрашенную в красный цвет. Нет — не выкрашенную в красный, но с ног до головы в крови. На ней была маска Северин, но теперь фарфоровое лицо было испорчено брызгами артериальной крови. Алая и чёрная кровь испятнала её обнажённую грудь, собралась в ложбинке на пояснице, стеклась и наполовину высохла над ключицами, превратила живот в алое царство. Это была не Северин. Это была не она! Это тело, такое вульгарное и выставленное напоказ, не было телом, о котором я мечтал. И всё же я отвернулся, как будто она была ею, могла быть. Король передавал её от танцора к танцору; она была нежна с каждым, даже — наконец-то — с бледным ребёнком. Его она подняла, закружила. Он рассмеялся, и она швырнула его на землю. Я рванулся вперёд, сам того не ожидая, как дурак. «С ним всё в порядке, конечно в порядке. Это всего лишь представление, затеянная фиглярами чепуховина, чтобы скоротать время на проклятой богом планете; только вот не надо с ним так грубо — он же маленький; он хороший мальчик». Смех мальчишки превратился в плач.
Барабаны и дудки ускорились, как и звуки моря: стали жёстче, торопливее, утратили ритм. Серебряный мужчина, прямой как нож, поднял окровавленную Северин на руки и совокупился с нею; кровь текла по её ногам, смешиваясь с молоком — откуда столько крови? Откуда она появляется? Мне показалось, сердце моё вот-вот остановится. Цитера смотрела спокойно, заинтересованно, не отворачиваясь ни на миг. Музыка стонала, скрипела, спешила по дёргающейся, спазматической тропе куда-то, не знаю куда; серебряный мужчина направил свои линзы на влажное, красное тело любовницы, словно мог выпить её всю через эти чёрные рты. Она подскакивала в его руках и теперь уже кричала. Остальные извивались, танцуя, ссутулились так, что их руки касались земли, и пальцы искривились наподобие крючков и когтей.
Безумный Король Плутона не танцевал. Он оторвал зелёный побег от своей маски и бросил в огонь, где тот превратился в огромную книгу, насаженную на вертел, и языки пламени лизали её корешок, словно жарящуюся тушу. Он начал читать её пламенеющие страницы, и голос его звучал гулко, перекрывая грохот невидимых волн:
— Возьми её и пощади нас, возьми её и пощади нас, Ты, что шла над бездною ещё до того, как тьме понадобился Бог. Возьми её и пощади нас. Как давным-давно дочь Агамемнона призвали к кораблям, застрявшим в Авлиде из-за безветрия, так дочь Персиваля отдала себя, чтобы мы могли жить. Дитя Агамемнона было наделено красотой утренней звезды. Возьми её и пощади нас. Властители людей сказали, что она выйдет замуж за величайшего из них, и дева охотно подготовилась к мягкому ложу, украшенному цветами, ложу новобрачной. Возьми её и пощади нас. Но ложе было не ложем, и гирлянды на нём были не из цветов. Возьми её и пощади нас. Дочь Агамемнона легла на каменный алтарь, обвязанная грубыми верёвками, и жрец перерезал ей горло, чтобы усмирить рассерженную Луну. Возьми её и пощади нас. И из её кровоточащего тела вырвались ветра, запели, так что все корабли без исключения отыскали свою судьбу. Возьми её и пощади нас, возьми её и пощади нас. Пошли нас домой, а её — в преисподнюю.
Просперо за волосы сдёрнул Северин с её серебряного скакуна. На миг, вкрадчивый, упругий миг, он затанцевал вместе с нею. Это был официальный танец, вальс, и её запрокинутое лицо тянулось к его лицу. Он коснулся её щеки — щеки её маски, щеки под маской. А потом яростно швырнул её на озарённые зелёным светом камни, расплескав кровь, молоко и болотную грязь. У меня на глазах оставшиеся танцоры содрогнулись, завыли и превратились в четырёх красных тигров и детёныша: без масок, но с полосками — это были настоящие тигры, голодные тигры.
Окружённые барабанным боем и молоком, они опустили головы и сожрали её. Я слышал, как треснули её кости, я увидел костный мозг внутри, я узрел её застывший, мучительно разинутый рот, я увидал, как Король Плутона пил её кровь, и я лицезрел, как та женщина умерла с ликом Северин, прицепленным к черепу.
Но после мига её красной смерти я ничего не помню, ибо как раз тогда я потерял сознание.
25 февраля 1962 г. Час мне неведом
Я видел её. Я видел её здесь, на Плутоне, в этом проклятом городе Просперо-Варелы, живую, здоровую, смеющуюся.
Она пришла ко мне в спальню цвета охры — как я туда попал и кто меня принёс, не ведаю. Я проснулся в ночи, взволнованный, дрожащий, воспоминание о том, как ключица той бедной девушки треснула в пасти тигра, обдавало мой мозг кровью. Я прижал ладонь ко рту, сдерживая не то крики, не то тошноту, и я по-прежнему не могу сказать, что из этого могло бы одержать верх. Но в тот момент бесцветная дверь в мою комнату открылась, и кто-то проскользнул внутрь, прокрался — пусть и не очень умело — сквозь тени. Её запах наполнил комнату, её пот, её масло для волос, её дыхание. Северин, Северин, все её кусочки, какие только моя попрошайка-память сумела собрать и соединить. Она забралась в постель рядом со мною, её кожа была холодна, запредельно холодна, светилась синим и выглядела обескровленной. Во тьме на ней не было маски. Её чёрные волосы, чуть всклокоченные и вьющиеся, обрамляли лицо в форме сердечка, и это лицо склонилось надо мною, как в тот первый миг убогой жизни, которую я теперь вёл.
— Придвинься ближе, дурачок, — прошептала она. — Я замерзаю.
А потом я уже сжимал её в объятиях. Она была обнажена. Её длинные, вытянутые космосом кости, её маленькая грудь прижималась к моей груди, её лёгкое дыхание касалось моей шеи. Это сон, да; это должен был быть сон. Непостижимое сновидение. Но она была такой ощутимой, такой живой.
— Ты по мне скучал?
Её голос был голосом из фильма, из фонографа — он даже потрескивал, как потрескивает фонограф. Помехи лились из её рта.
— Всю жизнь только и делаю, что скучаю по тебе, — ответил я. Я таков, каков есть, и сам я — по сути ответ. Я должен говорить правду. Я способен на любой грех, кроме лжесвидетельства.
— Ну разве это не мило? — Она рассмеялась, и смех её подскакивал, как игла над поцарапанной пластинкой. Я погладил её волосы, чувствуя пальцами каждую прядь.
— Что с тобой случилось? Просто скажи мне, скажи, чтобы я перестал гадать.
— Я прямо здесь, дорогой. Вот и всё, что имеет значение. Я здесь.
— Это не всё, что имеет значение. Всё имеет значение. Ты исчезла прямо у меня на глазах.
Северин приподняла свою безупречную чёрную бровь.
— В самом деле? Обычно девушки так не поступают. — Она игриво стукнула меня по руке. — А сказал, что ничего не помнишь.
Я не помнил. Не помнил — до того момента, когда её заледеневшие губы почти коснулись моих — то утро на Венере, джунгли и расплавленное сияние воды вокруг неё, а потом сквозь неё, а потом — сквозь пустоту над прибрежной полосой, идущей до самых бурунов.
Она взяла моё лицо в ладони.
— Эй, ну что ты. Расслабься. Теперь всё хорошо. Теперь всё отлично. Я в порядке. Тебе не надо из-за этого терзаться. Ты хороший мальчик. Ты всегда был хорошим мальчиком. Тебя все любили просто так, с самого начала. Как маленького щенка. — Она выглядела такой серьёзной и печальной, её большие глубокие глаза были полны теней. — Просто закрой глаза, Анхис. Закрой глаза и послушай, что я скажу. Все живы. Все живы и счастливы, и я сняла тот фильм, о котором мечтала. Он просто безупречен. Его будут показывать в киношколах ещё миллион лет, настолько он хорош. Настолько я хороша, и ты тоже. Мы все. Есть такая вещь, как благодать. Я должна сказать тебе это. Есть такая вещь, как благодать. Все живы. Марианна и Гораций, Арло и Эразмо, Макс и Айлин, ты и я. То, что я повторила трижды, становится правдой.
Холодные руки Северин переместились по моему телу в тайный мир простыней цвета охры и неописуемой плутоновской ночи. Она ласкала меня, сжимала меня, её движения были полными желания и сведущими. Её дыхание ускорилось. Оно пахло какаовыми папоротниками моего посёлка. Адониса.
— Там, где я сейчас, не так плохо, — прошептала она, направляя меня в себя, в ледяной дворец своего тела. — Оттуда так далеко видно. Так далеко. Я люблю тебя, Анхис. Люблю тебя. Ты меня нашёл, и я тебя люблю. Я не могла остаться мёртвой, когда меня ждёт такой зритель, как ты. Аплодируй мне, дорогой; аплодируй так, словно занавес опускается. Сильнее, сильнее, ещё сильнее…
Когда я ворвался в неё, Северин запрокинула голову и рассмеялась, а потом обрушилась на моё горло как гильотина. Её маленькие зубы пронзили мою кожу, и она принялась пить моё тело так же жадно, как я когда-то пил её образ.
Я проснулся в одиночестве. Но по-прежнему ощущаю её запах на своих руках.
26 февраля 1962 г. Семь часов вечера. Сетебос-холл
— Так это и есть твой ответ? — со вздохом спросила сидевшая рядом Цитера, держа чашку говяжьего бульона с большим раздражением, чем некоторые женщины держат мокрое бельё. — Убийство? Варела был у нас кем… безумцем? Впрочем, он определённо им и является. Но всегда ли так было? В конце концов, в тот раз его никто не обвинил, а почему бы не повесить на него такое? Насколько всё было бы проще для всех, окажись это всё массовой резнёй. Исчезновение вызывает намного больше вопросов, чем резня.
— Он признался! — Я закашлялся и зарылся поглубже в свою постель больного, в свою сырую пещеру из жёстких от пота одеял. Мне с трудом удавалось поднимать голову. Я коснулся рукой шеи: аккуратно забинтована. «Но там была рана». Кто со мной нянчился? В моей голове что-то неприлично колотилось. Во рту я ощущал лишь застарелый привкус инфанты и желчь.
— Соберись, — сказала она, и я искренне верю, что в её голосе были мягкие, просительные нотки. Я так долго постигал искусство гадания по её интонациям, что могу предсказывать будущее по малейшему изменению. — Стань детективом, которого мы разыскали на самом Уране. С достаточным количеством этих проклятых цветов в организме я признАюсь, что застрелила Томаса Бекета из бластера. Он скоро придёт, чтобы с тобой повидаться. Может, будет злорадствовать, что заставил тебя хлопнуться в обморок, точно девица в брачную ночь, может, опять будет рыдать у тебя на груди; так или иначе, ты должен взять себя в руки и действовать сообразно работе, которую надо сделать.
— Как и ты, — резко ответил я. — Ты должна защищать меня от таких нападений, от такого… разрушительного воздействия. Ата девушка! Господи, та танцовщица! Её-то он убил, независимо от того, что сделал или не сделал на Венере…
— Да что ты говоришь? Я там была. Я видела то же, что и ты. Я видела больше, поскольку не завопила и не упала без чувств, как шокированная старушка. И, похоже, слушала я тоже получше кое-кого. Он рассказал нам историю Ифигении. Но Ифигения в конечном итоге не умирает, как тебе известно. Её в последний момент заменили на лань и унесли в храм в другой стороне мира. Там она нашла постоянную работу и жила себе спокойно, пока в один день не объявились её брат с товарищем, связанные и обритые для жертвоприношения, на ступенях дома тех дальних, чуждых богов — а тут она, как ни в чём не бывало, складывает миски, чтобы собрать их кровь. Честное слово, тебе бы стоило побольше читать. Люди всегда лгут, Анхис. Они врут как дышат, не соблюдая приличий и не сдерживаясь. Они любят ложь.
— Даже ты?
— О, в особенности я. Боже мой, я ведь работаю в киноиндустрии. Принимая во внимание, что ты никогда не услышишь правды ни из чьего рта, надо прислушиваться ко лжи — особенной лжи, которую они решат сказать. Просперо — Максимо — мог бы состряпать эту маленькую пантомиму вокруг любой истории по своему вкусу. Суд Париса, вот хороший эпизод, связанный с Венерой. Пенфей и вакханки, Инанна и Эришкигаль, что угодно. Но он выбрал ту историю, в которой девушка только кажется мёртвой. В которой есть трюк. В тот момент, когда кажется, что её распилят пополам и никто её не спасёт, в чёрном ящике открывается фальшивое дно, и она отправляется в другое, безопасное место.
— Ты в этом деле лучше меня. — Я прищурился, пытаясь сдержать боль, от которой раскалывалась голова. Я не пил с приземления и не ел ничего, кроме инфанты.
— Это точно.
— Почему они просто не поручили это дело тебе?
Цитера Брасс одним яростным рывком сдёрнула с меня одеяла.
— Потому что меня там не было, ты, плаксивый идиот. А теперь будь детективом, чёрт бы тебя побрал, и в кои-то веки отработай своё жалованье.
Но невзирая на всю суровость и презрение, что собирались в уголках рта, как слюна, Цитера помогла мне встать и искупала меня в холодной плутоновской воде. Она уже приготовила костюм — и, надо заметить, правильный костюм. Я бы оделся чересчур официально. Я бы выглядел так, словно ждал его. Я так и не освоил тайный код мужских нарядов; моих познаний хватает лишь на то, чтобы знать, что пиджак всегда что-то говорит, а туфли и брюки — шепчут, но что именно, мне неведомо. Цитера выбрала приглушённый, розовато-серый костюм с шейным платком цвета сливы, который она повязала свободно, небрежно, с безгранично искусной безыскусностью. Она напомадила мне волосы и побрила подбородок — мои руки слишком сильно дрожали, чтобы справиться с этим самостоятельно. Побрила не очень гладко, но и не плохо. Она действовала бесцеремонно, однако я видел, что она расслабилась — ей было известно, как делать такие вещи, а когда занимаешься известным делом, то испытываешь облегчение. Может, она уже бывала замужем? Мне вдруг стало интересно. Я увидел, что это занятие подействовало на неё, словно настойка опия. Лицо её смягчилось, когда она разгладила лацканы моего пиджака; плечи расправились, когда она коснулась длинной бритвы. Может, она этими вещами занималась для своей начальницы на Уране, выбирала туфли, сообщавшие ставку Меланхолии в постоянной игре в карты, в которую всё время играют люди вроде неё. Когда Дитера закончила, я выглядел как человек, у которого есть дела поважнее тех, коими он занимается прямо сейчас; как человек, который уделил вам совсем чуточку времени, сэр, и не зарывайтесь.
И со временем она красиво подгадала, закрепив маску на моём лице и сославшись на необходимость вымыть чашу для бритья как раз в тот момент, когда Просперо, Король Плутона — или Максимо Варела, осветитель Северин Анк — вошёл в мою охряную спальню и уселся рядом со мною с фамильярностью брата. На нём была простая моретта, чёрная и испещрённая серебряными звёздочками. Моя маска-Totentanz пахла сандаловым деревом, кремами и маслами Дитеры Брасс.
Хоть она и вышла из комнаты, не было никаких сомнений, что ей всё слышно.
— Анхис, мальчик мой, как ты, всё ли в порядке? Может, приказать, чтобы тебе что-нибудь принесли? Ты накормлен, напоен? Ты упал как подкошенный — мне следовало бы знать, что это для тебя окажется чересчур. До чего же я невнимателен, невнимателен и бестолков! — Просперо ударил себя кулаком в висок, и маска чуть сдвинулась, обнажив малую часть его настоящего лица, которое я так и не смог восстановить в своих воспоминаниях.
— Я в порядке. Да, правда в порядке — пожалуйста, не тревожьтесь. Только вот… что это было?
«Будь детективом, — подумал я. — Вопросы. Всегда дело в вопросах. Разыщи правильный, как оптометрист, подбирающий линзы. Теперь ты ясно видишь? А теперь? А сейчас?»
— Я хочу сказать, никто ведь на самом деле не превратился в тигра и не съел Северин Анк? У искусства есть свои пределы.
— Ты единственный, кто способен меня понять, Анхис, — раздалось в ответ. Он поскрёб щёку под усеянной звёздами маской. — Ты там был — ты всё видел. Ты знаешь моё сердце. Её сердце. Я тебя брал на прогулки по берегу утром, помнишь? Каждое утро с того первого дня, когда мы тебя повстречали. Я читал наизусть всё, что только мог припомнить, просто чтобы ты опять слушал человеческую речь и вспомнил, как говорить самому. Гомер, Марло, Кольридж, Чосер, немного По, немного братьев Гримм. Я даже одолел большую часть «Бури» за день до того, как она… за день до того, что случилось. Я этим гордился. Я давал тебе немного шоколада из наших припасов после каждой прогулки, чтобы ты связал воедино слова и сладость. Не сработало, но мне это казалось важным. Скажи, что ты помнишь. Скажи, что это было не зря.
Я призадумался. Может, сказать ему: «Конечно. Конечно, я помню: „В стране Ксанад благословенной дворец построил Кубла Хан“»[77]. Да, разумеется. Твой голос вернул меня в страну человеческой речи на колеснице, запряжённой Чосером и Шекспиром. Ты спас меня. Каркнул Кубла: «Никогда». Это было бы в каком-то смысле добрым жестом, и он выглядел более изнурённым, чем я в свои худшие дни. А товарищеское чувство могло бы подтолкнуть его к тому, чтобы рассказать мне больше, чем он рассказал бы в ином случае. Но я не смог так поступить. «Он убил её. Передо мной её убийца». Я чувствовал, что его вина соскальзывает с него, словно масло.
Внутри меня всколыхнулось старое навязчивое желание сказать правду — такое неудобное, такое пагубное для моего занятия.
— Я ничего этого не помню, Максимо.
Он дёрнулся, заслышав своё настоящее имя.
— Я не помню ничего до того момента, как она схватила меня в Адонисе, а после… одни осколки. Мгновения. Больше ничего. Мои «воспоминания» — если понимать их как серию событий, которые происходят упорядоченно, в которых есть некое уважение к причинно-следственной связи и которые разворачиваются более-менее в реальном времени, — начинаются только на Марсе. В доме Эразмо в Маунт-Пэнлай. Всё, что было до того, госпиталь на Луне, гасиенда на Меркурии, оно… словно в тумане. Сцены выпадают. Я помню лицо Северин. Её голос. Я помню её смех. Я помню, как Марианна кричала. Я помню запах какао и красное море. Почему бы тебе не рассказать мне, что случилось? Вот зачем я здесь.
Варела недоверчиво изучал моё лицо. Наши маски были обращены друг к другу, ничего не открывая. Умный ход. Похоже, на Плутоне придумали кое-что важное и нужное. Теперь, когда у меня есть маска, я точно не захочу её снимать, здесь или где-то ещё.
Наконец он вздохнул.
— Я не имею дела с неприукрашенными истинами. Украшения — вот что имеет смысл. Вот что делает их правдивыми. Дай мне достаточно света, и я сделаю что угодно. Заставлю тебя поверить во что угодно. В призраков, фей, вампиров — просто скажи, чего тебе надо, и я сделаю это реальным. Просто скажи, чего ты хочешь, и я устрою так, что оно как будто случится.
Он вцепился в мою руку. Ногти у него были длинные.
— Ты понятия не имеешь, на что я способен. Я заставил тебя поверить в это место. В смерть и тигров. Я заставил целую планету поверить, что я их король. Оглянись вокруг: это остров лотофагов, и я самый голодный из них.
— А как быть с мёртвой девушкой? Там ведь была настоящая девушка, которую убили тигры?
В голосе Варелы проскользнули едва слышимые нотки веселья.
— Магу не положено раскрывать все свои секреты.
Он вскочил, крутанулся вокруг одной из толстых колонн кровати и хлопнул ладонью по стене. Комната как будто задрожала от силы его эмоций.
— Что-то должно быть настоящим, знаешь ли. Нечто настоящее должно закрепить магию. Смерть — самая настоящая из всех вещей, какие только существуют. Смерть скрепляет всё прочее. Ты поверишь во что угодно, если поверишь в смерть. Как только кто-то истечёт кровью у тебя на глазах, что ж, всё может случиться. Ты на краю сиденья. Напряжение, напряжение — всё внутри тебя как будто становится на дыбы. Я по части смертей настоящий ас. Всегда им был. — Варела стукнул ладонью по двери, и она треснула, взметнулись облачка пыли. — Хочешь знать, как я встретил Северин? Я работал в цирке её матери. То есть Люмен Мольнар, последней матери. Я был магом. Престидижитатором. Фокусы с ножами, разрезанные пополам девушки, исчезновения. Я любил свою работу. Я отправился на Сатурн с Люмен и всей труппой — даже с обезьянами. И, господи боже, нас полюбили на Сатурне. Мы собирали полные залы в каждом грошовом театре Энума-Элиш — их даже не заботило, какое представление мы даём, они просто очень изголодались по зрелищам, очень-очень. Знаешь, люди готовы поступиться хлебом ради хорошего зрелища. Да чего уж там, на поверку они готовы отдать даже последние крохи! А поступив так, думают, что сделка была хорошая. Этот голод идёт глубже и ощущается острей, чем нужда в хлебе. И тут мы такие приплыли, словно гуси в подливе. Они нас вылакали. Облизывали пальцы досуха и стучали по столу, чтобы принесли добавку. — Он сорвал один из оранжевых гобеленов со стены. Ткань поддалась легко, словно гофрированная бумага, и плавно опустилась на пол. — В половине случаев было видно, что кролика я прячу в штанах, но это никогда не имело значения. У меня было больше сатурнянок, чем у тебя чашек чая, мальчик мой, и ещё больше выстроились в очередь, которая заворачивала за угол дома, ибо я слишком устал, чтобы уделить внимание всем. В Элиш Северин отдали бы ключи от города, если бы у них таковые были. Всё, что только ей хотелось — любой доступ, любой транспорт, что угодно. Потому что она привезла цирк, и это было лучше золота. На внешних мирах от скуки можно самым натуральным образом сдохнуть.
Я ничего особенного собой не представлял до Сатурна. Обычный поставщик дешёвых фокусов. Но я учился. Я познавал науку фонарей. Обман зрения, мальчик мой, обман зрения. В творении всё лишь обман зрения — единственная разница между адом и раем заключается в том, кто зажигает свет, кто владеет выключателем, кто знает режиссёрские указания. — Варела повернулся и растоптал камин, ночной столик, милый маленький секретер, на котором я сделал свои предыдущие записи. Они рассыпались, словно стена сухой кладки, словно пепел, не больше похожие на красное дерево, металл и лак, чем на них смахивала моя собственная плоть. — Пару раз Северин выходила на сцену со мной, была моей девушкой в ящике. Она глядела на меня с доверием, безграничным, как обещание. Ты себе и представить не можешь. Ты считаешь её своей, потому что она позволила тебе сыграть беспризорника в какой-то убогой сцене класса «Б», но она не твоя — ты даже не узнал её по-настоящему; для тебя она просто лицо. Я видел это лицо под своими ладонями в ящике, похожем на гроб; я видел, что она целиком и полностью уверена, что я никогда не причиню ей вреда, что я всегда буду её защищать. И я видел, как это лицо скрылось под водолазным шлемом с тем же выражением, изгиб губ и прищур глаз ничуточки не отличались. Но доверилась она не мне, не Эразмо, не Амандине или Марианне или любому из тех, кто оберегал её на любой из посещённой нами планет. Нет, она доверилась… Венере. Кадешу. Своей грёбаной исключительности. И погляди, что случилось.
Я отодвинулся в угол комнаты, ближе к занавешенной двери в ванную, где пряталась Цитера. Я понятия не имел, как выбраться, как разминуться с его яростью, как попасть в какое-нибудь более безопасное место. Я сумел прошептать:
— Но что же случилось? Что случилось на самом деле?
— Ничего! Ничего! Она была ничем, и ничего случилось. Ничего случается. Ничего — только это и случается всякий раз. Ты глядишь на это место и видишь дворец: слонов, грифонов, чертово колесо, свет, свет повсюду. Ты глядишь на девушку в маске, она кричит, и ты думаешь, что она умерла. Я говорю тебе, что это остров лотофагов, и ты даже не задумываешься о том, чтобы перестать жрать лотос. — Варела перевернул тарелку с инфантой, чьи лепестки уже начали заворачиваться и коричневеть. — Тебе всё кажется таким простым. Ты и она, и больше ничего. Я в твоей истории статист. Ну так вот, мальчишка, ты сам — статист в моей истории. Ты жертва надувательства, выбирающая карты из краплёной колоды, которую сдал я. Суть фокусов в том, что играть надо честно. Надо показать зрителям всё, что собираешься сделать, прежде чем начать. Надо сказать в лицо, что ты собираешься им солгать. Показать свои инструменты — поглядите, как они сияют! Показать девушку — смотрите, какая она невинная и милая в своём наряде с блёстками! Показать ножи. Заявить: «Я разрежу её пополам, а вы будете аплодировать». А потом надо сдержать слово. Если ты хоть немного хорош в своём деле, потрясение будет сильней, потому что они знали, что будет, — но никто и никогда не верит человеку на сцене!
Варела повернулся и ударом кулака пробил стену из эбенового дерева — она треснула, как сахарная корочка на французском заварном креме.
— Но ты поверил ей. Поверил! Ты смотришь на её милое личико на экране, видишь эмоции и румянец, слышишь сбивчивое повествование о жизни богатой девочки и думаешь, что у её ног, за пределами кадра, нет сценария, в котором каждый дюйм её жизни переписан, и каждая порция исправлений втиснута в текст на разноцветных листах, чтобы не запутаться. Так-так, мы сегодня на красных страницах, где Северин — бунтарка и защитница истины? Или на синих, где она тридцать минут плачет, тоскуя по своим матерям? Или на зелёных, где леди, которая ни в чём никогда не нуждалась, жалуется на то, как много кто-то должен заплатить, чтобы она выступила перед камерой? В конечном итоге каждый снятый ею фильм превращался в радугу. А ты думаешь, что всё реально, что Венера чем-то отличалась. Что сердце этой девочки не было чёртовым пустым павильоном, а её душа не была халтурным сценарием, в котором половину страниц вырвали и пустили в свободное плавание по Солнечной системе. Что с ней случилось? То же самое, что происходит с любым плохим сценарием: слишком много людей за него берутся, пытаясь исправить, пока он не исчезает — превращается в ничто; это не фокус, не неожиданный финал, просто девушка истекает кровью в ящике. В этом нет ничего артистичного. В это артистичность не впихнёшь, как ни старайся. Она просто мёртвая девушка.
— Это не ответ. Ты её убил? Скажи мне!
Он успокоился, оценивая развалины комнаты, разорванный картон и разбитые цветные лампы, гобелены из гофрированной бумаги. Я знал, что он прав, что он показывает мне суть своего фокуса, но инфанта так меня одурманила, что даже среди груды мусора, в которую превратилась охряная спальня, всё, что я видел, по-прежнему было залито светом, роскошью, послеобразом богатства, архитектурными призраками.
— Слушай, мальчик, — и смотри! Узри мою красивую ассистентку, привязанную к колесу! Уязвимую, нежную, полностью в моей власти! Видишь, как свет играет на её расшитом драгоценными камнями корсаже, порождая вспышки звёздного сияния? Мы приземлились на Венере без осложнений. Переезд от международной станции к Адонису занял две недели. У тебя на глазах я собираюсь вонзить пять ножей в её безупречное тело! Ты видишь, ножи острые; я тебя не обманываю — я собственный палец режу их кончиками: раз, два, три, четыре, пять!
Мы прибыли на место и разбили лагерь. Мы нашли тебя в первый же день разведки. У меня были измерители света, а у неё был Джордж, но она в тот день не собиралась ничего снимать. Ты был чрезвычайно анемичным и обезвоженным. Мы тебя накормили и помыли, и Северин занялась тобой, словно домашним питомцем. Итак, колесо начинает вращаться! Её блёстки сверкают! Её крики возбуждают! Первый нож — ах, прямое попадание в левое плечо! Гляди, как у неё течёт кровь!
Той ночью впервые появились ангелы. Серафимы, ты понимаешь? Не ангелы в рюшах, с пышными розовыми крыльями и нимбами вроде обручальных колец. У этих были колёса, исполненные очей[78], и голоса, похожие на шумы из бездны. Мы, бедные дурни! Мы думали, это оборудование, обратная связь. Вся эта дорогая звуковая хрень, которая никому не нужна, но Северин всё равно на ней настояла. Марианна была единственной, кто мог принудить эти машины к повиновению, но даже она была в этом деле новичком; ей раньше никогда не доводилось работать с таким крутым оборудованием. Мы думали, что вой, гул и жуткая, жуткая вибрация — это проблема Марианны. Не обращайте внимания, не обращайте внимания, просто ступайте спать. — Он прикрыл лицо руками, но отнял их миг спустя, и маска едва скрывала яростное возбуждение в его дрожащем теле. — Следи за полётом второго ножа: он воткнётся в правое плечо, параллельно первому — как художественно! Как умело!
Но ангелы снова пришли утром. Это не была обратная связь. Голоса серафимов звучат в той же тональности, что и наши желания. Когда их слова вошли в меня, я ощутил раковую опухоль в своей душе и, в то же самое время, тело моё расцвело, обретая красоту. Гул. Голоса. Сперва тихие, словно ты в комнате, полной людей, и все постоянно говорят, но ты не можешь разобрать слова, лишь океан звука. Прибой, то сильный, то слабый. Третий нож, дамы и господа, удар в левое бедро! О, ей было больно, все это поняли! Кровь течёт по внутренней стороне её красивой ножки. Только поглядите, как она капает на сцену.
На четвёртый день они нас разбудили посреди ночи. 2:14 утра, если верить моим часам. Марианна пела. Пела, кричала. Кричала, пела. Она была такая красивая; у неё такое сделалось лицо, когда она услышала ангелов, поющих её голосом. Как я её любил! Это не прекращалось. Никто не мог заснуть. Но мне это нравилось. Я бежал сквозь океанский прибой, пытаясь подобраться ближе — если бы я только мог подобраться ближе! Если бы я мог подобраться ближе, я бы увидел их лица, их глаза и их колёса. Кое-где на отснятом материале слышно, как они шепчут среди деревьев. Вот и всё присутствие Бога, которое может услышать эдисоновский микрофон. Они хотели, чтобы мы ушли, но Северин не слушала. Я и её любил за это. Прямо перед её носом происходило то, чего она не могла объяснить. Нечто настоящее. Нечто, превосходящее её. В моих запасах нет наркотика, который мог бы с этим соперничать. Но говорили об этом только мы вдвоём. И она была убеждена, твёрдо убеждена, что всё каким-то образом связано с мальцовыми китами, потому что не видела серафимов, как видел я. Она не понимала их песен, песен, похожих на радуги, стрелы и смерть. Она лишь глядела на море, на тех рыб, на те огромные, тупые острова, похожие на иссушенные мозги, плавающие в крови. Она глядела. Просто глядела. Как будто её поставили на паузу. Ага! Четвёртый нож, столь же настоящий, как все прочие, в правое бедро, как в масло, друзья мои! Ну же, ахайте! Сжимайте свои жемчуга! Видите её мучительно разинутый рот — он такой же настоящий, как вы и я! Кровь ей к лицу — эти капли, они как драгоценности, как нити рубинов. Нет ничего более изысканного!
Мы поссорились в ночь перед тем, как они с Эразмо ушли вдвоём. К тому моменту Марианна была ранена, и я хотел вызвать транспорт со станции Белый Пион. Я хотел позаботиться о моей Мари. Но ещё сильнее я хотел, чтобы они ушли, просто ушли, чтобы я остался наедине с голосами. Чтобы я смог наконец-то их послушать и по-настоящему услышать, в тишине. Никто из них не мог заткнуться. Они не могли открыться звуку. Голоса к тому моменту сделались оглушительными — они не давали думать, не давали пошевелиться. Их глаголы на вкус были как жизнь. Серафимы касались нас, касались меня. Они всё время говорили, словно карнавальные зазывалы, рекламирующие известную вселенную. Мы с Северин постоянно ругались — на Сатурне мы были любовниками, а с человеком, с которым ты трахался, всегда обращаешься намного хуже, чем с тем, с которым не довелось. Она вопила: «Я должна узнать, я должна. Забирай Мари и убирайся, если хочешь; ты мне не нужен». Я ударил её — она ударила меня в ответ. Такое у нас иногда случалось. Но я её толкнул. Я её толкнул, и она упала.
Ты бы никогда не понял. Оставь меня одного с колёсами, и очами, и небесами, и твоими жалкими вопросами. Только не спускай глаз с пятого ножа — пронзающего сердце, такого же истинного и острого, как любовь. Останови колесо, будь любезен. А теперь помоги ей спуститься, и не задень блёстки. Звезда ножей — безупречно, раз уж я сам так говорю. Итак, я взмахиваю рукой, волшебной палочкой, колышется занавес из света — абракадабра! Она в полном порядке! Покрутись перед зрителями, милая, покажи им, что на тебе ни царапины. Она в порядке. В порядке. Видите? Она в порядке.
А потом Безумный Король Плутона опустил лицо к взломанному полу своего разрушенного дворца и заплакал так, словно узнал, что больше никогда не увидит солнце.