Тяжелая заржавевшая дверь полутемной камеры со скрежетом приоткрылась. Усатый тюремный надзиратель — одна рука на кинжале, в другой связка ключей — бросил на узника беспокойный взгляд, быстро отступил назад и захлопнул дверь. С минуту он стоял в коридоре, прислушиваясь к тому, что происходит в камере, потом отошел, неслышно ступая.
Гордое спокойствие заключенного вызывало у надзирателя страх и недоумение. Уже в который раз, приоткрыв дверь, тюремщик заставал поэта в одной и той же позе, но не подавленность, не растерянность, а твердая решимость угадывалась в этих скрещенных на груди руках, в слегка закинутой назад голове с высоким лбом мыслителя.
«Я видел многих узников, но такого еще не встречал, — тихо пробормотал надзиратель. — Откуда в нем это спокойствие? Ведь на рассвете его должны казнить…»
О бесстрашном поэте Вагифе[6] надзиратель немало слышал и раньше, но впервые увидел его тут, в тюрьме. Мужество этого осужденного на смерть человека в кандалах и наручниках и пугало, и вызывало невольное уважение.
Силясь освободиться от тревожного чувства, надзиратель прошелся несколько раз по коридору, заглянул к другим арестованным, но не выдержал и вновь остановился у камеры Вагифа. Он не решился вторично отпереть дверь и прильнул глазом к небольшому проему, заделанному чугунной решеткой.
Вагиф все так же стоял посреди тесной камеры и, глядя невидящим взором спокойных глаз, произносил какие-то слова, то очень тихо, то громче. Голос его был так мелодичен, слова лились так плавно, что казалось, будто он не говорит, а поет.
Не обращавший раньше внимания на надзирателя, сейчас Вагиф резко обернулся к двери и спросил насмешливо:
— Что тебе нужно? Или ты спешишь первым принести мне новые вести?
Надзиратель отшатнулся было, вспугнутый вопросом, но взгляд Вагифа, исполненный гнева и презрения, пригвоздил его к месту.
— Что за новая весть? Приговор нашего могущественного шаха окончателен, — пробормотал надзиратель и, в досаде на собственную неуверенность, зло добавил: — Завтра в это время ты уже покинешь светлый мир. Но могучий шах проявил великодушие: голова твоя будет водружена на самой вершине башни, сложенной в Шуше из человечьих черепов.
Эти зловещие слова вызвали у поэта лишь горькую ироническую усмешку.
— Не берись предсказывать, — сорвалось с его уст.
— А ты что, сомневаешься в этом?
— Да, сомневаюсь. И в тебе, и в твоем шахе, и в его приговоре.
— Знай, что воле шаха никто и никогда не смел перечить!
— У жизни свои законы. Земля моего родного края не однажды разверзалась под ногами тиранов, поглотит она и твоего шаха.
От ужаса надзиратель прикрыл глаза.
— Теперь я понимаю, — заговорил он тихо. — Наверно, ты из-за своего языка и страдаешь. Если бы ты пал к ногам шаха и молил простить вину, он облегчил бы тебе наказание.
— Разве ты знаешь, в чем моя вина?
— Конечно, знаю. Ты был визирем[7] Ибрагим-хана и советовал ему, подобно грузинам, принять опеку России. Ты даже ездил вместе с другими к генералу Зубову, и русский царь подарил тебе украшенный драгоценными камнями посох. Такие подарки не дают понапрасну. Мог ли простить такое наш могущественный шах?
— Шах — злодей, палач. Земля давно горит под его ногами, — перебил Вагиф. — Он пленник народа, и ему не уйти от народной мести. А у меня найдутся верные друзья, которые придут мне на помощь в этот тяжкий час.
— Замолчи! Ты узник и не смеешь разговаривать!
— Говорю тебе, узник не я, а шах. А вот ты кто?
Надзиратель не нашелся что ответить. Испуганно огляделся по сторонам — не подслушивают ли их. Увидев, что в коридоре никого нет, вздохнул с облегчением и поспешно отошел прочь от двери.
И Вагиф отошел в глубь камеры. Он опустился на железное сиденье, приделанное к стене, охватил голову ладонями и погрузился в глубокое раздумье.
В памяти его мгновенно ожили пленительные картины родной Шуши: заснеженные горные вершины; долины, по которым мчатся быстроногие джейраны; бархатные луга; реки, змеями вьющиеся меж холмов…
Поэту казалось, будто слух его ловит нежное журчание родников, голоса перекликающихся чабанов, пение ашугов. Он словно ощутил теплое дыхание обогретого весенними лучами ветра.
Доведется ли ему вновь увидеть родные места, обнять сына Алибека, встретиться с близкими людьми и самым дорогим из них, поверенным всех тайн — поэтом Видади[8]? Доведется ли им, как прежде, усевшись рядом, состязаться в искусстве стихосложения? Он стал повторять мысленно, потом вслух стихи своего друга, которые казались ему сверкающими в воздухе молниями. Счастливое состязание, когда и гордишься, и любуешься соперником, и в то же время готов жизни не пожалеть, чтобы победить его!
Вагиф на какой-то миг забыл, что находится в темнице. Ему представилось, что они с Видади и в самом деле сидят рядом на берегу Куры: легкий ветерок, шепчущиеся листья, звонкоголосый родник — все вторит музыке слов.
Неужели он лишится этого навсегда?
Как знать, бывает, что спасение запаздывает всего лишь на несколько секунд, и рука, протянутая для помощи, повисает в воздухе.
«Ну что ж, умирая, по крайней мере не буду испытывать угрызений совести, — подумал Вагиф. — В жизни я старался, насколько мог, исполнить человеческий свой долг: нуждающимся не отказывал в помощи, никому не причинил несправедливого зла. Страдания народа были и моими страданиями, его радости — моими радостями».
Самыми счастливыми для Вагифа были дни, проведенные с Видади. Он припомнил, как однажды во время праздника Новруз-байрама предложил другу: «Пойдем прогуляемся по городу и зажжем свет для тех, у кого в доме в этот праздничный вечер не будет огня».
Взяв с собой по узелку гостинцев, друзья отправились в квартал бедняков. Они постучались в дверь самой бедной хижины и вошли. Хозяева тепло и почтительно приветствовали нежданных гостей, оказавших им уважение в этот праздничный вечер. Однако за улыбками пряталось недоумение: ведь этот праздник принято проводить у родного очага, в кругу своей семьи…
Некоторое время гости сидели молча, разглядывая комнату, сырую, с низким потолком и узким окном, слабо освещенную свечой, которая стояла на вделанной в стену металлической решетке. На стене висел необычайной красоты ковер. Посреди аккуратно прибранной, но полупустой комнаты на полу был постелен простой палас, и на нем стоял большой медный поднос — он был пуст, по краям — незажженные свечи; обычай не позволял зажечь огонь, который не мог осветить хотя бы скромный, но праздничный ужин.
Вагиф бросил на Видади взгляд, полный грусти. Невольно вспомнилось собственное прошлое — тяжелые дни детства, дни бедности и нужды.
Люди вязнут в сластях и сахаре,
А у нас и сухого кизила нет…
Видади молчал. Вагиф бережно взял у него из рук узелки с угощением, подошел к подносу и высыпал из него сладости. Он попросил у хозяина огня, зажег одну за другой свечи и вернулся на место. Друзья с улыбкой переглянулись. Так радостно было смотреть на загоревшиеся восторгом личики детей. В бедную хижину пришел настоящий праздник, с угощением, с веселыми танцующими огнями.
Поздравив хозяев с праздником, гости поднялись. Вагиф взял на руки подбежавшего к нему худенького, бледного мальчугана, прижал к себе на мгновение и направился к двери. Но Видади удержал его за руку, подвел к висевшему на стене ковру. Указывая на тончайшие переплетения сложного узора, Видади произнес восхищенно:
«Как велико народное искусство! Как раскрывается здесь душа человека, стремящегося к прекрасному!»
— Да, он велик, народ, наш народ, — несколько раз повторил Вагиф, и слова эти гулко прозвучали под низкими сводами камеры.
В окошко постучали — видно, голос поэта потревожил надзирателя. Но Вагиф, казалось, не слышал этого сердитого торопливого стука. Он чувствовал себя счастливым. Может ли бояться смерти человек, кровно связанный с народом, имеющий такого друга, как Видади? Никогда!
Будто вспомнив нечто важное, Вагиф быстрыми шагами подошел к окошку, постучал по чугунным прутьям и, увидев надзирателя, спросил:
— Может, теперь сообщишь мне новости?
— Замолчи! Я не понимаю, чего ты хочешь?
Надзиратель, впадавший всякий раз при этом вопросе поэта в состояние мрачной тревоги, отступил в глубь коридора.
Но в тот же вечер до камеры Вагифа донеслись шум и оглушительные крики. В тюремном коридоре послышались топот, глухие испуганные возгласы. Ворота тюрьмы сотрясались от ударов десятков сильных рук.
Вагиф припал к окошку, прислушался. Среди беспорядочного шума, говора, сердитых выкриков он ничего не мог разобрать. Несколько минут он стоял неподвижно, прислонившись к стене. Затем, будто приняв решение встретить смерть лицом к лицу, поднял голову, расправил плечи и опять шагнул к двери камеры.
Шум и грохот усиливались. Вагиф снова напряженно прислушался. До него донесся глухо, но отчетливо прозвучавший голос:
— Отворяйте двери, противиться бесполезно! Каджар[9] убит! Освободите Вагифа!
— Если хоть один волос упадет с головы нашего поэта, мы сдерем с вас шкуру! — крикнул другой.
Вагиф понял, что тюрьма окружена и под ее стенами идет яростное сражение.
Перед людской лавиной дрогнули чугунные ворота, настежь распахнулись тяжелые створки. Поток людей хлынул внутрь. Впереди всех бежал Видади. Надзиратель, торопливо кланяясь, отпер камеру Вагифа и швырнул на пол связку ключей. Никто не заметил, как он исчез, растворился в толпе.
Друзья обнялись.
— Аллах даровал нам тебя вновь, слава ему! — воскликнул Видади.
— Слава народу! — дрогнувшим голосом произнес Вагиф.
Толпа вместе с освобожденными узниками выплеснулась на улицу. Бурлила, клокотала возбужденная улица. Вооруженные люди почтительно приветствовали двух своих поэтов — Вагифа и Видади. Лица светились радостью и победным торжеством.
Из уст в уста передавались слова, которые произнес Вагиф, обращаясь к другу:
На круговращение судеб земных,
Видади, взгляни!
В тот же вечер Видади принес Вагифу сбереженный им украшенный драгоценностями посох…
Но, пожалуй, во сто крат дороже драгоценного посоха стихи поэта, которые сберег в своей памяти азербайджанский народ.
1956
Перевела О. Романченко