Мартин Берк устроился в кровати со старой книгой в руках, молоко и печенье на прикроватной тумбочке, и притих, прислушиваясь к последним шорохам и морскому шепоту всех своих индивидуальных способностей талантов перекатывающихся туда-сюда по берегу самосознания.
Послезавтра он увидит Голдсмита в медно-бронзовом зиккурате ИПИ в Ла-Холье; перед мысленным взором сочные сладкие гранты; возвращение к хорошей работе. Не то чтобы исследование Голдсмита стало этой хорошей работой – возможно, но не в первую очередь.
Возврат к тому, что у него было, если не к тому, чем он был раньше. А если план провалится, если их поймают и на него обрушится вся ярость пострафкиндской политической реальности, тогда, по крайней мере, наступит какая-то определенность.
Возможно, его даже заставят пройти коррекцию. Радикальную коррекцию. С выяснением, почему человек мог так легко сыграть Фауста. Ведь он не очень-то сопротивлялся и не постарался найти другие способы удовлетворить Альбигони.
– Не существует никаких других способов, – прошептал он в золотистом свете настольной лампы, антикварной лампы накаливания, расточительной роскоши. Пусть энергия снова подешевела, не важно, Мартин вырос в эпоху ограничений. Альбигони, судя по его дому, так привык удовлетворять все свои желания, что не мог представить иного. Старое богатство, старая власть.
Открываю врата, как джинн.
Открываю двери в Страну.
Рождество и все с ним связанное бледнели в сравнении с этим. Детские воспоминания о том, как он разворачивал подарки. Сейчас ему предстояло развернуть Голдсмита. Эмануэль. С нами Бог.
Мартин предложил начать завтра, в Рождество.
Альбигони покачал головой.
– Моя дочь была христианкой, – сказал он. – Я нет, но мы будем уважать это.
Мартин закрыл специальное издание стихов Голдсмита на бумаге и выключил свет.