Как мог он отпустить Веретенникова? Как мог?
Эта мысль мучила Устинова, тяжелые предчувствия не отпускали его. Все последние дни он испытывал недомогание, болело сердце. Пересиливая себя, он продолжал работать над письмом в ЦК, переписывал некоторые страницы по нескольку раз: ему казалось, что мысли и чувства, ложась на бумагу, выстраиваясь в цепочки фраз, утрачивают нечто очень важное. Ему хотелось, чтобы тот, кто возьмет в руки эти страницы, проникся бы его, Устинова, тревогой и болью. Слишком большие надежды возлагал он на это письмо, вся его жизнь теперь была в нем.
Работа, наконец, уже близилась к завершению, и это радовало бы, если бы не Веретенников. В назначенный день он не позвонил и не объявился. И телефон его не отвечал.
Зато позвонила Матвеева и сбивчиво, прерывающимся от волнения голосом сообщила, что она уже побывала дома у Веретенникова. Вести ее были неутешительны. Оказывается, в тот день, вернувшись от Устинова, Веретенников сказал матери что-то невнятное, потом нагрубил, они поссорились, затем он просил прощения, был очень взвинчен. Вдруг засобирался из дому, заявил, что уезжает на дачу к приятелю — мол, ему надо побыть одному, сосредоточиться. И ушел. «Елизавета Никифоровна совсем плоха, — добавила Матвеева. — Я бываю у нее каждый день, но от Веретенникова нет никаких известий».
«Возможно, это кризис, — думал Устинов. — И он найдет силы преодолеть его. Если бы так… Если бы так…»
И члены клуба поборников трезвости, на встречу с которыми, как обычно, вечером в пятницу пришел Устинов, тоже не могли добавить ничего нового о Веретенникове.
— Если бы знать хотя бы примерно, где он может быть, я бы съездила, я бы его нашла… — говорила Матвеева. Она всегда первой отзывалась на чужие беды. Бездеятельность в подобных случаях была для нее мучительна.
Однако никаких догадок о местопребывании Веретенникова ни у кого не было.
Зато, к удивлению Устинова, перед началом заседания в гости к ним вдруг пожаловал директор Дома культуры Семен Захарович Пятница. Был он улыбчивым человеком, но улыбка, постоянно блуждавшая на его губах, придавала лицу его не столько жизнерадостное, сколько отсутствующее выражение. Казалось, она обращена не к собеседнику, а к каким-то собственным, уже оставшимся позади переживаниям. И сейчас он тоже смотрел на Устинова с этой неопределенной улыбкой.
— Евгений Андреевич, ради бога извините, вы не могли бы уделить мне до начала занятий пяток минут, есть необходимость небольшого «тет-а-тета».
Прежде Семен Захарович Пятница никогда не удостаивал их клуб своим посещением. И теперь вдруг проявленное внимание скорее всего не предвещало ничего хорошего.
Устинов не ошибся в своих предчувствиях. Едва они оказались в директорском кабинете, Семен Захарович сказал:
— Вы знаете, Евгений Андреевич, я должен сообщить вам неприятную новость. По всей видимости, нам с вами придется расстаться…
Устинов молчал, ожидая, что последует дальше. Семен Захарович протянул ему пачку сигарет: «Закурите?» — и тут же, спохватившись, рассмеялся:
— Ах да, я и забыл, что вы у нас принципиальный противник всяких пороков и слабостей. Можно сказать, человек будущего. Между прочим, людей, которые оказываются впереди своего времени, нередко перестают понимать их современники. Не ваш ли это случай? — закуривая, говорил он.
— Так чем все-таки наш клуб не угодил вам? — холодно спросил Устинов.
— Ну зачем же так, Евгений Андреевич! Моя роль тут десятая. Да вы не смотрите на меня таким букой, я правду говорю. От меня действительно мало что зависит. Просто у меня есть сведения, что на пленуме райкома в одном из выступлений прозвучали очень серьезные упреки в ваш адрес, я бы сказал… хм… политического характера… Естественно, что после этого… мы должны как-то реагировать… Мне уже был звонок из райкома; вероятно, и мне тоже влепят заодно…
— Очень сожалею, — сказал Устинов.
— Такова наша работа, — тут же живо откликнулся Пятница, — никогда не знаешь, на чем подорвешься. Но это еще не все. На будущей неделе в среду состоится бюро райкома, там слушается вопрос о состоянии идейно-воспитательной работы в домах культуры и клубах района. Меня уже познакомили со справкой. Там, должен признаться, дается очень суровая оценка…
— С этим можно поспорить. И даже нужно, — жестко сказал Устинов.
— Да-да, разумеется! — воскликнул Пятница.
— Но вы, Семен Захарович, когда читали эту справку, выразили свое мнение? — спросил Устинов. — Или согласились с ней? Это очень важно.
— Видите ли, Евгений Андреевич, у меня ведь сложное положение… Понимаете, у них все-таки факты… Судите сами: приходит член комиссии, проверяющий, и что же он видит? Как абсолютно пьяный человек является на ваши занятия! Да один этот пример все наши с вами оправдания развеет…
— Но это же единственный, из ряда вон выходящий случай! Вы же знаете об этом, Семен Захарович!
— Помилуйте, Евгений Андреевич, да откуда же я могу знать? Я у вас на заседаниях ваших не бываю. Как же я могу ручаться? Вы сами подумайте!
— Ну что ж, мне все ясно, — сказал Устинов. — Тогда я буду защищаться сам. Я выложу перед членами бюро письма моих подопечных. Я расскажу об их судьбах. И тогда еще посмотрим, чья возьмет. Сдаваться я не намерен. Речь не обо мне идет. О людях, за которых я теперь несу ответственность. Так что пусть от меня не ждут покаянных речей…
— Да-да, конечно же это ваше право! — отозвался с пылом Семен Захарович.
Устинов встал, встал и Пятница.
— И все же, — сказал он, беря Устинова за пуговицу, — пока там суд да дело, я вынужден буду пре… вернее… приостановить ваши занятия… Сегодня, разумеется, заседайте, но — учтите! — в последний раз. И поймите меня правильно, Евгений Андреевич, это действительно от меня не зависит…
— От вас не зависит… от меня не зависит… — проговорил Устинов. — Удивительная страна, где ничего ни от кого не зависит!
— Напрасно вы так обобщаете, — с мягкой укоризной отозвался Пятница. — Напрасно.
Когда Устинов вернулся в гостиную, члены клуба что-то возбужденно обсуждали, столпившись вокруг Матвеевой, но при его появлении сразу замолкли. По выражению лица Устинова, по его сурово насупленным бровям они сразу угадали, что клубу грозят неприятности.
— Вот что, дорогие друзья, — сказал Устинов после недолгой паузы. — Здесь, под этим кровом, мы собираемся с вами сегодня в последний раз. Затем дорога сюда нам будет заказана. Но что бы там ни было, я думаю, мы с вами должны быть благодарны этим стенам. Здесь мы лучше узнали друг друга, здесь каждый из вас сумел обрести веру в себя, здесь в трудные минуты мы поддерживали друг друга, мы приходили на помощь тем, кто в этом нуждался, здесь мы поверили в то, что жизнь может быть интереснее и многообразнее, чем нам это представлялось раньше. И что бы ни случилось, я убежден, это чувство общности всегда останется с нами. Как бы ни повернулись дальше обстоятельства, помните одно: двери моего дома всегда открыты для любого из вас, для ваших сомнений, бед и радостей… Впрочем, я убежден: клуб наш не останется бесприютным, за свою долгую жизнь я уже успел убедиться, что мир наш полон не только бюрократами и перестраховщиками, мир полон и людьми думающими, отзывчивыми и мужественными, умеющими отличить доброе дело от пустопорожних затей и мертворожденных мероприятий. Так что мы еще поборемся, мы еще обязательно поборемся!..
Оставшиеся до бюро райкома дни Устинов пребывал в том нетерпеливом напряжении, которое он испытывал всегда перед решающими событиями своей жизни. Готовность к схватке владела им.
Всю субботу и воскресенье он обдумывал свое выступление на бюро, набрасывал тезисы, браковал их, снова мысленно сталкивал между собой собственные доводы и контрдоводы возможных противников. Поменьше только общих рассуждений, их не любят на такого рода заседаниях, побольше фактов. Обязательно надо рассказать о некоторых конкретных судьбах, не называя, конечно, фамилий. О том же Ягодкине, о Матвеевой, о Кабанове, о Ломтеве — может быть, даже процитировать отрывки из его дневника, там есть дельные, глубокие мысли, — это должно произвести впечатление. И пусть тогда судят, пусть решают.
Вера видела, ощущала, как нервная энергия словно бы копится в Устинове, как даже лицо его, выражение глаз меняются, приобретая ту беспощадную непреклонность, которая всегда и притягивала и пугала ее в нем.
— Я бы на твоем месте… — сказала она осторожно, — все-таки признала бы некоторые свои… ну, ошибки, что ли… Это в таких случаях любят. Не надо идти напролом.
— Ив чем же ты видишь мои ошибки? — спросил Устинов жестко.
— Ты только не сердись, — все с той же мягкой осторожностью продолжала Вера, — но бывает у тебя излишняя непримиримость, категоричность неоправданная… С людьми иной раз и помягче надо…
— В общем, как я понял, ты приспосабливаться мне советуешь? — с легкой насмешкой спросил Устинов.
— Да отчего же приспосабливаться! Я вот удивляюсь иногда: когда ты возишься со своими подопечными, у тебя и мягкости хватает, и терпения, ты и простить им многое готов, а как доходит дело до отношений, ну, официальных, что ли… ты как железо становишься, ты не можешь понять, что непримиримость твоя ответную непримиримость рождает…
— Мириться, значит? — с горечью произнес Устинов.
— Ну почему мириться! Я знаю, тебя хоть на куски режь, ты с тем, что твоя совесть не принимает, не примиришься. Как-нибудь я твой характер изучила. Не в том дело. Тон, понимаешь, Женя, т о н делает музыку. Ты иной раз таким тоном говоришь, словно всех несогласных с тобой на костер готов отправить…
Устинов молчал насупленно.
— Только ты не сердись на меня, пожалуйста… — уже мучаясь этим его насупленным молчанием, сказала Вера. — Я же переживаю за тебя. Я как лучше хочу…
— Я понимаю, — примирительно отозвался Устинов. — Я все понимаю, Вера. Я подумаю над твоими словами. Только каяться и извиняться я ни перед кем не собираюсь.
— Ну и хорошо, — согласилась Вера.
Она знала: если Устинов сказал «я подумаю», он действительно будет думать. Всерьез. Лишь бы скорее прошло это бюро, а то одно только ожидание все нервы вымотает.
Весь день Устинов томился от неопределенности. Понедельник уже клонился к концу, а никто так и не позвонил ему, не поставил в известность о бюро, не пригласил официально. Тогда он сам набрал телефон дирекции Дома культуры. Хоть и не хотелось ему снова вступать в переговоры с Пятницей, но другого способа прояснить ситуацию не было.
— Семен Захарович, это Устинов, — сказал он. — А что, бюро перенесли или отменили? Вы не знаете?
— Почему перенесли? Послезавтра в три часа, как и намечалось. Так что мы свое получим сполна, не волнуйтесь.
— Но меня до сих пор еще не известили… — сказал Устинов.
— Известят, Евгений Андреевич, дорогой вы мой, известят, хоть из-под земли вытащат, если сочтут ваше присутствие нужным…
— Что значит — «если сочтут»? Вы, что же, думаете, могут и не счесть? — сразу взрываясь, проговорил Устинов.
— Да не нервничайте вы, Евгений Андреевич, пригласят вас, я уверен, что пригласят, — торопливой скороговоркой отозвался Пятница. — А не пригласят, так я бы на вашем месте только радовался. Думаете, это большое удовольствие, когда тебя на ковер вытаскивают? Один мой знакомый, поверите ли, перед заседанием бюро в обморок упал. Бюро еще не началось, а он уже сознание потерял. От переживаний.
— Не беспокойтесь, я не упаду, — сказал Устинов, вешая трубку.
Мысль, что его могут не пригласить, до сих пор как-то не приходила ему в голову. Возможно, конечно, Пятница и сам толком ничего не знает. Он же из тех, от кого «ничего не зависит».
Поколебавшись, Устинов позвонил в райком, Серафиме Петровне. Объяснил причину своего звонка.
— Видите ли, у меня нет сейчас под руками списка приглашенных, он у Юрия Евстигнеевича… — тон, каким произнесла Серафима Петровна это имя, сразу исключал всякую возможность тревожить этого человека по столь незначительному поводу. — Так что я ничего не могу вам сказать. Но я провентилирую этот вопрос, мы вас поставим в известность, если будет нужно. Не беспокойтесь, мы вас непременно оповестим, — и в трубке раздались короткие гудки.
Что ж, оставалось только набраться терпения и ждать.
Однако прошел вторник, не раз и не два звонил телефон в квартире Устиновых, но все эти телефонные звонки не имели никакого отношения к тому главному событию, которого ждал Устинов. Звонка из райкома так и не было.
Тем не менее весь вечер во вторник Устинов опять просидел над тезисами своего выступления: добавлял, вычеркивал, даже проборматывал про себя отдельные фразы — словно бы на слух их пробовал.
Утром в среду он попытался вновь дозвониться до Серафимы Петровны, но телефон не отвечал. В другой раз ему ответили:
— Серафима Петровна у первого, — и тут же повесили трубку.
— Ну что ж, надо ехать, все равно надо ехать, — сказал Устинов не столько даже Вере, сколько самому себе. — Мало ли какое недоразумение могло случиться. Я поеду.
И Вера не стала его отговаривать.
Собирался он с обычной своей обстоятельностью. Чаще всего эта его тщательность, доходившая чуть ли не до педантизма, раздражала Веру, чудилось ей в этой черте нечто стариковское, но сегодня то чувство, которое она испытывала, следя за его сборами, было сродни материнскому, сродни той боли, которую ощущает мать, готовая лучше сама вынести за своего ребенка любые невзгоды в троекратном размере, чем быть молчаливой и беспомощной свидетельницей этих невзгод, не имея возможности отвести их от самого дорогого тебе человека…
Не отличавшийся новизной костюм Устинова был отглажен еще накануне, орденская планка прикреплена, ботинки начищены, очки в очечнике, тезисы выступления в пластиковой прозрачной папке, справочные материалы — на всякий случай, вдруг понадобятся, удостоверение инвалида войны, шариковая ручка, носовой платок, расческа, партбилет — все было тщательно, по нескольку раз проверено, разложено по карманам.
— Ты только там не нервничай, если что… — с тревогой говорила Вера, провожая его до двери. — Не переживай понапрасну. Помни, здоровье все равно важнее…
Она понимала, что все эти напутствия бессмысленны и бесполезны, ее слова ничего не могут ни предотвратить, ни изменить, они проскальзывали мимо его сознания, как что-то такое, что принято произносить, но что вовсе не обязательно слушать.
— Хорошо-хорошо, — отвечал Устинов. — И не волнуйся, пожалуйста.
Только сейчас она вдруг заметила, как постарел он за последнее время. В своем древнем драповом пальто с потертыми обшлагами и обмахрившимися петлями он выглядел заурядным пенсионером, провинциалом, приехавшим в чужой город. Пальто это было некогда куплено за немалые деньги, и потому Устинов по-прежнему считал его чуть ли не шикарным и ни за что не соглашался на приобретение нового. В этом смысле он был упрям чисто по-стариковски.
Лицо Устинова было изборождено крупными складками, и свежий порез — след недавнего бритья — словно бы подчеркивал старческую морщинистость шеи. Только глаза его, смотревшие из-под полуседых насупленных бровей, выдавали и ум, и силу характера. «Но кто нынче судит о человеке по глазам? — думала Вера. — Кто?»
В последний момент она вдруг заметила, что одна пуговица на пальто сиротливо болтается, готовая вот-вот оторваться, и вознамерилась пришить ее, ругая себя за то, что не проверила все заранее. Однако Устинов решительно запротестовал.
— Нет-нет, я опаздываю, — сказал он. — Никаких пуговиц.
И хотя час с лишним оставался еще до трех, так и не дал ей укрепить эту несчастную пуговицу. В результате они чуть не поссорились. И когда дверь за ним захлопнулась, у Веры осталось чувство, будто из-за нелепого этого спора о пуговице она упустила, забыла сказать или сделать что-то важное.
Она смотрела, как шел Устинов в своем длинном драповом пальто через двор, и воспоминание о Веретенникове, о его маленькой фигурке, точно так же недавно пересекавшей двор, всплыли внезапно перед ней. Где он? Что с ним?
Она смотрела на Устинова, ожидая, что он обернется и, как обычно, поднимет глаза на окна, но он не оглянулся. Последний раз мелькнула тонкая пластиковая папочка, и Устинов скрылся в воротах.
…В приемную, где собирались все вызванные на бюро райкома, Устинов явился примерно за полчаса до начала заседания. Он увидел здесь Щетинина, с которым поздоровался издали коротким кивком, увидел и Семена Захаровича Пятницу — тот сразу подскочил к нему.
— Ну что, и тебя прищучили? А ты боялся — забудут! — сказал он с нервным смешком. При этом почему-то он обращался к Устинову на «ты». Возможно, считал, что именно так должны вести себя пассажиры потерпевшего аварию теплохода, которому быть на плаву остается какие-нибудь считанные минуты. Ожидание гибели уравнивает всех.
— Товарищ, подойдите сюда! — окликнула Устинова озабоченная девушка в очках, регистрирующая присутствующих. — Вы по первому вопросу? Как ваша фамилия?
Устинов назвал себя. В глубине души он почему-то по-прежнему был уверен, что фамилия его непременно должна существовать в списке. Однако девушка, дважды пробежав глазами по перечню фамилий, удивленно сказала Устинову:
— Вас нет, — она еще раз пошелестела своими бумагами: — Вы из какой организации?
— Да я, собственно, не из организации… — начал было Устинов, но озабоченная девушка уже не слушала его, потому что рядом с ее столиком возникла Серафима Петровна.
— Вот, Серафима Петровна, товарища почему-то в списке нет, а он…
Серафима Петровна с недоумением воззрилась на Устинова.
— Евгений Андреевич, я же, кажется, объяснила вам: если будет нужно, мы вас вызовем. Понимаете: е с л и б у д е т н у ж н о…
— Но я бы все же хотел… — начал Устинов, однако Серафима Петровна решительно перебила его:
— Евгений Андреевич, на бюро приходят не по собственному хотению. Вы же взрослый человек, должны понимать.
— Я и понимаю, — сказал Устинов с нажимом, уже раздражаясь. — Я понимаю, что имею право присутствовать на заседании, которое отчасти касается и меня…
— Ну какой же упорный человек, однако! — с досадой воскликнула Серафима Петровна, и ее высокая, тщательно сооруженная прическа возмущенно колыхнулась. — Поймите, мы вопрос обсуждаем в широком, так сказать, аспекте. Ваш же клуб — это частность, единичный пример. И вообще нам виднее, кого есть необходимость приглашать, а кого — нет…
— Но уж если я пришел… — вроде бы даже уговаривающие нотки послышались в голосе Устинова, хотя все внутри у него уже кипело от возмущения.
— Нет, нет, нет! Список утвержден самим Юрием Евстигнеевичем. От меня ничего уже не зависит. Я ничего не могу сделать.
— Но давайте тогда я сам поговорю с Юрием Евстигнеевичем, — предложил Устинов. — Думаю, он поймет…
— Да вы что! — в изумлении, граничащем чуть ли не с ужасом, выдохнула Серафима Петровна. — Как это — поговорите? Бюро через пять минут начнется, а вы… И не отвлекайте меня, мне не до ваших фантазий сейчас…
Она ахнула, взглянув на часы, и исчезла, а Устинов остался, с таким чувством, будто его бесцеремонно отпихнули с дороги, как ненужную вещь. Злое упрямство вдруг накатило на него. Такое случалось с ним, когда приходилось делать почти безнадежные операции во фронтовом госпитале. Только зубы сжимались от ярости и упорства.
Он не ушел, продолжал стоять в приемной, прислонясь к стене. В конце концов, не ради же себя он старается, не свои интересы пришел защищать, должны же понять… Казалось, делом принципа вдруг стало для него теперь проникнуть за двойные, обитые дерматином двери.
— Товарищи, кто по первому вопросу, прошу приготовиться! — возгласила озабоченная девица. — Пожалуйста, проходите!
Двери распахнулись, и Устинов вместе со всеми тоже двинулся к ним. Однако возле него тут же негодующе сверкнули очки.
— Товарищ, а вы куда?! Вам же, кажется, было сказано…
— Дайте мне пройти! Пропустите! — резко сказал Устинов, чувствуя, как кровь хлынула ему в голову.
Девица заслонила собой дверь, даже руки раскинула.
— Товарищ, вы что, русского языка не понимаете?! Милиционера мне, что ли, вызвать?
«А что, ведь и вызовет, — ощутив внезапную усталость и сразу словно обмякнув, подумал Устинов. — И правда, откуда ей может быть известно, что я не какой-нибудь псих ненормальный?»
Он повернулся и покорно пошел прочь, чувствуя на себе осуждающие и недоуменные взгляды. Он получил в гардеробе свое тяжелое драповое пальто, привычно отказался от помощи гардеробщицы, участливой старушки, приметившей его изуродованную руку, оделся и вышел на улицу.
С пасмурного неба на землю медленно опускались редкие сухие снежинки. Устинов прошел несколько шагов и остановился, вдруг сообразив, что идет не в ту сторону.
Черт возьми, до чего же пакостно все получилось! И что его так заклинило с этим бюро! Да и попади он туда, прорвись, все равно, что бы изменилось? Будто не знает он, как все это делается! И выступающие заранее определены, и проект решения уже отработан и согласован…
И все-таки какая-то часть его существа бунтовала, ярилась, не желала смириться и признать свое поражение. Не может быть, чтобы он не сумел убедить членов бюро, если бы ему дали слово. Его так и не произнесенная речь, уже живущая, уже ворочающаяся в нем, рвущаяся наружу, казалось, была ощутима чисто физически. Неизрасходованные слова клокотали в его мозгу, невысказанные фразы прокручивались снова и снова, мысленно он все еще готовился произнести их.
Усилием воли Устинов заставил себя успокоиться. Владеть собой, когда это необходимо, он умел. Не разучился еще. Почти всю дорогу до дома — а шел он нарочно не торопясь, размеренным шагом, — он занимался самовнушением. В конце концов, ничего страшного не случилось. Он не отступит, он своего добьется. Свет клином на бюро не сошелся. Он настоит на том, чтобы его принял секретарь райкома, и выскажет все, что собирался сказать сегодня. Не поймут в райкоме — пойдет в горком. Чего-чего, а упорства у него хватит.