К книге
Формула памятиПОВЕСТИ. ЛЮБИ МЕНЯ, КАК Я ТЕБЯ. 10
85%
ПОВЕСТИ. ЛЮБИ МЕНЯ, КАК Я ТЕБЯ. 10
82

В душе Малахов был благодарен Витальке за его затею с приемником. У них вдруг появилось общее дело, общая маленькая тайна, в которую посвящены были лишь они двое и которая потому объединяла и сближала их.

Вместе они отправились в радиомагазин, купили детали и необходимый инструмент. Малахов вычертил схему простенького транзистора и теперь, когда Мила уходила из дому, учил Витальку держать паяльник и разбираться в схеме.

Конечно, возьмись за работу он сам, ему хватило бы от силы часа, чтобы собрать и отрегулировать этот приемник. Но Виталька хотел непременно все сделать своими руками, и Малахов хорошо понимал это его стремление и терпеливо наблюдал, как Виталька подолгу примеривается, прицеливается, прежде чем клюнуть паяльником ввод сопротивления или конденсатора.

Работали они на кухне, здесь пахло теперь канифолью и разогретым оловом, и эти минуты, а то и часы, которые им удавалось проводить вместе, вдвоем, сидя друг подле друга, время от времени касаясь друг друга то плечом, то рукой, разговаривая обо всем понемногу — два мужчины, занятые одной общей работой, — казались Малахову самыми счастливыми.

— Папа, а почему они называются полупроводниками? — спрашивал Виталька.

— Потому что пропускают ток только в одну сторону.

— Это как в одну сторону?

— Ну вот представь: мы говорим с тобой по испорченному телефону. Ты меня слышишь, а я тебя — нет. Вот это и есть полупроводник. Понятно?

— Папа, а ты придешь к нам в школу? — вдруг однажды спросил Виталька.

— Зачем? — удивился Малахов.

— Ну… надо…

— Да зачем, сынок? Объясни толком.

— Учительница просила… Чтобы ты рассказал о своей службе. У нас все родители по очереди рассказывают.. Придешь?..

Он так произнес это «придешь?», словно от ответа Малахова зависело что-то очень важное. И Малахов вдруг понял, что вовсе не в учительнице здесь было дело. Самому Витальке было необходимо привести в класс его, Малахова, своего отца, показать, а может быть, и доказать кому-нибудь, что он есть, что он существует наяву, а не только в его, Виталькиных, рассказах.

— Ну раз так… — сказал Малахов. — Приду обязательно.

— И форму надень, — подсказал Виталька.

— И форму надену. Непременно, — засмеялся Малахов.

Ему нравилась Виталькина серьезность и вдумчивость. Но приемничек, надо сказать, получался у них весьма-таки корявый. Малахова даже одолевали сомнения — оживет ли, заговорит ли это неказистое сооружение из крошечных сопротивлений, конденсаторов и триодов…

Мила, конечно, догадывалась, что во время ее отсутствия что-то происходит в квартире, но предпочитала не вмешиваться в их секреты.

Чем меньше оставалось времени до ее дня рождения, тем больше тревожился Виталька.

— Папа, а мы успеем?

— Папа, а у нас получится?

— Папа, а ты как думаешь, мама обрадуется?

— Ну конечно, обрадуется, — успокаивал его Малахов.

Они закончили работу как раз накануне праздника.

Весь приемник — переплетение цветных проводников с черными шляпками триодов и красными лакированными сопротивлениями — умещался на ладони Малахова. Сейчас, пока он не был еще упрятан в самодельный футляр, пока был весь на виду, он казался хрупким и беззащитным, словно какое-то странное живое существо, пойманное и оттого застывшее, притворившееся мертвым, затаившееся на человеческой ладони.

Оставалось только подключить батарейки и щелкнуть тумблером.

И удивительно — казалось бы, уж с какими сложнейшими радиоустройствами не имел он дело, какие только монтажные схемы не перевидал за годы службы, сколько раз во время учений ликвидировал неисправности, иной раз мнимые, заданные проверяющим, а иной раз и настоящие, с которыми приходилось немало повозиться, сколько раз с беспокойным ожиданием, с тревогой всматривался в маленькие экраны осциллографов, в сигнальные лампочки, мерцающие на пульте, и вроде бы давно уже научился сохранять спокойствие, хладнокровие в самые критические минуты, а вот сейчас вдруг почувствовал, что волнуется. Да еще как! Первый приемник, собранный руками сына, его сына, — это ведь что-нибудь да значило!..

— Действуй! — сказал он Витальке.

Виталька подключил батарейки, в маленьком наушнике раздалось тихое потрескивание, шуршание, а затем совсем слабо, едва различимо, словно далекое стрекотанье кузнечика, то исчезающее, то возникающее снова, зазвучала музыка.

— Работает, папа, работает! — закричал Виталька. — Ура!

Честное слово, только ради одной этой минуты стоило ехать сюда, только ради того, чтобы увидеть глаза Витальки, в которых отражалось чудо, волшебство, внезапно совершившееся перед ним, и радость, и изумление перед этим чудом — да неужели это он сам, своими руками сделал?..

Виталька долго не мог расстаться с приемником, все включал и выключал его и прикладывал к уху маленький наушник, а потом вдруг задумался и спросил:

— Папа, а откуда музыка там берется?

— Ну как откуда? — ответил Малахов. — Ее приносят радиоволны.

— А что — радиоволны везде-везде, вокруг нас?

— Ну да, в общем-то, везде, вокруг…

— Значит, и музыка, и слова все время вокруг нас, только мы их не слышим?..

— Ну, не совсем так, — сказал Малахов. — Но похоже.

— И если бы мы не сделали приемник, волны так бы и носились вокруг невидимые и музыки не было бы? Правда?

— У нас не было бы, а другие все равно бы слушали. Приемников-то много…

Но Виталька словно пропустил мимо себя эти его слова. Он думал о чем-то своем.

— А им, наверно, очень хочется, чтобы их обязательно услышали? — сказал он.

— Кому?

— Ну, музыке… словам… которые вокруг нас…

Что-то в его тоне не позволило Малахову просто отшутиться, посмеяться. Последнее время Виталька все чаще поражал его тем, как причудливо соединялись в нем взрослая серьезность и детская фантазия — он то казался Малахову совсем маленьким мальчонкой, которому в пору слушать сказки, то удивлял взрослостью своих рассуждений.

— Конечно, хочется, — сказал Малахов тоже серьезно.

«А ведь, в сущности, так оно и есть, — неожиданно подумал он. — Виталька прав. И радист, который выстукивает ключом морзянку, и музыкант в студии перед микрофоном, и сотни людей на какой-нибудь мощной радиостанции — ведь они все только для того и работают, только для того и стараются, чтобы их услышали».

…Виталька вручил свой подарок матери на другой день утром. Сверху, на картонной коробочке из-под цветных карандашей, которая служила футляром транзистора, Виталька вывел печатными буквами:, «Дорогой маме в день рождения».

— Это что еще за сюрприз? — удивилась Мила.

— А ты послушай, мама, послушай. Вот поверни эту ручку.

Щелкнул переключатель, и в наушнике опять, как вчера, возникла отдаленная, хрипловатая музыка.

— Неужели сам сделал? Ай, молодец! — сказала Мила.

Она чмокнула Витальку в щеку и тут же отложила приемник в сторону, на подоконник. Через минуту она отвлеклась, забыла о нем, и Малахову вдруг стало жалко Витальку — он увидел, как тень обиды и разочарования промелькнула на лице сына. Неужели Мила не поняла, каким событием был для ее сына этот приемник, сколько старания вложил он в эту невзрачную коробочку?..

Малахов сказал Миле об этом, когда они остались одни, и она сразу согласилась с ним:

— Да, да, я как-то не подумала… Столько забот сегодня. Это для вас, мужчин, праздник — всегда праздник, а для женщины даже собственный день рождения — сплошные хлопоты… Между прочим, сегодня я познакомлю тебя с Кудриным, ты увидишь, это интересный человек…

— Да, если судить по твоим письмам, это просто выдающаяся личность, — сказал Малахов. — Так часто ты о нем упоминала.

— Ой, Малахов, да никак ты ревнуешь? — засмеялась Мила. — Учти, это несовременно.

Будь на то воля Малахова, он предпочел бы справить этот праздник втроем, никого, кроме Милы и Витальки, никаких Кудриных не хотелось ему видеть. Но Мила воспротивилась — какой же праздник без гостей? Да и не гости это вовсе — так, самые близкие друзья. И он, конечно, не стал спорить — в конце концов, это был ее, а не его день рождения.

Но то чувство, которое он испытал в первый день, когда взгляд его упал на раскрытую телефонную книжку, чувство, будто он случайно забрел в квартиру, где идет жизнь, к которой он не имеет никакого отношения, опять вернулось к нему.

Это чувство не покидало его весь вечер. Он знакомился с Милиными друзьями, и смеялся, и разговаривал, и провозглашал тосты — все шло как положено, вечеринка как вечеринка, и все-таки он оставался здесь посторонним человеком, словно лишь невзначай, лишь по стечению обстоятельств оказавшимся участником семейного торжества. Как будто вовсе не по праву сидел он сейчас в центре стола, рядом с хозяйкой дома, как будто настоящее место его было где-нибудь на самом краю, на стуле или табуретке, лишь в самый последний момент подставленной к столу… Наверно, он сам был виноват в этом. В отличие от жены, он с трудом сходился с людьми и, попав в незнакомую компанию, всегда испытывал неловкость и скованность. Тем более что компания была довольно пестрая, непривычная для Малахова: две учительницы с мужьями, кажется инженерами, директор магазина, журналист из местной газеты со своей знакомой — то ли певицей, то ли закройщицей из ателье, соседка по дому, чья профессия, вероятно, не имела значения, и, наконец, Кудрин, тот самый Кудрин, с которым так стремилась Мила познакомить Малахова.

Кудрин оказался еще весьма молодым, но уже успевшим несколько располнеть человеком, с благодушным выражением лица и неожиданно ироничными на этом благодушном лице глазами.

Разговоры, возникавшие за столом, касались людей, с которыми Малахов не был знаком, событий, которых он не знал, но которые зато хорошо были известны всем остальным, и Мила сначала то и дело, точно переводчик, приставленный к почетному, но чужому для всех гостю, поясняла ему, о ком или о чем идет речь, а затем, то ли разгорячившись от вина, от поздравлений, от комплиментов, от пожеланий счастья, то ли решив, что он достаточно уже получил сведений, чтобы ориентироваться самостоятельно, окончательно предоставила его самому себе.

Постепенно общий разговор за столом распался на разговоры-островки, и Малахов сам не заметил, как вдруг оказался втянутым в спор с Кудриным.

— Простите мне мое невежество, я сугубо штатский человек, к тому же прирожденный гуманитарий, юрист, армия для меня — нечто за семью печатями, — говорил Кудрин, — так я бы одну вещь понять хотел. Чтобы вы на один вопрос мне ответили. Сейчас, знаете ли, мы все одержимы теми или иными комплексами. В наше время, с тех пор как это слово изобрели, не обладать каким-нибудь комплексом вроде бы и неприлично. Вот я — юрист, а мне иной раз кажется: плюнул бы я на все эти бумажки, заявления, апелляции, кодексы и подался бы куда-нибудь к чертовой матери, в экспедицию, простым рабочим… Дорогу прокладывать, лес валить… Руками, одним словом, поработать. Чтобы работу свою ощущать. Чтобы ее потрогать, увидеть, пощупать можно было. А вот как у вас, у военных, на этот счет дело обстоит? Вам никогда не приходилось испытывать нечто подобное — психологическую неудовлетворенность, этакий комплекс неполноценности?.. Я не беру, разумеется, войну, военное время — там дело другое, там все ясно. А вот сейчас, в мирные, как говорится, будни, признайтесь, Павел Иванович, гложет вас ведь, наверно, червячок, гложет?

Сначала Малахову почему-то казалось, что все это говорится не столько для него, сколько для Милы; подсознательно еще заранее он уже был настроен, предубежден против Кудрина. Благополучные люди всегда настораживали Малахова. Может быть, это было наследство его нелегкого детства, может быть. Он не мог забыть глаз своего отца, ту муку, которую оставила в них война. Сколько он помнил, их жизнь, жизнь их семьи, всегда была трудна. И в детстве Малахов ни о чем не мечтал с такой мальчишеской страстностью, как о том времени, когда вырастет и сумеет оберечь отца и взять на себя заботы о нем. Так и не сбылась эта его мечта, так и остался за ним этот долг…

Но чем дольше всматривался сейчас Малахов в Кудрина, чем дольше слушал его торопливую речь, тем больше поражало его ощущение странного противоречия между лицом этого человека, таким благодушным, округлым, и выражением глаз — живым, то беспокойным, даже тревожным, то насмешливым. И его энергия, напор — словно и впрямь не было для него собеседника важнее Малахова — невольно располагали к себе.

— Так, признавайтесь, гложет?

— Ну уж непременно и гложет, — улыбаясь, сказал Малахов. — Это почему же?

— А вот я вам сейчас объясню. В любом человеке заложено стремление создавать, творить — вы согласны? Ощущать, говоря высоким слогом, плоды трудов своих. Оставлять их другим людям. Вас никогда не мучает сознание, что вы, вот вы, капитан Малахов, в силу своей профессии ничего не создаете, не производите — вы только тратите. Вас не мучает мысль, что после вас ничего не останется? Только честно! И не говорите мне, что армия необходима, что она защищает наш мирный труд и так далее… Это я все знаю. Меня интересует ваше личное, внутреннее ощущение.

— Э, нет, так не пойдет, — сказал Малахов. — На таких условиях я отвечать не согласен. Вы хотите, чтобы я отбросил главное — цель, ради которой мы служим. А как же без цели, без главного?

— Все-таки вы меня не поняли, — живо откликнулся Кудрин. — Попробую зайти с другой стороны. Вот я, например, лейтенант запаса. Надеюсь так им всю жизнь и пробыть. Говоря спортивным языком, мне всю жизнь суждено просидеть на скамейке запасных. И мне это, естественно, по душе. Меня это вполне устраивает. Потому что у меня есть другая профессия, другое дело, другое занятие. Но ведь и вы в мирное время — вы все, вся армия — это тоже армия  з а п а с а…

— А вам что, разве хотелось бы, чтобы мы превратились в действующую армию? — спросил Малахов.

— Да нет, конечно же! Что вы!

— Так вот ради этого мы и служим. Парадокс, если хотите. Но служим мы как раз ради того, чтобы не было  д е й с т в у ю щ и х  армий…

Этот спор, в общем-то наивный, вдруг напомнил Малахову его молодость, те бурные разговоры, которые вели они, будущие лейтенанты, о своем предназначении, о смысле жизни…

— Да нет же, понимаю я все это, понимаю. Я из вас другое вытянуть хочу, — продолжал Кудрин. — Мне психология ваша интересна. Ну, будем говорить прямо: бессмысленность своей жизни вы никогда не ощущаете?

— Нет, — сказал Малахов. — Не ощущаю. У меня на это как-то не хватает времени, — добавил он весело.

— Завидую. Честно говорю — завидую. А вам никогда не приходила в голову мысль, что если начнется война, настоящая война, если будут нажаты кнопки, то никакие ваши станции, радиолокаторы уже не помогут. Все полетит к черту. И у нас, и у них. А следовательно, все, чем вы занимаетесь, только игра в солдатики, детские игрушки. Я вот читаю — уже изобрели ракеты, которые на тепло человеческого тела сами наводятся, — и мне становится жутко! Укрыться-то невозможно! Да что я вам объясняю, вы лучше меня знаете все это, только вид делаете такой твердокаменный, непробиваемый. Может, по долгу службы, а? А я не скрываю — мне страшно. Мне один приятель рассказывал — он инструктором был, в Северном Вьетнаме, — ракеты такие есть, которые прямо по лучу радиолокационной станции идут. Вам кажется, вы самолет ловите, а на самом деле вы сами на себя свою смерть наводите. Вас не бросает в дрожь от таких изобретений?

— Нет. Это не входит в мои обязанности, — усмехнувшись, сказал Малахов. — У меня, знаете ли, иные заботы. Я должен научить своих солдат упредить эту ракету, произвести маневр антенной, направить, одним словом, ракету по ложному следу и проделать это в считанные секунды, может быть даже в доли секунды… Так что тут не до дрожи…

— Не знаю, — сказал Кудрин. — Не знаю. Вам либо памятник нужно отливать из бронзы — «полагается при жизни», как сказал поэт, либо… — И он засмеялся, оборвав себя. — Одно знаю точно: будь я вашим начальством, я бы немедленно повысил вас в звании. Как оно, это ваше начальство, терпит, что такой человек носит всего лишь капитанские погоны?

Он сказал это весело, но в глазах его светилась ирония, и оттого эту последнюю фразу с одинаковым успехом можно было расценить и как добродушную шутку и как насмешку.

«Тут уж не обошлось без Милы», — отметил про себя Малахов.

И верно. До сих пор Мила была увлечена разговором с другими гостями, не вмешивалась в спор, Малахов даже не поручился бы, что она слышала, о чем они спорили, но тут сразу же отозвалась, сразу же вставила свое слово.

— Малахов не из тех солдат, что мечтают стать генералами. В этом смысле он исключение, — сказала она.

— Это называется — удар с тыла, — ответил Малахов. Он поддержал ее шутливый тон, но мысль о том, что здесь, без него Мила обсуждала с этим человеком вопросы, которые касались только их двоих, посвящала этого человека в свои планы, и делилась сомнениями, и выслушивала советы, — эта мысль неприятно царапнула его.

А тут еще директор магазина, изрядно подвыпивший, потянулся к нему со своей рюмкой:

— Павел Иванович, дорогой, не берите грех на душу, не увозите от нас эту женщину!

— Я человек неверующий, — все еще стараясь сохранить шутливый тон, сказал Малахов. — И потому грехи меня не пугают.

«Уже всех успела посвятить, всех!»

А ведь когда-то нравилась ему эта ее общительность, это умение, не смущаясь, искать совета и помощи порой даже у незнакомых людей. Видел он в этом проявление ее доверчивости, почти детской открытости. Наверно, так оно и было. Тогда что же изменилось теперь?

— Симпатичные люди, правда? — сказала Мила, когда отшумела, закончилась вечеринка, когда закрылась дверь за последним гостем и они наконец, к некоторому даже удивлению Малахова, остались вдвоем. Только посапывал в соседней комнате спящий Виталька.

— А как тебе Кудрин? Интересный, правда?

— Ничего, — сказал Малахов. — Занятный. Только зачем ты с ним все уже обсудила, все наши дела? Мы же сами еще ничего не решили, ты со мной разговор все оттягиваешь и оттягиваешь, а с ними со всеми успела, поторопилась…

— Господи, Малахов! — воскликнула Мила. — На тебя никогда не угодишь! Да неужели с друзьями своими, с близкими людьми я и посоветоваться не могу?..

— Что тут советоваться? Ну о чем тут советоваться? — с неожиданным раздражением сказал Малахов. — Ехать к мужу или не ехать? Оставлять ребенка без отца или не оставлять? Об этом надо советоваться? Да что они могут сказать тебе? У них о Витальке сердце болит, что ли?

— А ты не думай, что у тебя одного болит, не думай. Я — мать, я добра ему хочу. Чтобы как лучше, понимаешь? А у тебя одно на уме — затащить нас опять в дыру, в глушь, к черту на кулички…

— Я же сказал: я разговаривал с Твердохлебовым…

— Ну и что? Ну и что? Та же дыра, только побольше..

— Ты же сама просила… — растерянно произнес Малахов.

— О господи, ну как ты не понимаешь! Это же сто лет назад было. Если бы ты меня тогда послушался, мы бы уже, может быть… Да что там говорить!.. Тебе два с лишним года понадобилось, чтобы решимости набраться к Твердохлебову обратиться. И ты еще сообщаешь мне об этом с таким видом, словно облагодетельствовал меня!

Малахов молчал. В такие минуты на него всегда нападали приступы немоты. Да и что он мог возразить? Зачем? Все было и так ясно.

— Пойми, Малахов, — вдруг с прежней, давней доверчивой интонацией сказала Мила. Как будто перед ним опять возникла та девчонка в сереньком платьице, которую он когда-то увидел за прилавком книжного магазина. — Не о такой жизни я мечтала. Ты знаешь, я девчонкой, бывало, по улицам вечером иду, смотрю на чужие освещенные окна, и такая мне за ними жизнь чудится — удивительная, праздничная! Ты же сам знаешь, как мы с матерью жили. Когда каждую копейку считать приходилось. Я до сих пор забыть не могу, как мать к соседке шла в долг деньги просить, а мы с сестренкой гадали: даст или не даст, даст или не даст?.. Разве я не имею права хоть теперь немного пожить по-человечески?

Знакомое чувство жалости, любви и горечи шевельнулось в душе Малахова.

«Наверно, ничто не оставляет такого следа в жизни человека, — думал он, — как обиды детства, и ничто, как детство, не определяет судьбу человека… Чужие освещенные окна, наверно, так и будут всегда манить Милу…»

— Неужели я не имею права пожить, как другие люди живут? Разве хотеть этого — так уж плохо? Или я всю жизнь должна провести между казармой и клубом? И Виталька тоже?

— Но ты же знала это, когда выходила за меня, — сказал Малахов. — Ты же была готова к этому.

— Знала? — Она посмотрела на него каким-то странным, оценивающим взглядом, словно прикидывала, сказать ему правду или нет. — Да. Знала. Только я одного не знала — что ты  з а с т р я н е ш ь… Ты же способным парнем всегда был, Малахов! А теперь? Знаешь, раньше были вечные студенты. Так ты будешь вечным капитаном. Даже если тебя повысят в звании, ты все равно в душе останешься капитаном, ты уже не сумеешь подняться…

Когда она произносила эти слова, ее лицо внезапно приняло грубое выражение, и в то же время в этом выражении было что-то знакомое Малахову. Когда-то он уже видел его. И вдруг он вспомнил. Это было очень давно, еще в его курсантские годы. Они с Милой стояли однажды вечером в небольшой очереди возле молодежного кафе, ожидая, когда швейцар откроет дверь. Рядом с ними стояла еще пара — так случилось, что подошли они почти одновременно, и, когда швейцар наконец приоткрыл дверь, Малахов чуть посторонился, чтобы пропустить незнакомую девушку. Но Мила решительно оттеснила ее: «Мы же первые!» — и потянула за собой Малахова. И вот тогда-то, в тот момент, когда протискивались они в двери кафе, он впервые увидел на ее лице это выражение грубости, жестокой способности постоять за себя… Правда, оно почти моментально исчезло, стерлось с лица, и она сказала, словно извиняясь: «С тобой, Паша, можно год без толку простоять…» Этот эпизод остался для него неприятным, но, в общем-то, случайным воспоминанием — уж очень не вязалась грубость с обычной Милиной женственностью. И теперь Малахова поразило не столько выражение грубости, сразу сделавшее Милино лицо чужим, жестоким, сколько то обстоятельство, что такие различные по своей значительности события — минутная ссора в очереди у кафе и разговор о судьбе их семьи — так одинаково отразились на ее лице.

«Только я одного не знала — что ты застрянешь…»

Может быть, она была права — он продвигался по службе медленнее, чем многие его ровесники. И если уж на то пошло, его несложившаяся семейная жизнь тоже была тому виной. В армии, как, может быть, нигде еще, это играет немалую роль. И в этом есть своя мудрость. Как требовать от человека и точности, и исполнительности, и умения воспитывать подчиненных, когда у него голова забита собственными семейными неурядицами?.. Обо всем этом Малахов мог сейчас сказать Миле, но не стал. Незачем.

— И знаешь, почему ты уже не сумеешь подняться? — продолжала Мила. — Ты слишком добросовестен. Ты думаешь, это достоинство? Но ты добросовестен до отвращения. Ты привык делать все, что тебе скажут. Ты — как мальчик, которому отец однажды внушил, что хорошо, а что плохо, и ты будешь верить этому до конца жизни. Ты забываешь, что отец твой жил едва ли не в прошлом веке. Сейчас совсем другое время.

Говоря, она ходила по комнате и пыталась убирать со стола, но только переставляла посуду с места на место.

— Не суетись, — сказал Малахов. — Ты слишком много суетишься.

«Что такое полупроводники?» — спросил его недавно Виталька. «Вот мы с Милой сейчас, как два полупроводника, — с усмешкой подумал Малахов. — Мы перестали слышать друг друга».

Мила неожиданно остановилась.

— Послушай, Малахов, — вдруг сказала она, — а что, если тебе попытаться демобилизоваться, уйти из армии? Есть же какие-то пути…

Опять нотки доверчивости зазвучали в ее голосе. И Малахов неожиданно понял, что же все-таки изменилось в ней. И доверчивость, и открытость остались, но она научилась  и с п о л ь з о в а т ь  их — вот в чем заключалась разница. Неужели благополучие или жажда благополучия способны так изменить человека?

— Правда, Малахов, что, если тебе демобилизоваться? А папа помог бы тебе здесь устроиться.

Все-таки она страшилась, все-таки она не хотела окончательно потерять его. Она словно надеялась, словно пыталась еще найти выход, который устраивал бы их обоих.

— Ты не думаешь, что говоришь, — сказал Малахов.

— Нет, правда, ну скажи мне честно, что тебя там удерживает?

— Я люблю эту работу, — сказал Малахов.

Он мог еще сказать о честности перед собой, о долге. Она была права — эти понятия внушил ему его отец, и он, Малахов, мечтал в свою очередь передать их Витальке. Только не напрасны ли теперь были эти надежды?

— Ответ исчерпывающий, — сказала Мила, и Малахов вдруг увидел в ее глазах слезы. После тех обидных, почти жестоких слов, которые она только что наговорила ему, это было так неожиданно, что он растерялся.

— Ты любишь работу! — сквозь слезы сказала Мила. — А я тебя люблю, тебя! Да, да, не смотри на меня так — люблю как дура, как девчонка — понимаешь ты это?

Он по-прежнему молчал, сбитый с толку. А он-то уже поспешил вынести ей приговор, он уже разложил все по полочкам — и вдруг эти слова, эти слезы!

— Ты вот обиделся на меня, наверно, а я ведь и злюсь и переживаю за тебя, потому что все еще люблю тебя…

— Так в чем же дело, Мила, в чем же дело? Что нам мешает? — торопливо проговорил он, чувствуя, как наивно прозвучал сейчас этот вопрос.

Он сделал шаг к ней, потянулся, чтобы обнять ее, волна благодарности накатила на него, но Мила поспешно и даже сердито отстранилась, сказала:

— Не надо, Паша, не надо.

Она отвернулась, стараясь незаметно утереть слезы.

— Мила…

— Не знаю, Паша, не знаю, я ничего не знаю… Я тут как-то проснулась ночью и представила себе: а вдруг с тобой что-нибудь случилось бы, ну, в аварию ты попал бы — прости, что я так говорю, но мне надо, чтобы ты все знал, — или еще что-нибудь там… Так я бы к тебе ведь бросилась, я бы тебя выхаживать стала… Понимаешь, стыдно говорить такое, но мне иногда даже хотелось, чтобы с тобой что-нибудь случилось… Я бы не отступилась, ты веришь?..

Он молчал. Словно он был виноват, что стоял сейчас перед ней целый и невредимый, без ожогов и шрамов, обыкновенный офицер, каких тысячи, с четырьмя маленькими звездочками на погонах…

— Не веришь… — сказала она печально.

— Нет, почему же…

Наверно, она говорила правду, она не лгала сейчас. Может быть, ей на самом деле нужна была какая-то встряска, какое-то потрясение, чтобы переломить себя, отказаться от этой ставшей уже привычной жизни…

В его ушах еще звучали ее слова: «А я тебя люблю, тебя!» Казалось, все, что она говорила и раньше, и затем, прошло, промелькнуло мимо его слуха, остались только эти слова.

— Так поедем, Мила! Поедем! — сказал он.

— Нет, — покачала она головой. — Поздно. Ты знаешь, мне иногда кажется: пока мы далеко друг от друга, между нами еще сохраняется какая-то ниточка, что-то нас соединяет, а там… Там и это порвется. Опять казарма и клуб? Что еще?.. И не обращай внимания на мои слезы. Я сама не знаю, чего я хочу. И вообще, я зря затеяла этот разговор. Сама не понимаю, что на меня нашло…

— Мила!

— Нет, нет, и не будем к этому возвращаться. Лучше помоги мне убрать со стола. Унеси посуду в кухню.

В кухне, как всегда после подобных вечеринок, царил беспорядок. Грязные тарелки, стаканы, консервные банки, бутылки, розетки из-под варенья, ложки и вилки громоздились на кухонном столе, на газовой плите, на подоконнике. Малахов осторожно поставил грязные чашки с краю стола и уже повернулся, чтобы выйти из кухни, когда взгляд его задержался на подоконнике. Там, между консервными банками с недоеденной рыбой и бутылками, лежала картонная коробка из-под цветных карандашей. Виталькин подарок. Приемник на полупроводниках. Значит, Мила, как положила его утром сюда, так и не вспомнила.

«Если бы это была  в е щ ь, — подумал вдруг Малахов с грустью, — Мила вряд ли забыла бы ее…»

Или опять, может быть, он судит ее слишком поспешно, слишком категорично?..

На картонной коробке виднелась небольшая вмятина — наверно, кто-то случайно надавил на нее. Малахов взял коробку в руки. Если приемник испорчен, Виталька не должен знать этого.

Он повернул переключатель, и в ответ так же, как утром, пробиваясь сквозь шорохи и разряды, возникла, пришла издалека слабая, едва уловимая музыка…

Предыдущая главаГлава 82 из 96Следующая глава