Тихо было в квартире.
Удивительно разной, оказывается, бывает тишина. Бывает тишина одиночества, тишина сосредоточенности, когда так хорошо остаться наедине с книгой или наедине с собственными мыслями, когда так легко думается, так зримо и отчетливо работает воображение… Бывает тишина торжественная, величественная, когда смотришь в высокое ночное небо, усыпанное звездами, и ощущаешь себя лишь малой частицей, песчинкой, затерявшейся в этом огромном мире… Бывает напряженная, рабочая, нервная тишина — тишина контрольных, тишина зачетов и экзаменов. А бывает такая — какая сейчас в их квартире. Леночкина мать в таких случаях говорила: «Словно покойник в доме». Гнетущая, тяжелая, давящая тишина.
Только шаги отца слышались за стеной, и ни звука больше. Вот он прошел на кухню, вот он вернулся обратно, вот остановился, наверно, в задумчивости у книжного шкафа, вот снова побрел на кухню. Опять вернулся обратно… Сколько же можно так ходить! Всю душу вымотал бесцельным своим хождением!..
Вот шаги приблизились к двери в Леночкину комнату, затихли. Видно, стоит, прислушивается, не решается заглянуть к ней. И снова скрипнул паркет, снова пошел отец кружить по квартире…
И этот звук шаркающих, робко удаляющихся шагов вдруг заставил Леночку подумать, что отец, наверно, уже понял свою вину перед ней и, конечно же, терзается и ищет путь к примирению. Ей так захотелось прежнего мира в доме, так захотелось всегда царившего в их квартире тепла и доброты, так потянулась она ко всему этому — прежнему и, казалось, такому прочному, без чего и жить невозможно.
Почему два человека, которые любят ее и которых, в свою очередь, любит она, не могут быть счастливы? Почему не могут быть счастливы они — все трое? Что им мешает? Разве это так сложно? Так трудно?.. Стоит только объяснить отцу, попросить его, уговорить выслушать все спокойно, и он поймет — не может быть, чтобы не понял. Он же умный и добрый.
И таким легко осуществимым, таким естественным и простым показался Леночке в эту минуту предстоящий разговор с отцом… Отец и сам, наверно, ждет этого разговора, этого объяснения. Леночка все больше и больше убеждала себя в этом, постепенно набираясь решимости, постепенно проникаясь уверенностью, что все так и будет, как представляется ей сейчас. И сразу легко сделалось на душе, как бывало только в детстве, когда после ссоры с родителями, казавшейся поначалу такой ужасной, такой непоправимой, вдруг наступало бурное — со слезами раскаяния и радости — примирение.
И в этот момент зазвонил телефон.
Леночка слышала, как отец снял трубку.
— Вартанян слушает, — сказал он. — Да. Нет, она подойти не сможет. Это несущественно, но подойти она не сможет. Вы поняли меня? — Голос его звучал твердо и непреклонно — голос военного человека. — И оставьте ее в покое! Вы слышите меня? — Голос внезапно сорвался на высокую ноту. — Что вам от нее нужно? Оставьте ее в покое. Все.
Когда он с размаху опустил трубку, Леночка уже стояла в дверях.
— Зачем ты так? Зачем? — тихо, почти шепотом, произнесла она.
Отец быстро повернулся к ней.
— А ты что хотела?.. Чтоб я своими руками… Своими руками…
Черты его лица как-то странно исказились. Чужое, незнакомое лицо видела сейчас перед собой Леночка.
— Ты этого хотела, да? Так этого не будет, слышишь? Я скорее умру, чем… чем…
Казалось, отец никак не может найти нужного слова. Лицо его то наливалось тяжелой багровостью, то вдруг столь же неожиданно серело, затягивалось бледностью, так что на щеках сразу отчетливо проступала полуседая щетина.
— Папа! — испуганно воскликнула Леночка. — Папа!
Но он уже не мог остановиться.
— Я вижу, тебя воодушевляет пример твоей матери! Ты хочешь стать такой же потаскухой, как она!
— Папа!
— Так иди, иди! Дорога открыта! Я не держу тебя! Но ты мне не дочь больше! Слышишь! Не дочь!
Леночка бросилась к дверям. Она плохо помнила, как натянула пальто, как сунула ноги в туфли. Отец что-то кричал ей вслед, но она не слышала — что. У нее было такое ощущение, словно она задыхается, словно ей не хватает воздуха.
Только на улице, на ветру, под дождем, Леночка немного пришла в себя. Рядом темнела телефонная будка. Леночка вошла в нее и торопливо, словно опасаясь, что передумает, набрала номер.
— Позовите, пожалуйста, Гурьянова.
Кто подходил к телефону, она не разобрала. Может быть, ее голос узнали? А какая, впрочем, теперь разница?..
— Я слушаю. — Голос Глеба. Ей показалось: она различила в нем волнение и тревогу. Словно Глеб уже ждал этого звонка, уже догадывался, кто звонит.
— Глеб, это я, — сказала Леночка. — Мне нужно тебя видеть. Очень нужно.
— Что случилось? — обеспокоенно спросил Глеб. — Ты где сейчас? Что с тобой, Лена?
— Я потом расскажу, не по телефону, — сказала Леночка.
— Хорошо, — сказал Глеб. — Где мы встретимся?
— Не знаю, мне все равно… Помнишь ту булочную, где мы пили кофе? Давай там, на углу.
— Хорошо, — сказал Глеб.
Почему она назвала именно это место? Или надеялась, что, снова оказавшись там, они сумеют вернуться в то прошедшее уже и счастливое время, когда им обоим было так хорошо, так бездумно-радостно?..
Когда Леночка добралась до выбранного ею места свидания, Гурьянов уже ждал ее.
— Ну что? Что? — спросил он сразу. — Я так за тебя волновался. Что произошло, Лена?
— Глеб, я ушла из дома, — произнесла Леночка, сама как бы со стороны вслушиваясь в свой звучащий без всякого выражения голос. — Я не могла, Глеб. Я не могла больше этого вынести!.. Ты бы слышал, что он мне говорил!..
— Ну что ты, Лена, ну что ты! — сказал Глеб. — Все устроится, вот увидишь, все устроится, все еще будет хорошо, поверь мне… Хочешь, пойдем сейчас ко мне, я напою тебя кофе?.. Если хочешь, ты можешь остаться у меня переночевать, а я уйду к приятелю, слышишь?
— Да, да, — сказала Леночка почти машинально. — Да.
— Ты только не переживай так.
Он заглядывал ей в лицо, он старался утешить ее, как утешают обиженного ребенка. И от этого его взгляда, полного тревоги за нее, от прикосновения его руки она и правда постепенно успокаивалась. Или это только казалось ей, на самом же деле боль вовсе не затихала, не смягчалась, а лишь уходила глубже, затаивалась до поры до времени?.. Так или иначе, но чувствовать возле себя человека, рядом с которым она могла не стесняться слез, не стыдиться своего отчаяния, который все понимал и от которого у нее теперь не было тайн, — это для Леночки было важнее всего.
Они ехали в трамвае, потом шли по каким-то улицам. Где? По каким? У Леночки было такое ощущение, словно она вдруг утеряла способность ориентироваться в городе, и, не окажись сейчас рядом с ней Гурьянов, она бы попросту заблудилась, не смогла сообразить, где находится и куда идет.
— Ну вот и пришли, — сказал Глеб с несколько нарочитой веселостью. — Хоть посмотришь мою келью. Соседей не стесняйся и не бойся. Они — люди хорошие, у меня с ними полный контакт.
Леночка покорно кивнула, но сама по себе мысль о том, что сейчас кто-то еще увидит ее, будет рассматривать ее с любопытством и интересом, что придется делать усилие над собой, чтобы произнести «здрасте» и, возможно, еще какие-то ничего не значащие слова, была для нее тягостна. Она даже приостановилась в нерешительности, но Гурьянов словно не заметил этого ее минутного замешательства, и вместе они вошли в парадную старого, неказистого, четырехэтажного дома.
И едва лишь они оказались вдвоем на лестнице, точно отгороженные уже от всего остального мира, Леночкой овладело волнение. Если все, что она делала до сих пор, она делала почти машинально, бессознательно, словно бы находясь в полусне или под гипнозом того чувства протеста, унижения и обиды, которое захлестнуло ее еще дома во время ссоры с отцом, то теперь, поднимаясь рядом с Гурьяновым по выщербленным ступеням узкой лестницы, приближаясь к той квартире, где он жил, она вдруг ощутила и страх, и робость, и отчаянную, радостную решимость — как будто и верно переступила сейчас некую границу и ничего больше не существовало для нее, кроме этого дома — д о м а Г у р ь я н о в а, как будто поняла она, признала, что никто ей больше не нужен, кроме этого человека, который сейчас шел рядом с ней. Она испытала счастливое чувство освобождения, как бывало в детстве, когда просыпалась Леночка после страшного сна и, лежа в темноте с открытыми глазами, медленно, не сразу, приходила в себя после пережитого испуга.
Гурьянов тоже заметно волновался, на него внезапно напала разговорчивость, он болтал о каких-то пустяках и острил все время, пока они поднимались по лестнице до площадки третьего этажа. Здесь он остановился перед ничем не примечательной, крашенной коричневой краской дверью. Звякнули ключи.
— Прошу!
Тогда, распахивая перед ней тяжелые институтские двери, он тоже произнес это слово. И даже интонация была та же. Кажется, так давно это было, так много времени утекло с тех пор! А на самом деле, если оглянуться — всего ничего.
Они прошли по довольно длинному и широкому коридору мимо детских колясок и санок, мимо лыж и велосипедов, мимо каких-то тумбочек и старых кроватей-раскладушек — мимо всех этих атрибутов чужого быта, чужой, неведомой Леночке жизни. Откуда-то, из глубины коридора, доносились голоса, позвякивание посуды и журчание льющейся воды. Где-то негромко, затихая уже, плакал ребенок.
Минет время, и этот коридор еще не раз будет возникать в одном и том же Леночкином сне, повторяющемся со странной настойчивостью. В этом неясном, нечетко проявленном сне она будет видеть себя и Гурьянова блуждающими по бесконечному коммунальному коридору, и всякий раз во сне от нее будут ускользать цель и смысл этого их блуждания, но неясное, тревожно-радостное предчувствие, которое она испытала здесь наяву, идя вслед за Гурьяновым, будет томить ее и во сне… В этих своих снах Леночке ни разу так и не удастся одолеть коридорный лабиринт, выбраться из него, достигнуть конечной цели, и это тем более странно, что наяву, на самом деле, путь их по коридору был совсем недолог — какая-нибудь минута, не больше, и Гурьянов все с тем же «Прошу!» уже распахнул перед ней дверь своей комнаты. Но прежде чем войти в эту комнату, она успела еще увидеть велосипед, приткнувшийся к стене возле двери, наверно, тот самый велосипед, на котором подкатил Гурьянов к институту в день их знакомства, и сердце ее снова дрогнуло от воспоминания об этом дне…
В узкой, с высоким потолком комнате было темно, только смутные отсветы бродили по ее стенам. Невидимые, тикали часы. Едва угадываемые предметы в комнате казались призрачными, лишенными четких контуров.
Гурьянов шарил по стене рукой, долго на ощупь искал выключатель, как будто и он сам сейчас был гостем в этой комнате.
— Ты только не обращай внимания, у меня тут беспорядок, — сказал он виновато. И в следующий момент щелкнул выключатель, комната осветилась.
С чем сравнить то чувство, которое испытала Леночка в эту минуту?
Мы испытываем волнение, встречаясь глазами со взглядом любимого, дорогого нам человека, наше сердце способно замереть от случайного прикосновения к его руке, от звука его голоса, от звука шагов, от одной мысли о том, что вот сейчас он войдет, возникнет на пороге… Все это уже не раз ощущала Леночка. Но волнение, которое она испытала теперь, при виде комнаты, в которой жил Гурьянов, при виде вещей, которыми изо дня в день он пользовался, к которым прикасались его руки: небольшого письменного стола, беспорядочно заваленного книгами, газетами и журналами, со старенькой пишущей машинкой посередине, книжных полок, стульев, на которых, в свою очередь, тоже громоздились стопки каких-то журналов, радиоприемника и проигрывателя, стоявших прямо на полу, наполовину разобранных, опутанных какими-то проводами, куртки, которую она не раз видела на Гурьянове и которая теперь сиротливо висела на спинке кресла, — это волнение оказалось совершенно особым и не менее острым. Как будто перед ней сейчас открывалась та сторона жизни Гурьянова, которая до сих пор была неизвестна ей, как будто только теперь, когда она увидела эту комнату, эти вещи, к ней пришло совсем новое ощущение — ощущение родства, близости… И верно, ну что ей эта куртка, небрежно брошенная на спинку кресла? Но отчего тогда при одном взгляде на нее вдруг возникает такое щемящее чувство нежности, такая жажда знать о близком человеке все и самой рассказывать ему обо всем, ничего не скрывая? Или вещи и правда вбирают в себя, хранят нечто от своего хозяина?..
— Ах, черт, если бы я знал… — смущенно бормотал Гурьянов. — Я бы хоть немного навел порядок… Ты извини, Лена…
А Леночка словно бы и не замечала его смущения и слов этих словно бы не слышала.
— Я сейчас чаю согрею… Или кофе… Хочешь кофе? — говорил Гурьянов. — Подожди одну минутку, я сейчас, быстро…
Казалось, он даже рад был этому поводу, казалось, нарочно даже искал эту возможность — удалиться, уйти, чтобы наедине справиться со своим волнением.
Оставшись одна, Леночка подошла к окну и выглянула на улицу. Окно выходило на набережную канала. По набережной с тяжелым гулом шли грузовики, и оконное стекло отзывалось на этот гул мелким, частым подрагиванием. Черная, словно бы маслянистая вода плескалась в канале, слабо отражая огни уже зажегшихся фонарей. По другую сторону канала виднелись какие-то темные, приземистые здания — вероятно, складские корпуса. Берега канала здесь не были одеты в гранит, не были укреплены каменными плитами и представляли собой обычные земляные откосы. Все, что видела сейчас Леночка, казалось ей исполненным особого значения. Город, который открывался ей отсюда, из окна гурьяновской комнаты, представлялся ей не похожим на тот, привычный, с которым она встречалась каждый день, — он выглядел угрюмее и озабоченнее, точно усталый человек, возвращающийся домой после вечерней смены… И по-прежнему ощущение, что с каждым своим маленьким открытием она открывает нечто новое и в Гурьянове, не оставляло Леночку.
Она присела за письменный стол, пытаясь представить, как сидит Гурьянов. Осторожно тронула клавишу старенькой пишущей машинки. В машинку был вложен лист бумаги.
«„День защиты детей“, — прочла Леночка. — Фантастический рассказ. Наброски».
Ее взгляд скользнул вниз по бумажному листу — там были напечатаны отрывочные строки, абзацы, отдельные слова.
«…Дети-то за что должны страдать? — сказал он с мучительным недоумением: — Ну пусть мы, взрослые, но дети-то за что?» — читала Леночка.
«— …Я вот о чем думаю, — отозвался Григорьев. — Мы так стараемся уберечь детей от различных болезней, от вирусов гриппа и полиомиелита, от дифтерита и кори, мы делаем детям прививки от оспы и тифа, но отчего же мы так мало заботимся о том, чтобы защитить их от вирусов жестокости и лицемерия, лжи и алчности? Нет, не то чтобы не старались хоть что-нибудь сделать, но все это как-то кустарно, на ощупь — кто во что горазд. А то и вовсе никак».
«…— В конечном счете, — продолжал он, — можно сказать, что именно память, ее избирательность формирует человека, формирует личность. Почему еще в детстве, в раннем возрасте человек одно событие запоминает навечно, вбирает, впечатывает в свою память, а другое, может быть куда более значительное, не производит на него впечатления, бесследно проходит мимо?.. Следовательно, пойми мы эти тайные движения, пойми лучше эти процессы, мы сможем влиять на память, на избирательность, сможем оказаться в состоянии уберечь человека от всего дурного, низкого, жестокого…»
«…Защитить ребенка в душе человека…»
— Это только так, наброски, самое начало работы, обрывки мыслей, — сказал Гурьянов смущенно. — Не стоит пока читать, не надо…
Леночка и не слышала, как он вошел в комнату и остановился у нее за спиной.
— Правда, не читай пока… — повторил он.
— У тебя не должно быть от меня секретов, — сказала Леночка.
— Да какие секреты! — отозвался Гурьянов. — Просто я ведь знаю: в институте уже и острят и потешаются надо мной из-за этих рассказов — мол, сочинитель нашелся! А я… Знаешь, я часто думаю: наверно, нет в нашем мире ничего сложнее, совершеннее, изумительнее, чем человеческий мозг, человеческая психика, человеческая память. И в то же время нет ничего более хрупкого, более уязвимого, более беззащитного. Сознаем ли мы это? Понимаем ли? Я и рассказы свои пытаюсь писать, чтобы напомнить людям об этом…
— Я понимаю, — сказала Леночка. — Я понимаю. Ты дашь мне первой прочесть эти рассказы, ладно? Мне хочется, чтобы я прочла их первая, слышишь, Глеб?
— Ну конечно, — сказал Гурьянов. — Кому же еще мне давать их читать?.. И знаешь, Лена, если у меня когда-нибудь выйдет книга, я посвящу ее тебе…
— У тебя выйдет книга, — сказала Леночка. — Я знаю[1].
— Откуда ты можешь знать? — засмеялся Гурьянов.
— Не смейся. Я серьезно. Знаешь, даже странно: я никогда, кажется, не была честолюбивой и тщеславием вроде бы никогда не страдала, а вот когда я теперь думаю о тебе, мне хочется, чтобы ты был знаменитым. И я бы тобой гордилась. Ужасно хочется. Это плохо, да? — спросила она жалобно.
— Нет, отчего плохо? — сказал Гурьянов, смеясь. — Я лично ничего не имею против. Только, прежде чем я стану знаменитым, давай все-таки выпьем кофе…
Он тут же виновато взглянул на нее, как будто испугавшись неуместности своего шутливого, легкомысленного тона, как будто извиняясь за него.
Крепкий аромат кофе заполнил комнату, и запах этот заставил Леночку вспомнить об отце. Что он сейчас делает? Стоит у окна? Смотрит на улицу? Ждет?
— Я устала, — сказала она. — Ты даже не представляешь, Глеб, как я устала за эти дни. И почему это люди бывают так жестоки друг к другу, почему так изводят, так мучают друг друга? Даже самые близкие… Или оттого и мучают — что самые близкие?.. Не люби я отца, разве бы я мучилась от его слов?..
— Ничего, все пройдет, — сказал Гурьянов утешающе. — Все пройдет. Вот увидишь…
— Да? — сказала она с надеждой. — Ты думаешь?
Он прикоснулся к ее руке, и Леночка, как тогда, в переулке, когда он держал ее руки в своих, ощутила нервный счастливый озноб.
— Останься у меня, — проговорил Гурьянов торопливым сбивчивым шепотом. — Я люблю тебя. Останься насовсем. Слышишь, Лена?
Она молчала, полуприкрыв глаза. Его ладонь по-прежнему лежала на ее руке.
Стоило только Леночке сказать «да» или даже лишь кивнуть беззвучно, и сразу все решалось: так хорошо было ей сейчас здесь, в этой комнате, рядом с Гурьяновым… Так легко и свободно… Стоило ей только сказать «да», и она сразу избавлялась от всего, что тяготило ее последние дни.
Запах кофе по-прежнему плавал по комнате.
— А отец? — сказала Леночка тихо, словно бы даже не Гурьянова спрашивала, а себя. — А отец как же?..
— Ну что — отец, Лена! — отозвался Гурьянов. — Он же сам во всем виноват! Пройдет время, он поймет это. Вот увидишь. Он же кругом не прав. Ты не обижайся на меня, но это же… Даже в нашей конторе над ним все смеются…
— Не надо! — воскликнула Леночка испуганно. — Не надо!
Она отстранилась от Гурьянова и резко встала.
— Лена, что с тобой? Ну что ты сразу расстроилась? Да не обижайся ты, я же не хотел… Слышишь? — обеспокоенно заглядывая ей в лицо, говорил Гурьянов.
— Я не обижаюсь, на что мне обижаться… — отвечала Леночка, отворачиваясь от Гурьянова, стараясь, чтобы не увидел он ее слез. — Я, наверно, сейчас ужасно банальную вещь скажу. Но что делать, если я так чувствую? Нельзя построить счастье на страдании другого человека. Я так ясно, так ясно это сейчас почувствовала…
— Ты об отце думаешь! — воскликнул Гурьянов. — О его переживаниях! А я? А обо мне ты подумала?..
— Ты — другое дело, — сказала Леночка. — Нам с тобой еще есть чем жертвовать, а ему уже нечем… Понимаешь?..
— Да погоди, Лена! Да объясни ты, что случилось?
— Не знаю, — сказала она. — Я и сама не знаю. Ты вот сказал: он не прав. Да, не прав, не прав, кругом не прав, я и сама это знаю. И что смеются над ним, знаю. Но оттого-то как раз я и должна с ним быть — оттого что с м е ю т с я — понимаешь?.. Ты-то это должен понять, ты же чуткий человек, Глеб! Ну как бы тебе объяснить это? Понимаешь, пока он был в силах что-то запретить мне, не пустить меня, приказать, пока имел власть надо мной, я могла ссориться с ним, спорить, ожесточаться против него… А теперь… теперь, когда он остался один в своей неправоте, совсем один, когда он побежден, смешон, даже жалок… — Слезы вдруг подступили опять к ее глазам, она не могла дальше говорить.
— Лена! Лена! Да успокойся! Что с тобой! — испуганно повторял Гурьянов.
— …когда он несчастен… я не могу оставить его одного… Понимаешь, Глеб, не могу…
— Да он-то сам поймет разве это? Оценит? Жертву твою примет? Или лишь в эгоизме своем утвердится?..
— Какая разница… — сказала она устало. — Какая разница…
Острая, томящая тревога за отца внезапно охватила ее, все разрастаясь. Казалось, даже малое промедление может быть гибельным. Как она могла бросить его? И разве имела она право на те минуты счастливой беспечности, что испытала здесь, в этой комнате?.. Кто знает — какой еще ценой ей придется платить за них…
— Я пойду, — сказала она. — Я пойду, Глеб, не сердись на меня, так надо.
— Я знал, — отозвался Глеб потерянно. — Я с самого начала знал, что ты уйдешь…
— Не сердись, Глеб, не сердись, мне и так тяжело, — сказала Леночка, на мгновение приникнув к нему. — И не говори ничего больше. И не провожай меня, слышишь?..
Если бы в этот момент он проявил больше решимости, резкости, может быть даже грубости, если бы возмутился, прикрикнул, если бы сделал попытку удержать ее, наверно, она осталась бы. Но Гурьянов только молча, с печальной, покорной преданностью смотрел на нее. Так и остался, застыл в ее памяти этот его взгляд. И только когда они прошли через весь коридор, когда на секунду замешкались, задержались у дверей, он сделал движение к ней, попытался взять ее за руку, словно только сейчас осознал, что она уходит. Но было уже поздно, момент был упущен.
На набережной канала Леночка быстро поймала такси, и эта маленькая удача чуть умерила остроту испытываемой ею тревоги. Но окончательно отлегло у нее от сердца, когда, уже подъезжая к своему дому, сквозь лобовое стекло машины, она увидела свет в окне отцовской комнаты…
Леночка открыла дверь своим ключом, прошла через маленькую переднюю и остановилась на пороге комнаты.
Отец сидел за столом, раскрытая тетрадь, какие-то листки с выписками лежали перед ним, но смотрел он не на стол, не в тетрадь, а куда-то поверх стола, прямо перед собой.
Увидев Леночку, он не вскочил ей навстречу, не встал даже — только неуверенная, словно бы вопросительная улыбка медленно осветила его лицо. Однако тут же, почти сразу он засуетился, начал торопливо собирать свои листки. Пальцы его дрожали.
— А я тут… я тут… — говорил он.
«Да он же совсем старик… — подумала Леночка, с нежностью и жалостью следя за его суетливыми движениями. — Совсем старик…»
— Представляешь, — неожиданно оживляясь, сказал отец, — я что-то тут никак не могу разобраться — ДНК или РНК является все-таки носителем памяти? Если с точки зрения самых последних данных современной науки, а? ДНК или РНК?..
— Боже мой, папа, какая разница! — сказала Леночка. — Ну какая разница!..