К книге
Формула памятиФОРМУЛА ПАМЯТИ Роман. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
29%
ФОРМУЛА ПАМЯТИ Роман. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
28

После встречи с отцом Леночка Вартанян не могла найти себе места. Какие-то неясные страхи не давали ей покоя. Она так и не пошла в лабораторию к Гурьянову, а вернулась к себе и машинально перебирала карточки с ответами Безымянного.

«…молоко — парное… дождь — теплый… трава — зеленая…»

— Да не расстраивайтесь вы, Леночка, — внезапно услышала она знакомый голос, и рука Веры Валентиновны мягко легла ей на плечо. — Не мучьте себя, не расстраивайтесь. Ну мало ли что старому человеку взбредет в голову! Никто этому и значения не придает…

Леночка подняла голову и вопросительно, в растерянности смотрела на Веру Валентиновну. Что могли значить эти ее слова? Что было ей известно? Откуда?

— Я говорю: не стоит огорчаться, Леночка, — все с той же ласковостью продолжала Вера Валентиновна. — Не терзайте себя понапрасну. Лучше пойдите к Геннадию Александровичу, поговорите, он все правильно понимает, вот увидите…

Леночка молчала. Она просто не в состоянии была произнести ни слова. Так она растерялась. Она уже догадывалась, что все то, что говорила сейчас Вера Валентиновна, было каким-то образом связано с приходом ее отца в институт. Но как, каким, почему? Этого она не могла уловить. Она только чувствовала, что молчание сейчас — единственная ее защита перед Верой Валентиновной, перед мягкой ее ласковостью.

— Конечно, отца вашего тоже можно понять, вы для него, как говорится, свет в окошке… Но все же нельзя быть таким эгоистом, правда? Старческий эгоизм — это, между прочим, ужасная штука, вы еще, Леночка, этого не испытали, а я знаю. Так что мой вам совет: не принимайте все это близко к сердцу. Неприятно, конечно, я понимаю, но не растравляйте себя, не надо, а то на вас и так лица уже нет… Мы вас не дадим в обиду, не бойтесь. И пойдите, пойдите к Геннадию Александровичу, не стесняйтесь, он — человек деликатный, все понимающий, поговорите с ним, и вам сразу легче станет…

И словно чтобы подтвердить ее слова, в комнату заглянул сам Геннадий Александрович Калашников. Его круглое добродушное лицо выражало некоторое смущение.

— Очень хорошо, что я вас застал, Елена Георгиевна, — скрывая свое смущение за подчеркнутой бодростью, сказал он. — Можно вас на минутку? Мне бы хотелось поговорить с вами, посекретничать, если вы не возражаете.

— Нет, пожалуйста, что вы! — отозвалась Леночка и послушно, почти автоматически пошла вслед за Геннадием Александровичем.

— Геннадий Александрович, вы только не обижайте нашу Леночку, она — хорошая, честное пионерское! — игриво сказала Вера Валентиновна.

— Что за слова вы произносите, Вера Валентиновна! — ответил Калашников, подхватывая ее шутливый тон. — Разве я похож на обидчика?

Они еще шутили! Они могли шутить как ни в чем не бывало, будто ничего не случилось!

Вслед за Калашниковым Леночка вошла в маленькую, узкую комнатку партбюро. Неказистый письменный стол, сейф и несколько стульев — больше здесь ничего не было. Геннадий Александрович пригласил Леночку сесть, и она опустилась на стул все с той же механической покорностью.

— Откровенно говоря, я испытываю некоторую неловкость, — сказал Калашников, потирая ладонью, словно массируя, щеку. — Я понимаю, что и вам этот разговор неприятен, но что поделаешь: наверно, все-таки лучше, если между нами не будет никакой недоговоренности, неясности. Я ничего не хочу скрывать от вас, Елена Георгиевна. Сегодня у меня был ваш отец. И он принес заявление или письмо, не знаю даже, как это лучше назвать, на мое имя и на имя Ивана Дмитриевича… Вы только не переживайте, не волнуйтесь, но письмо это касается ваших личных отношений…

Чувство стыда пронзило Леночку. Все ее существо, казалось, корчилось сейчас от этого стыда, и было странно, что при этом она продолжает по-прежнему сидеть на стуле перед Геннадием Александровичем Калашниковым и слушать, что говорит он.

— Видите ли, Елена Георгиевна, я бы, возможно, и не стал даже заводить с вами этот разговор, а просто спрятал бы заявление в стол и покончил дело, если бы не два обстоятельства. У меня такое ощущение, что ваш отец не остановится на этом, он пойдет еще и к Ивану Дмитриевичу, и бог знает куда, такое у него сейчас настроение. Это во-первых. А во-вторых, он разговаривал со мной в лаборатории, в присутствии моих сотрудниц. Он так и сказал: «Мне нечего скрывать от общественности института». Так что история эта, к сожалению, не может уже остаться только между нами. Уважаемая Вера Валентиновна, наверно, уже дала вам это почувствовать. Поэтому я и решил не откладывать наш разговор. И поверьте мне, Елена Георгиевна, при сложившемся положении лучше всего будет, если мы побеседуем начистоту…

— Да, да, конечно… — не столько проговорила, сколько прошептала Леночка.

— И исходите из того, что я — ваш союзник…

— Да, да, — опять отозвалась Леночка.

— А сейчас познакомьтесь, пожалуйста, с тем, что написал ваш отец. Я думаю, вам нужно это знать. — И Калашников протянул Леночке несколько аккуратно исписанных листков бумаги.

Леночка сразу узнала эти листки. Они были вырваны из той же самой тетради, в которой отец делал свои научные выписки, куда заносил свои размышления по поводу прочитанного. И почерк отцовский она сразу узнала: ровный, почти каллиграфический, без помарок. Что ж, он все делал основательно и аккуратно.

«Директору Института памяти

тов. Архипову И. Д.

Секретарю партийного бюро института

тов. Калашникову Г. А.

Уважаемые товарищи!

Обращается к вам в прошлом кадровый военный, ветеран Великой Отечественной войны, подполковник запаса Георгий Степанович Вартанян. Мне никогда еще в жизни моей не приходилось писать подобных заявлений, — как человек военный, я вообще не привык беспокоить кого-либо личными просьбами, это не в моем характере, и если теперь, после долгих колебаний, я все же решаюсь обратиться к вам, то меня вынуждает сделать это лишь глубокая тревога за судьбу моей дочери — сотрудницы вашего института Елены Георгиевны Вартанян. Хочу сразу сказать, что я благодарен руководству института за то, как встретили в коллективе мою дочь, с каким вниманием отнеслись к ней как к молодому специалисту. Дочь у меня единственная, у меня нет в жизни никого дороже, так что вы поймете, почему я так близко принимаю к сердцу все, что касается ее. Я, как отец, хочу ей только счастья, больше мне ничего не нужно.

Наверно, это мой промах в смысле воспитания, но дочь моя — человек в житейском плане совершенно неопытный, можно сказать абсолютно наивный. И этой ее наивностью, неопытностью воспользовался некий Глеб Гурьянов, который является сотрудником вашего института. Дочери моей кажется, что она любит его, но я-то знаю, что это не так! Слишком хорошо я знаю свою дочь. Я же вижу: это самообман, ошибка, заблуждение какое-то, которое может обойтись ей очень дорого. Потом будет кусать локти, да поздно — глядишь, вся жизнь уже исковеркана! Я, как отец, не могу, не хочу этого допустить. Я готов на самые крайние меры пойти, только чтобы дочь моя была счастлива, только чтобы потом не говорила: а где ты был? Почему не остановил меня?

С этим же человеком она не может быть счастлива, я знаю. Нужно ли вам говорить, что он собой представляет, — вы наверняка и сами хорошо об этом осведомлены. Мало того, что он старше моей дочери почти на двадцать лет, так он, оказывается, был судим, сидел за тяжкое преступление. Только наивностью моей дочери я объясняю то, что она не смогла разобраться в истинной сущности этого человека, трезво взглянуть на его сомнительное прошлое. Моя дочь человек чистый, и она верит, что ее окружают только чистые, благородные люди.

Человеку же с подобным житейским опытом, как у этого Гурьянова, ничего не стоит вскружить голову неопытной девчонке. Как ни горько мне говорить об этом, но гордость свою она потеряла, чуть поманит он ее пальцем, она уже бежит. Ссоры у нас в доме начались. Всегда мирно жили, я не мог нарадоваться на свою дочь, послушная она была девочка, никогда, бывало, слова поперек не скажет, а тут — чуть что — сразу на дыбы! Это его влияние. Только я знаю: уступи я ей сейчас, согласись — потом всю жизнь винить себя буду, до гроба простить себе не смогу. Вижу я, вижу: ничего, кроме несчастья, человек этот ей не принесет, не может принести. Я даже говорю ей: посмотри, сколько вокруг хороших людей, молодых, достойных, ну что тебя к нему потянуло? Это просто гипноз какой-то, наваждение, загадка.

Я думаю, вы поймете мое состояние, как отца, имеющего единственную дочь. Не могу я допустить, чтобы на моих глазах она встала на путь, ведущий к горю, к несчастью.

Как отец, как участник Великой Отечественной войны, всю свою жизнь честно служивший Родине, я прошу вас, товарищи: помогите мне! Сделайте все, что в ваших силах! Не останьтесь равнодушными! Побеседуйте с товарищем Гурьяновым, пусть он оставит в покое мою дочь. Неужели же он ничего не поймет, если с ним как следует побеседовать? Я верю: должен понять.

Я долго сомневался, прежде чем написать это письмо. Никогда не думал, что доживу до такого. Но сейчас я понял: у меня нет другого выхода. Завтра, возможно, будет уже поздно. Я повторяю: единственное, что меня заботит, это мысль о дочери, о ее счастье. Я ради нее все что угодно готов сделать.

Извините, что написал так длинно.

Леночка дочитала письмо до конца и некоторое время сидела ошеломленная, потерянно опустив плечи, сникнув.

— Вот такие дела, — сказал Калашников и добавил, подавляя вздох: — Честно говоря, мне впервые приходится иметь дело с подобной историей. Ваши отношения, Елена Георгиевна, с Гурьяновым — это, разумеется, ваше сугубо личное дело, и никто в него вмешиваться не станет. Я, должен признаться, пытался объяснить это и вашему отцу, пытался убедить, что его представления о Гурьянове, мягко говоря, не соответствуют истине, но… — Геннадий Александрович развел руками. — Логические доказательства там, где верх берут эмоции, оказываются бессильны. У меня было такое ощущение, будто он просто не слышит меня. Или слышит совсем не то, что я говорю…

«Зачем эти слова? — думала Леночка. — Не все ли теперь равно… Что бы ни говорили мне, чем бы ни утешали, разве теперь это что-нибудь меняет? Все уже кончено. Непоправимо».

— Я думаю, Елена Георгиевна, так, — продолжал между тем Калашников. — Вы, главное, сейчас успокойтесь, не преувеличивайте значения совершившегося, не изводите себя понапрасну. Ничего страшного ведь не случилось, правда?

Он утешал, он жалел ее, совсем как ребенка.

— Ну, поддался ваш отец эмоциям, первому порыву поддался, так пройдет время, он сам об этом жалеть будет, вот увидите. Неглупый же он человек у вас. Через некоторое время, я думаю, мы встретимся с ним еще раз, может быть, даже вместе с Иваном Дмитриевичем, поговорим, уверен, что он все поймет правильно. Так что не тревожьтесь, нет тут никакой трагедии, поверьте моему опыту…

«Зачем он это сделал? — думала Леночка. — Зачем он это сделал?.. Все было так хорошо… А теперь…»

— Ну вот видите, вы уже немножко и успокоились, — сказал Калашников. — Теперь остается только улыбнуться, и все будет в порядке. Правда, правда — к любым житейским ситуациям надо относиться с некоторой долей юмора, это здорово выручает…

Она действительно сумела пересилить себя и неуверенно улыбнулась этому добродушному, курчавому человеку, который так старался утешить и успокоить ее. Пусть думает, что все в порядке. Главное, ей хотелось сейчас побыстрее остаться одной, одной, одной, не слышать никаких слов, никого ни видеть. Только бы уйти, скрыться.

— Ну вот и молодцом, — сказал Калашников радостно. Наверно, весь этот разговор тоже был ему в тягость.

Леночка плохо понимала, как дотянула этот день до конца. Гурьянов, как обычно, ждал ее у выхода из института. Он обеспокоенно посматривал на нее — наверняка он уже все знал.

— Лена, — осторожно сказал он. — Лена…

— Не надо, — сказала она. — Не надо ничего говорить, Глеб. И оставьте меня, пожалуйста, не провожайте, я не хочу. Мне надо побыть одной.

— Хорошо, — сказал он покорно.

Она торопилась, она спешила домой, ей было необходимо увидеть отца, взглянуть на него — как будто что-то еще могло измениться.

Леночка решила, что не станет ни о чем говорить с отцом, не произнесет ни слова. О чем им говорить после того, что произошло? Она только взглянет на него молча и пройдет мимо, к себе. И пусть он мучается, думает, что хочет. Может быть, поймет, что натворил.

Но первым, что бросилось ей в глаза, когда она вернулась домой, был китель, со всегдашней дотошной отцовской аккуратностью повешенный на плечики в стенном шкафу, в передней. И едва лишь она увидела этот китель, едва представила, как надевал он утром мундир, готовясь идти в институт, как тщательно, до блеска чистил пуговицы, — гнев, самый настоящий, неудержимый гнев сдавил ей горло. Никогда еще она не испытывала ничего подобного.

— Ну что — доволен? — сказала она, глядя прямо в лицо отца и сама пугаясь неожиданной силы того враждебного чувства, которое захлестывало ее сейчас. — Доволен? Добился своего?

Ощутил ли отец эту ее враждебность? Почувствовал ли? На лице его была написана прежняя твердая решимость, неуступчивость, но в глубине взгляда таилось заискивающее, виноватое, почти испуганное выражение.

— Я же ради тебя, я только ради тебя! — твердил он. — Или ты думала, я буду равнодушно наблюдать, как моя дочь катится в пропасть? Так не надейся, этого не будет!

— Спасибо, спасибо, мне остается только сказать тебе спасибо… — нервно говорила Леночка. — Ради меня ты выставил меня на посмешище перед всем институтом. Ты хоть это-то понимаешь? Как я пойду теперь на работу? Ты об этом-то хоть подумал? Как взгляну в глаза людям? На меня же теперь пальцами станут показывать!

— Брось, Лена. У вас в институте умные люди, я уверен, они во всем разберутся. А на дураков нечего обращать внимания. Пусть смеются.

Знакомые нравоучительные интонации звучали в его голосе.

— Ах, пусть? По-твоему — пусть? Ну, знаешь ли!..

— Я не виноват, что ты сама себя поставила в такое положение. Надо было думать раньше. Нужно было слушать отца, я тебе сразу, с самого начала говорил…

— Я же, значит, еще и виновата?! Я же и виновата! — Леночка уже не сдерживала больше слез. — Как ты можешь такое говорить, как ты можешь! Откуда в тебе такая жестокость, откуда?..

…На другой день Леночка не пошла в институт. У нее болела голова, и чувствовала она себя разбитой, усталой, опустошенной. Она лежала на тахте в своей комнате и смотрела в потолок. Несколько раз отец, хмурый, потемневший лицом, осунувшийся, исхудавший, казалось, за одну ночь, заглядывал к ней, но на все его попытки заговорить Леночка отвечала молчанием.

Предыдущая главаГлава 28 из 96Следующая глава