К книге
Белые шары, черные шары...ЖДУ И НАДЕЮСЬ Роман. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ГЛАВА 13
79%
ЖДУ И НАДЕЮСЬ Роман. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ГЛАВА 13
34

Решетников медленно перебирал карточки — названия статей, фамилии авторов, сжатый конспект. Это было его богатство, его гордость — сотни карточек, все, что писалось учеными мира по тем проблемам, которые занимали его, Решетникова. Он прикасался к ним почти с тем же чувством, с каким филателист берет в руки свои альбомы или нумизмат дотрагивается до собранных за долгие годы монет.

Некоторые из карточек он вынимал и откладывал в сторону. Сейчас те статьи, те факты, которые он еще совсем недавно стремился опровергнуть, которыми порой попросту пренебрегал, считая их заведомо ошибочными, приобретали для него особое значение.

Решетников помнил, как в детстве, когда они вместе с отцом ходили в Дом занимательной науки и техники — был до войны в Ленинграде такой дом, — его особенно поразил один несложный фокус. В комнате гасли лампы, и на стене под ярким лучом света, бившим из проектора, возникало изображение — набережная Невы, гранитные парапеты, Адмиралтейство, но вот луч света менялся, становился красным, и тут же менялось изображение — на том самом месте, где только что Решетников видел набережную, теперь перед его глазами был Казанский собор, и скверик перед ним, и скульптурные фигуры Барклая де Толли и Кутузова… Так и сейчас — ничем не изменились эти карточки, исписанные его мелким почерком, остались точно такими же, какими были раньше, но словно упал на них иной луч света, и иной смысл обрели они для Решетникова.

Не раз Решетников задумывался: отчего это так часто, размышляя о своей работе, он обращается к детским ассоциациям, к воспоминаниям детства?.. Может быть, оттого, что эти детские воспоминания были особенно ярки, особенно сильны, оттого, что его довоенное детство оказалось отрезанным войной от всей остальной его жизни, осталось настолько дорогим и заповедным для него, уже взрослого, что не могло не запечатлеться навсегда в его памяти…

Внезапно Решетников почувствовал, что кто-то стоит за его спиной. Он обернулся и — вот так неожиданность! — увидел Таню Левандовскую.

Больше никого сейчас не было в комнате, наступил обеденный перерыв, все удалились пить чай, а он отказался, остался один, не хотел отрываться от работы и вот даже не услышал, как вошла Таня.

Первый раз она появилась здесь, у них в лаборатории, первый раз. Но такой уж был у нее характер, что где бы она ни появлялась, куда бы ни входила, она умела входить уверенно и независимо, как будто не сомневалась, как будто была убеждена, что ее ждут.

— Привет! — сказала она весело. — Теперь я вижу, что значит быть погруженным в науку. Пять минут уже стою у тебя за спиной, а ты даже не оглянешься… Я тебе не помешала?..

— Нет, что ты! — сказал Решетников.

Конечно, она была уверена, что он ответит именно так. А его, как и прежде, как в юности, в первые минуты встречи с Таней охватывало чувство растерянности, какая-то оцепенелость вдруг нападала на него. Никак не мог он избавиться от этого чувства.

— А я, знаешь, на днях прочла заметку Глеба о том, как вы здорово здесь работаете, как развиваете папины идеи, и вдруг устыдилась, что сама ни разу не была у вас в лаборатории. Вот и пришла. Да и посоветоваться мне с тобой надо. Ты что, чем-то недоволен?

— Нет, почему ты решила? — сказал Решетников.

«Вот уж не вовремя вылез Первухин со своей заметкой, — подумал он. — Совсем ни к чему нам сейчас эта слава».

Его удивило, отчего Таня назвала Первухина по имени, вроде бы никогда не была она с ним близко знакома.

— Разве ты знаешь Первухина? — спросил он.

— Знаю, — сказала Таня. — Или вы, сударь, думаете, что я уже стала отшельницей, вроде вас? Нет. А Глеб ведь пробует сейчас писать рассказы, пьесы пишет, странноватые, правда, что-то похожее на театр абсурда, но все-таки любопытно. У него есть друзья — молодые поэты…

— Разумеется, непризнанные? — сказал Решетников.

— Я не понимаю твоей иронии, — вдруг рассердилась Таня. — Да, непризнанные, ну и что же? С ними любопытно. Мы тут собирались однажды, слушали их, спорили…

«Это уже что-то новое», — подумал Решетников.

— А как твой муж на это смотрит? — спросил он вслух.

Он и сам сразу пожалел, что вырвались у него эти слова, глупо, конечно, было с его стороны задавать такие вопросы. Не смог сдержаться, не показать раздражения — слишком неприятно задел его этот неожиданный Танин интерес к Глебу Первухину и его приятелям.

— Муж? — переспросила Таня. — А что муж? Я, к вашему сведению, вполне суверенное государство. Скажи, Решетников, — добавила она уже серьезно, — у тебя никогда не бывало такого чувства, будто ты в чем-то немножко вроде бы обманут, будто твоя настоящая жизнь как бы и не начиналась еще вовсе, что ты еще только начнешь жить по-настоящему, что все впереди? А на самом деле — впереди то же самое. В юности мне казалось, что моя жизнь будет какой-то особенной, насыщенной, яркой. Стихи, музыка, интересные знакомства, встречи с необыкновенными людьми… Может быть, я была избалована с детства, может быть, это оттого, что отец мой был человеком редкого характера, редкой индивидуальности… И окружали его такие же люди. А потом, после папиной смерти, после моего замужества, все изменилось. Все словно пошло по кругу: служба, домашние заботы, телевизор, кино, гости… Ты знаешь, я иногда завидую таким людям, как мой отец, как ты. Ты всегда знал, чего хочешь. Работа для тебя главное. И сейчас вот я стояла за твоей спиной, смотрела, как ты погружен в свои карточки, и тоже завидовала тебе. Я так не умею. Впрочем, что это я разнылась сегодня перед тобой, ты не знаешь, Решетников? Я ведь совсем не для этого сюда пришла.

— Ты преувеличиваешь мои достоинства, — сказал он. — Может быть, я смотрел в карточки, а думал совсем о другом. Допустим, о тебе.

— Не ври, Решетников, — сказала Таня. — У тебя это никогда не получалось. Ты давно уже не думаешь обо мне, ты даже не позвонишь никогда.

«Сейчас она спросит: как опыты?» — подумал Решетников. А что он мог ответить? Он видел, что что-то нарушилось, что-то не ладится в ее жизни, ему хотелось утешить и приободрить ее, но что он мог сейчас сказать ей?

Но она не спросила. Видно, вполне достаточно было ей заметки Первухина. Да и с чего бы ей сомневаться, что все у них идет так, как надо?..

— Я тут разбирала папин архив и принесла тебе кое-что посмотреть — может быть, тебе будет интересно. И посоветоваться с тобой хочу: может, что-нибудь из этих материалов стоит поместить в сборник?

Она открыла небольшой портфель и достала оттуда пачку тетрадей и блокнотов, аккуратно перевязанную бечевкой. И Решетников бережно принял из ее рук эти тетради.

— Кстати, будь моя воля, я бы в этом сборнике обязательно напечатала письмо Трифонова. По-моему, это выразительнее всяких воспоминаний. И поучительней.

— Ты ответила ему? — спросил Решетников.

Таня покачала головой.

— Нет, — сказала она. — На такое письмо надо либо отвечать таким же, либо промолчать. Я предпочла последнее. Кстати, мне кажется, ему действительно хотелось, чтобы ты его прочел тоже. Он не случайно написал об этом. Да вот оно. Почитай, хотя бы отсюда. Мне тоже интересно знать твое мнение.

Решетников нехотя взял несколько густо исписанных листков бумаги.

«…Вообще, с точки зрения рассудка, логики, с точки, зрения нормального человека, это письмо мое, эта исповедь, это желание непременно поведать тебе о самом сокровенном, даже постыдном, что, может быть, лишь оттолкнет, испугает тебя, — необъяснимо, лишено смысла…» — читал он.

Рытвин, разговор в деканате… Да, да, наверно, все так и было тогда, Трифонов ничего не выдумывает.

Решетников читал письмо и ощущал, как полузабытое чувство охватывает его — чувство, которое он испытывал давно, еще в школьные годы, приходя в маленькую, узкую комнату, где жил Трифонов с матерью, — точно становился он невольным свидетелем того, что тщательно оберегалось от чужих глаз, что не положено было ему видеть.

— Нет, — сказал он, возвращая листки Тане. — Не могу. Такие письма пишутся только для одного человека.

— Но он же сам хотел!

— Это ничего не значит, — сказал Решетников. — Он ведь и в письме этом самим собой остается. Он любуется своей искренностью, своей способностью вывернуться наизнанку перед другим человеком. В конечном счете, исповедь — это почти всегда слабость, малодушие. Это надежда на то, что можно снять груз со своей совести и разделить его с другим человеком.

— Мне кажется, ты слишком суров к Трифонову, — сказала Таня.

— Не знаю, — ответил Решетников. — Может быть. Правда…

— Что — «правда»?

— «Послушный мальчик» — это он, пожалуй, очень точно сказал о себе. Только он в этом оправдание ищет, а какое же тут оправдание? У него все виноваты — время, обстоятельства, люди, он один ни при чем.

«Послушный мальчик»… — повторил Решетников задумчиво. — Мне всегда казалось, что это самый опасный сорт людей. Это по их плечам поднимаются вверх подлецы, подобные Рытвину.

— Но ведь теперь он понял это!

— Понял? Просто нынче уже не нужны «послушные мальчики», они упали в цене, не то время. Мы научились ценить самостоятельное мнение. Вот твой Трифонов и мечется.

— Он такой же твой, как и мой, — сердито сказала Таня.

Она еще что-то хотела добавить, но тут в комнате появилась Валя Минько и сразу бросилась к Тане:

— Танечка, как давно я тебя не видела, вот молодец, что зашла к нам!

Слух, что здесь Таня Левандовская, моментально разнесся по лаборатории, и все, кто знал, кто помнил ее, стали стягиваться в комнату к Решетникову. Впрочем, и те сотрудники, кто не был знаком с ней, тоже явились сюда — всем было интересно взглянуть на дочь Левандовского. Пришел и Алексей Павлович, старомодно склонился и поцеловал ей руку. Таня и ему сообщила, что читала заметку Первухина.

— Стараемся, — шутя сказал Алексей Павлович.

— Я рада, что вы не забываете моего папу, — сказала Таня.

— Как же мы можем его забыть! — говорил Алексей Павлович. — А вот вы нас что-то совсем забыли…

Он растрогался от этой неожиданной встречи. Да и как ему было не растрогаться — он помнил Таню еще совсем маленькой девочкой, именно тогда начиналась его совместная работа с Левандовским. Он неумело старался скрыть эту свою растроганность и оттого выглядел сейчас смущенным и растерянным.

Наверно, Таню еще долго не отпускали бы из лаборатории, но она сама вдруг заторопилась, сказала, что влетит ей в издательстве за столь долгое отсутствие, стала прощаться.

Решетников пошел проводить ее, и, когда они, миновав узкий коридор, стали вдвоем спускаться по лестнице, Таня сказала:

— Помнишь, в тот вечер, когда мы встречали папу, он сказал, что хотел бы написать сказку…

— Помню.

Еще бы он не помнил! Каждая подробность того вечера, последнего вечера, когда он видел Василия Игнатьевича, врезалась ему в память.

— Оказывается, папа и правда пробовал писать. Я никогда не знала об этом. А тут стала просматривать его записи и натолкнулась… Да ты сам увидишь. Такая обыкновенная общая тетрадь в серой обложке. Она тоже там, в той пачке.

— Ты сегодня какой-то странный, Решетников, — неожиданно сказала она немного спустя. — Устал, что ли? Или что-то скрываешь от меня? Или я на тебя нагнала тоску своим нытьем? В чем дело, Решетников?

Все-таки почувствовала, уловила она его настроение!

— Ты права, я, пожалуй, немного устал за последнее время, — сказал он.

Они спустились в гардероб, Решетников подал ей пальто, и Таня, уже прощаясь, протягивая ему руку, спросила весело:

— Хочешь, я тебе дам один умный совет, Решетников? Не вздумай жениться без любви — понял? Можно уговорить, убедить, обмануть себя, но потом все равно приходится расплачиваться…

Она произнесла это с шутливой беззаботностью и так и ушла, унося на лице веселую улыбку. Почему не остановил он ее, не удержал, не попросил: да расскажи ты толком, что с тобой происходит! Тоже улыбался, тоже разыгрывал беззаботность — боялся задеть ее гордость, боялся обидеть своим сочувствием.

Он вернулся в лабораторию и заставил себя снова погрузиться в чтение карточек — название статьи, фамилия автора, краткое содержание… Конечно, ему не терпелось поскорее взглянуть, что же принесла Таня, что таилось в этих перевязанных бечевкой тетрадях, которые когда-то раскрывал Левандовский, но он все-таки выдержал характер и только вечером, уже дома, осторожно развязал толстую пачку.

Здесь были и фотографии, и несколько писем, и типографские оттиски с пометками, сделанными на полях рукой Левандовского, и блокноты с набросками статей, с беглыми записями — что-то вроде рабочих дневников, и тетради с описанием задуманных опытов, со схемами и рисунками… Большинство из этих статей было опубликовано. Решетников хорошо знал эти статьи, и сначала он даже испытал некоторое разочарование оттого, что они не были для него новостью, открытием, находкой. Наверно, Таня думала, что нашла работы, которые отец не успел напечатать при жизни, а на самом деле это были только черновики его последних статей. Но постепенно, просматривая их, Решетников увлекся — его интересовали сейчас уже не сами статьи, а поправки, внесенные рукой Левандовского, фразы, которые были им вычеркнуты, знаки вопроса, поставленные на полях, торопливо набросанная схема… По рисункам на полях — чаще всего это были домики, такие, какие рисуют обычно дети, с двумя окошками и трубой, из которой валил курчавый дым, — Решетников угадывал, где Левандовский останавливался в раздумье, по кратким замечаниям, тоже вынесенным на поля, видел, что́ вызвало у него сомнения, что́ считал нужным он проверить лишний раз. Только внимательно вглядевшись в эти черновики, Решетников стал догадываться, что, пожалуй, вовсе не случайно именно их принесла ему Таня. Эти рукописи были  ж и в ы м и, по ним он мог уловить ход мысли Левандовского, почувствовать, ощутить и его сомнения и его надежды.

Он вдруг заволновался. Может быть, именно здесь отыщет он намек на то, что Левандовский допускал правомерность тех выводов, к которым теперь пришел он, Решетников. Пусть никогда не говорил он об этом вслух, но в черновиках, наедине с собой — разве не мог Левандовский размышлять о возможности иного пути?

Теперь Решетников только боялся, что вдруг среди этих тетрадей не окажется черновиков как раз тех статей, которые особенно важны сейчас для него.

Но ему повезло. Черновики были. В одном из блокнотов он наткнулся на столбики цифр — они были аккуратно выведены, вероятно, рукой лаборанта, а слева от них уверенно и размашисто — были поставлены три восклицательных знака. Торжество человека, одержавшего победу. Да и с чего, собственно, он, Решетников, вообразил, что Левандовский должен был сомневаться в своих выводах? Разве он стал бы тогда так горячо их отстаивать, разве стал бы так за них бороться?

«Ах, черт!» — Решетников вдруг разозлился на самого себя. Он все время надеялся на какое-то чудо, он искал оправдания, словно был в чем-то виноват перед Левандовский. Но в чем? Разве сам Левандовский стал бы колебаться, окажись он сейчас на месте Решетникова?..

Машинально, все еще продолжая думать о своем, Решетников раскрыл следующую тетрадь — тетрадь в серой мягкой обложке — и прочел:

«Может быть, это покажется странным, но я все чаще задаюсь весьма наивным для моих лет вопросом: почему для человека так важно, какая память останется о нем на земле, почему человек так стремится хоть что-то оставить людям?..»

Предыдущая главаГлава 34 из 43Следующая глава