Слышно, как винты, работая, задевают за что-то. «Пролетарий» нервно дрожит.
— Стоп!
Максимыч, словно отвечая на вопросы посторонних, равнодушно привычным голосом говорит:
— Есть стоп!
Для молодняка секунды кажутся часами. Холодный, безотчетный страх, словно тисками, зажимает сердца. Мурашки бегают спине, сохнут рты. Сразу все вспоминают о том, как трудно дышать.
Серым пеплом покрываются лица, дыхание с хрипом вплетает из легких. Из кормы доносится чей-то жгучий шепот. Командир оборачивается к корме. Шепот смолкает. Молчание. Жутко здесь в стальном корабле, попавшем в ловушку на дне моря.
Каждый обдумывает свое. У командира мысли сменяют одна другую. Он лучше всех знает, на сколько еще времени хватит воздуха в лодке; знает, что команда — почти все новички, и ждет от них всяких глупостей. Что же это держит «Пролетария»? Затонувший может быть десятки лет тому назад корабль — да, это вероятнее всего. Но ведь можно застрять так, что никакие удары не пробьют дорогу к выходу? От базы ушли далеко; пока дадут знать, пока придут на помощь, пройдет часов гораздо более тех, что остались для дыхания. Прорваться своими силами, рассчитывая на то, что судно сильно прогнило? Самое лучшее действовать. Вон как смотрят.
Да, на командира смотрят все, не опуская глаз.
Кандыба исподтишка достает наган и вставляет в барабан единственный патрон: уже лучше сразу, чем…
Прошедший огонь гражданской войны, израненный, видавший виды комиссар ощущает в себе великую злобу. Если бы враг был виден, если бы столкнуться в открытую, — комиссар знал бы, что делать, но кто это там цепкой хваткой держит лодку и не пускает ее ни взад ни вперед? Невидимый и поэтому страшный.
Комиссар ощупывает в кармане браунинг и крепко держит его в горячей ладони.
Петелькина трясет. Он никак не может справиться с неумолимым страхом, не может остановить дрожащие колени и закрыть рот.
Если это морское происшествие, то ну его к лешему! Побаловали и довольно. А если не всплыть? Жажда жизни охватывает Петелькина с новой силой. И только один Максимыч думает о своей станции. Сколько раз он играл в прятки со смертью, сколько раз был у нее в гостях?
— Пора привыкнуть. Все за одного, а один за всех. Только не пора ли на покой? Может быть это равнодушие к смерти — старческая немочь? Так ведь и ошибку можно сотворить. Вот вылезем наверх и подам заявление об отставке.
Командир решил действовать. Он почти нежно любил своего «Пролетария» и щадил его. Через заклепки корпуса уже просачивается вода и зловещими змейками стекает в трюм. Если много наберется ее, — никакие силы не помогут людям увидеть солнце.
— Продуть кормовые балластные[6]. По 1.000 ампер[7] на вал.
Словно взнузданный конь, вздыбился «Пролетарий». Вся электроэнергия переключается на винты, и свет гаснет. В кромешной тьме люди слышат, как градом сыплются удары в лодку, как все дрожит. Кажется всем, что чьи-то гигантские пальцы скребут по железу и стараются добраться до людей.
Снова резкое «стоп» командира, снова «Пролетарий» ложится на дно — и снова тишина.
Только теперь она иная. Нервы у людей натянулись, дыхание хриплое, и вот уже кто-то рвет ворот рубахи, скрипит зубами и оседает, как мешок, на палубу.
Вдруг истошный, отчаянный визг штопором всверливается в настороженную тишину. Зазубренным ножом полоснул он по сердцам людей, холодком прошелся, по волосам.
Кто-то шарахнулся в темноте, столкнулся с кем-то, и оба рухнули на палубу.
Люди заметались.
И когда подводники, теряя самообладание, готовы были впасть в паническое отчаяние, откуда-то снизу донесся басистый голос Кандыбы.
— Ух, ты, котячий сын! Ну, да куда же ты под ноги лезешь. Не видишь что ль человека?
Кандыба бьет ногой во что-то мягкое.

Черное пятно мяучит, взвизгивает, прыгает на рундуки, и оттуда глядят на людей две неподвижные фосфорические точки глаз Керзона.
Медленно загорается свет: винты не работают, и энергия снова переключается на освещение. По лодке проносится облегченный вздох, как будто люди донесли непосильную тяжесть и присели отдохнуть.
Все видят, как Кандыба, широко расставив длинные ноги свои, чешет затылок и косится на Максимыча. Два краснофлотца, налетевшие в темноте друг на друга и успевшие надавать друг другу тумаков, сидят на палубе и смотрят один на другого, как бараны на новые ворота.
Максимыч взволновался. Поднимаясь и снова опускаясь на свою табуретку, хлопая ладонями по коленам, он оборачивается к командиру и жалуется:
— Алексей Семеныч! Ну что же это за организация? Неужели нельзя старому моряку порядочного кота завести? За что ж коту моему хвост отдавили? Какой же это образцовый кот без хвоста?
Максимыч озлобленно грозит кулаком Кандыбе.
— Ух, ты! Березка махонькая!
Безудержный смех взрывает тишину. Люди смеются до слез, бессильно машут руками, в изнеможении приседают на корточки.
Не смеются только комиссар и командир. Они тревожно переглядываются.
Комиссар читает в глазах командира:
— Плохо дело. Вода продолжает прибывать. Краснофлотцы близки к истерике. Так смеются только люди, близкие к сумасшествию. Очень плохо. Глаза комиссара говорят:
— Ничего, пройдет, выплывем. Давайте действовать. Не упускайте момента — вперед!
— Товарищи! — Вдруг обращается он к матросам. — Нам всем выпало счастье показать, на что способны подводники. Положение наше трудное. Мы, наверно, сидим в разрушенном, затонувшем корабле. Только общим напряжением и безупречным подчинением можно одержать победу. Не забывайте о том, что при неудаче не только мы, но и наш флот потеряет одну боевую единицу. Потеряет «Пролетария». Вы знаете, сколько это стоит и как дорого обходимся мы советской власти. Будем биться до конца. Спокойствие, выдержка. Выплывем — факт!
И вдруг лицо комиссара осветилось улыбкой. Он берет с рундука царапающегося Керзона и подает его Максимычу.
— Держи, Максимыч, своего крестника, а то он на Кандыбу теперь в претензии. На базу придем, хвост перевяжем. Не беспокойся.
Максимыч берет мяукающего Керзона на руки, чешет ему за ухом и успокаивается.
Командир, словно ничего не случилось, вынимает часы и показывает их штурману.
— Сегодня в клубе — артисты из Москвы. Опера. В восемь вечера. Сейчас два — давайте торопиться, а то пропадут наши билеты, товарищ штурман!
Штурман, роясь в картах, спокойно отвечает:
— Ах, черт возьми! Чуть было не позабыл. Ну, ничего, мы еще успеем.
Краснофлотцы переглядываются. Всем становится стыдно и весело. Кандыба шепчем Петелькину:
— Ну, уж если командир в оперу торопится, — значит…
— По местам стоять — к всплытию!
Краснофлотцы исполняют команду, как на учении.
Собравши последние силы, «Пролетарий» дрожит и злится. Гневно бьет препятствие и наконец рушит его.
Вдруг, толкая друг друга, люди падают. Винты, до сих пор злобно урчавшие, заработали ровным гулом.
Что-то еще царапнуло корму «Пролетария», но он уже вырвался и летит ввысь.
Боцман, стоя у рулей, кричит срывающимся от радости голосом:
— Всплываем! 200… 170… 100… 40 футов!
Прошло несколько секунд, пока люди опомнились. Громогласное «ура» наполнило лодку.
Командир чувствует, как от всего пережитого слабеет тело.
«Пролетарий» оказался молодцом. Сознание победы ослабляет напряжение воли. Командир смотрит направо и видит, что вода сильнее пробивается через заклепки.
Комиссар все еще сжимает браунинг к кармане. Он скажет «всплыли» только тогда, когда увидит небо.
Петелькин чувствует, как радость жизни тугой пружиной развертывается в нем, но старается казаться равнодушным.
Теперь уж никто не думает о том, что воздуху осталось всего на несколько часов, что легкие отказываются работать, что в глазах пляшут радужные круги и разноцветные мухи.
У многих идет из носу кровь.
Все это ерунда, мелочь: сейчас в открытые люки ворвется спасительная струя воздуха, покажется небо, солнце, чайки. Максимыч, не сводя глаз с приборов; электростанции, одной рукой гладит Керзона и ласково шепчет:
— Котяка ты мой!.. Испужался?
Вдруг снова, где-то наверху рождается шум. Он приближается и растет со стремительной быстротой. Люди наклоняют головы.
Продолжающий всплывать «Пролетарий» получает страшный удар по перископу… Резко кренится на бок. Крик командира:
— Погружайся!
Выстрел… борьба… шепот комиссара:
— Что это ты, товарищ, задумал? Брось, говорю тебе!
В кромешной тьме «Пролетарий» камнем летит на дно. Над тем местом, где он должен был всплыть, стремительно проносится миноносец. За кормой от бешеной работы винтов водоворот брызг и пена.


Максимыч сидит на верхней палубе «Коммуны», затягивается папироской и тормошит за ухом Керзона. Лицо Максимыча покрыто странными царапинами. Керзон довольно мурлычет и щурит зеленые глаза. Одна лапа его аккуратно перевязана чистой марлей и торчит на отлете, кажется, что Керзон норовит с кем-то поздороваться за руку. Обступившие Максимыча краснофлотцы с других лодок вот уже полчаса просят рассказать его о том, что стало с «Пролетарием», когда на него налетел миноносец.
Максимыч долго мнется и, как бы нехотя, начинает:
— Ну и что ж тут рассказывать — пустячки одни. Полетели мы на дно, как топор в прорубь. Не перепугались — нельзя этого сказать. Обезумели только. Бегают все в темноте, кричат, царапаются. Меня два раза с табурета сшибли. Я уж Керзона держу крепче, а он, чудак котячий, тоже обезумел и царапает меня по силе возможности, а еще подводный житель. А Кандыба хуже всех — сущий котенок! Стреляться задумал, да комиссар к счастью заметил, вышиб наган. Ну, сели мы на грунт, зажгли переносные лампы. Тут очухались все немного, и Керзонка, прохвост, царапаться перестал. И вот, дорогие товарищи, комиссар начал речь держать.
Максимыч закурил новую папироску исподлобья строго взглянул на краснофлотцев.
Вот как он начал правильную речь свою: «Что же вы, говорит, елки с палкой, веру в себя потеряли? С чем съели ее? — говорит. Всех кругом советских подводников осрамили. Или не знали, на что шли? Если моряки, форму со звездочкой носите то и боритесь, как подобает советским морякам. И еще, говорит, это нас мировая буржуазия под воду загнала. Нам бы пахать да строить. Ну, а раз взялись бороться, так уж борись, обороняй Советскую страну до последнего вздоха. Пусть наши спокойно строят и на морские границы не косятся, за этим нас сюда послали.
Тут, говорит, один товарищ стреляться задумал. Барышня он, нытик. Позор. Мы не так богаты, чтобы краснофлотец из-за пустяка выбывал из строя. Жизнь в наших руках, говорит, так давайте же бороться за нее!»
Ну, ребята соглашаются конечно, такое на всех воодушевление нашло, да ведь, товарищи дорогие мои, воздуху-то у нас уже не было, только что если на одного Керзона вволю хватало. Тут уж многие на палубе корчатся, хрипят. Оттащили мы их в сторонку, начали к всплытию готовиться. А легли-то мы на глубине 220 футов. И воды в трюме набралось — ужас сколько… Туда, сюда, не можем подняться, отяжелели. Слышу — командир командует: «1500 ампер на вал!» Ой, думаю, не много ли будет, Алексей Семеныч? Сами знаете, такой силой тока слона убить можно.
К-а-а-ак рванется «Пролетарий» наш! Поднялся на несколько десятков футов и опять бедняга — на дно. Тут уж и я подумал: «Конец — амба».
Руки спустились… потихоньку с командиром прощаться начал.
Задыхались вовсе. И вот, дорогие мои товарищи! — Максимыч зябко передернул плечами. — Все вы знаете Петелькина. Лежал он до сих пор без абсолютного движения на палубе, с жизнью прощался. Перед этим говорил он мне: «Максимыч, неужели задохнемся? А жить-то как хочется»…
Ну, вот никто и не видел, как пробрался он в центральный пост, и не успел командир удержать его, как Петелькин повернул вентиль воздушной системы всего «Пролетария». Давление-то на 2.500 атмосфер, голубки мои! Это значит или всплыть или взорваться. Было у Петелькина всего два козыря — жизнь своя и «Пролетарий»… Вот он и поставил их на кон. Мы замерли, как истуканы. Только вдруг боцман как закричит: «Всплываем!» и вот давай плясать, песни петь и подпрыгивать. Вопит как оглашенный: «210… 170… 90… 40 футов!»

Командир каш оборачивается к штурману и с тихой такой улыбкой говорит ему: «Ну, товарищ штурман! Выходит, что поспеем мы в оперу». Тут и уразумел я, что все это они про оперу наврали нам, чтоб дух у ребят поддержать…
— Ну, а дальше-то что ж? Как всплыли-то? Не тяни, Максимыч!
— Ну и вот… Всплыли мы, открыли люки. Воздух, словно из пушки, выстрелом в лодку ворвался, ажно в ушах затрещало. Мы друг друга отталкиваем, подняли головы вверху, рты открываем, словно судаки на льду — п-а-атеха. А вечер выдался тихий такой, закат на конце моря красный, словно кумач…
Ну, и потопали мы потихоньку до дому. Пришли в гавань, я первым делом Керзона накормил, ну и все сели ужинать конечно.
Вот и все наша происшествие… Да, забыл вовсе. Петелькин командиру заявление подал. Уж и не знаю я, что там написано, только два часа они в каюте запершись сидели, но Петелькин заявление обратно не взял. Э, да ну вас! Кому что, а «Пролетарию» сегодня праздник!
Максимыч хитро подмигнул подводникам, загреб своего неизменного спутника Керзона под мышку и поплелся к трапу.
Выкрашенный в свежую краску, разукрашенный сигнальными флагами, покачиваясь на легкой волне, стоял «Пролетарий».
По палубе ходил, дымя из своей короткой трубки, от запаха которой чихали все портовые собаки, боцман «Пролетария» и, гордясь своей лодкой, поглядывал на другие.