Нет ничего лучше огня! Ворочается огненное существо, жует древесину, ворчит, гукает, перескакивает с полена на полено (а в маленьком костерке — с лучины на лучину). Радостно глядеть на него.
У огня, если собраться кучей, хорошо рассказывается, особенно ночью, особенно все охотничье. Люблю я слушать и всегда думал — нужна (к костру) куча пожившего народа, друзей-охотников, затем ночь не слишком комариная. Тогда и пойдет рассказ за рассказом, один интереснее другого. Слушать их — не переслушаешь.
Живи, учись… Это я раньше так думал. А недавно обнаружил, что и ночь не нужна, и костер может быть маленьким, и рассказчик один, к тому же малознакомый. Так — мелькнул когда-то на лестнице, ехали вместе в лифте, я на шестой этаж, он на шестнадцатый. Садились как-то в один автобус, и я разменял ему гривенник. Потом стали кивать друг другу — молча. А в сущности, мы незнакомы…
Однажды в воскресный день затеяли женщины уборку и выгнали меня из дома. Крикнули вслед:
— Не спеши возвращаться!
Я не обиделся, знал, что убирающуюся хозяйку лучше обходить стороной. И ушел в тот огрызок леса, что уцелел между домами-башнями. Там местные жители весной ищут цветы-медунки, осенью — осенние листья. И всегда шатаются толпами, чтобы подышать воздухом, там же прогуливают собак. А их сегодня было множество. Вся эта компания бежала, лаяла, рычала, знакомилась, обменивалась укусами. И все — люди и псы — дышали и наслаждались воздухом, зеленеющим лесом, пятнышками одуванчиков и редко попадающихся купав (иначе огоньками, жарками — так именуют купавы в Сибири).
Бредя в общем густом потоке, я увидел того, мелькающего. Он тоже меня увидел. Мы кивнули друг другу, и я остановился.
Мелькающий отдыхал, сидя на краю леска, ловко присев на пятку подогнутой под себя ноги. Так сидят, когда моют в лотках золото, сибирские золотомывы, одиночки-кустари.
Он что-то делал руками в траве, в то же время смущенно-весело поглядывал на катящийся поток. Вот, чиркнул спичку, и в траве задымилось. Мини-костер!
Узенький дымок, как от сигареты, поднялся вверх, и я подошел к Мелькающему. И тоже присел: золото я не мыл, но в лесах мне приходилось шататься. Был он — я впервые рассмотрел Мелькающего — одет кое-как в ношеную одежду. Сам побеленный годами, брови — седые кустики. Но такого широченного лба мне еще не доводилось видеть.
Он тоже поглядывал на меня, и конфузясь и радуясь. Должно быть, потому, что его костер вызывал презрительные пофыркиванья прохожих. Но когда сидят рядом двое серьезных поживших мужчин и колдуют с костерком, то это уже кое-что значит. Мой приход к огоньку как бы узаконил его. Мужчина ухмыльнулся:
— Вот, балуюсь, — сказал он, а я сказал, что люблю огонь. Сообщил о ночных разговорах.
— У такого и не поговоришь, пять минут — и прогорел, — сказал Малознакомый. — А костерком я занялся потому, что дома прибираются…
— И меня тоже выгнали, — сообщил я.
Не только лоб, но и правая рука Малознакомого была удивительна. На ней были пальцы-обрубыши.
— Производственная травма? — спросил я, уже предвкушая историю, и мужчина сказал, что да, производственная, с войны. Но разговорились мы не сразу, а когда костерчик прогорел и снова был разведен, и так раз пять подряд. Ряды гуляющих редели, к нам подбежала собака-крокодильчик и щетинистая собачка-лапатошка. Из тех, что издали не разберешь, где голова, где хвост, такие они щетинисто-косматые с обоих концов.
Крокодильчик был той редко встречающейся помесью, в которой слились противоположные породы. Крепкий и длинный корпус овчарки был посажен на ножки-обрубки таксы. Но лапы, хотя и вывернутые совсем по-таксиному, были и толсты, и крепки.
Пес был смехотворен не сложением, а важной многозначительностью таксы, умноженной на величавость сильной овчарки, могущей сражаться даже с волком и знающей это. Я рассмеялся на крокодильчика, а мой знакомый неодобрительно качнул головой. Я не понял, что ему не нравится, крокодильчик или мой смех. Другая же собака, лапатошка, была забавна щетинностью, тем, что глаз ее не было видно. Двигалась она уверенно и быстро. Это была помесь тибетского терьера с дворнягой. За своим другом крокодильчиком она бегала, не отставая, а обогнав, дожидалась его.
Знакомый угостил их сахаром.
— А теперь я займусь огнем, — сказал я.
И, побродив вокруг, я насобирал горсть сухих веточек, взял валявшиеся пустые сигаретные пачки «Шипка». Из всего этого развел шестой костерчик, а Иван Борисович опытной рукой поправил его. Сам говорил:
— Я тоже любил ночь, костер, болтовню. Да бросил охоту из жалости к зверью, мало их остается. А что касается рассказов, то… Слушать их я разучился, старею, сам стараюсь говорить. Мне только подавай слушателя, я его заговорю. Как у вас со временем?
— Есть…
— Господи боже, кем я только не побывал! Так согласны вы слушать?
— Согласен-согласен-согласен.
Костерок 7 — говорим о войне, что была.
Костерок 8 — рассказываем, кто кем работает.
Костерок 9. Рассуждаем о собаках, какие лучше. Чистой породы или гибридные.
Костерок 10. Мой знакомый был мобилизован и служил в саперных частях комвзвода у полковника Смоли. Дружил с ним.
Костерки 11, 12, 13, 14 и далее:
— Он и приглашает меня к себе, в Россию, — рассказывал Иван Борисович. — Засел в городишке Нелине, что невелик, и наслаждается всем отошедшим — заброшенными церквами, а там их было несколько, исконно русским говором городских жителей, зеленью лесов, прочим. А чего ему не наслаждаться, если он в отставку вышел, ему к городской квартире приплюсовали еще и дачу.
Началось у него не житье, а малина. Перебрался он на свою дачу, можно сказать, окончательно, только два-три зимних месяца проводил в Москве. Человек военный, он всегда командовал. Привык. И подход ко всему в саду и огороде у него был чисто военный. Сначала стратегия (основная цель), затем разведка, опрос лазутчиков (т. е. соседей), штудирование литературы, затем четкая разработка плана боя в огороде или саду. Не всегда, конечно, получалось, потому что отходить с захваченных позиций он не любил и не умел. Генералом потому не стал, что не хватало в нем способности к маневру. Вот, скажем, пчелы. Он проштудировал литературу, изучил, поспрашивал. Затем написал руководство, как следует по-настоящему управлять пчелами. Но пчелы этого руководства не читали, потому у них постоянно происходили конфликты. Изжаленный пчелами, он и в больнице лежал, а уж сколько роев переморил, не счесть. Овощи и яблони сначала ему подчинялись неохотно, но летать они не могли, умереть из протеста им живучесть не позволяла. Им-таки пришлось приспособиться к полковнику (опыты с пчелами он продолжал).
Так что ходил Петрович козырем.
Года так через три-четыре, когда он одержал победы — первые, над овощами и фруктами, — он призвал меня в городок, соблазняя стариной видов, овощами, яблоками. В отпуск я отправился к нему.
Встретились. Погуляли мы в саду с яблоньками, прошлись по огороду, где поротно и повзводно, как на параде, сидели редьки, черные и белые, морковь, огурцы, клубника, выращиваемая отчего-то в бочках с просверленными отверстиями.
Жил он на даче одиноко, жена сидела в Москве с детьми взрослыми, да требующими догляда.
Несколько дней, как водится, мы вспоминали войну. Он — начальственно, я как подчиненный.
— Пей, ешь, отдыхай после дороги. А потом будь готов к осмотру городка. С фотоаппаратом!
— Есть, товарищ полковник! — отвечал я, хотя к тому времени я закончил институт, на заводе дошел до должности, равной полковничьему званию. Но мне его обращение все же нравилось, оно напоминало время, тяжелое и страшное, а все же сросшееся с сердцем.
Оказалось, что мой отпуск, все двенадцать дней (неделю я хотел провести в Москве, побегать по театрам) у полковника уже был расписан по минутам. А чтобы, не дай бог, не упустить чего, план был перепечатан на трофейной пишмашинке «Адлер», но с русским косо припаянным шрифтом. Листок приклеен к кухонному шкафу, рядом с календарем. И стоило войти в кухню (а мы в ней питались), как было видно, и какое сейчас число, и что там в программе. Но я не протестовал, первая же наша рекогносцировка поразила меня. Этот маленький городок, видавший и татар, и Наполеона, и немцев, не только сам был красив, он стоял на сильно и красиво пересеченной местности.
Два оврага, две речки (как будто одной было мало на пять тысяч населения). Через них перекинуты бревенчатые мосты, ловко вписывающиеся в пейзаж.
Фотограф во мне ликовал!
А овраги! Не сибирские, глинистые расщепы чуть ли не до центра земли, нет, они заовалены, вылизаны временем, как языком. Поросли они таким слоем дерна, его прошивали, уходя вглубь, такие корни лип, дубов, ясеней, кленов, что укреплять овраги не требовалось.
Да, о них у местного руководства голова могла не болеть. Вообще, голове неотчего было болеть, т. к. единственное предприятие, большой молочный завод, при крайнем напряжении своих дымовых ресурсов, не смог бы испортить океана превосходного влажноупругого воздуха.
Такого в Сибири не бывает. Им дышалось и легко, и емко, и мягко. Будто ешь кисель со сливками. Кстати, все молочное продавалось здесь изобильно и было до крайности свежо и вкусно.
В первый вечер ходили мы немного, только посматривали на просвечивающие сквозь деревья стены церквей. Меня больше заинтересовали местные собаки.
Более странной компании я не видел, пожалуй, со времен войны. К нам ведь присылали всяких собак. Для розыска мин отбирали легавых и овчарок. Раненых вывозили крупные собаки, в большинстве лайки. Брошенных населением во время бегства от фашиста было множество, большей частью забавнейших дворняжек.
Но на зеленом берегу речки, среди домов, вольно и красиво поставленных, бродили шавки лилового и даже розового цвета. Целыми стаями они слонялись по городку, играли друг с другом, а некоторые грызлись, но беззлобно.
— Тоже достопримечательность, — говорил полковник. — У нас кровных псов по пальцам пересчитать. Три гончака, два гордона, штуки три овчарки. А прочие — из этих вот.
— Но отчего они розовые? — удивился я.
Оказалось, кроме молочного завода была мастерская, что-то там красящая анилиновыми красителями. Использовав, примерно два раза в месяц, краситель сливали в лужу, из которой розовая жижа текла в маленькую речку Нелыму. Туда же сливала воды и местная баня. И по банным дням в теплой воде полюбили купаться местные собаки. Там и окрашивались столько раз подряд, что нормальный цвет теперь приобретают только после линьки. Затем, чтобы снова окраситься.
— Значит, нет розы без шипов?
— Я думаю, мы это исправим, осенью уберу овощи и займусь этим производством вплотную. Хорошо, что напомнил… Ладно! А завтра мы сделаем…
— Что вы сделаете завтра?
— Перекрою свой план, потому что пропустил одну достопримечательность.
Затем мы пошли домой, и я помог полковнику в огороде. Мы пололи гряды, где назойливо, с упрямством не менее твердым, чем у хозяина, вырастали сорняки, лебеда, одуванчики и даже пырей. Но, истребляемые, они остатками своих корней затаивались в земле, чтобы использовать первый же дождь для очередного прорыва к солнцу.
— Я их паяльной лампой приспособился выжигать, — сказал полковник. — Пускаю в ход огонь. Не растут.
Сказал — и нахмурился. Остаток вечера мы говорили об атомном оружии, о перемене стратегии, и легли спать весьма расстроенными. Полковник не спал, а кашлял в своей комнате, я же ночевал на веранде, и меня донимали комары. Впрочем, они не шли в сравнение с нашим, рыжим сибирским комаром.
— Разве это комары, — помнится, бормотал я, засыпая.
Снились мне розовые собаки и городок.
Я проснулся покусанный комарами, озябший и недовольный вечерними разговорами. Я же в отпуску, зачем они?
День заваривался солнечный, даже паркий. По огороду в трусах ходил полковник и поливал из шланга. Было семь утра, мне хотелось мыться из шланга и затем есть местный удивительный творог. Полковник увидел меня и обрызнул из шланга. Вода оказалась поразительно холодной, я зашипел, будто кот.
— Артезианская! — крикнул полковник. — Мне скважину просверлили.
— Бегу в дом! — отозвался я. — Оботрусь!
Когда я вышел снова, уже в легком костюме, полковник кончил поливать. Он смотал шланг и стоял у калитки, железной, сваренной из водопроводных труб. А по улице шли две собаки, один, как вы говорите, типа «крокодильчика», другая была лапатошка, по вашей терминологии. Судя по походке, шерсти, это были очень старые псы.
— Это еще одна наша знаменитость, вроде церквей, — сказал Петрович. — Пойдем-ка завтракать! Будет редиска с маслом, потом творог, потом простокваша и чай с лимоном. Их мне из Москвы жена привозила. (Как все бывшие провинциалы, а полковник был сибиряк, томич, он не уставал повторять «Москва» и явно гордился, что жил в ней.)
— А что за псы?
Завтракая, он рассказывал о псах. О том, что, получив здесь участок под дачу в сорок шестом году, он уже застал этих собак. Они так же ходили вместе, проживали без хозяев, обитая в самом дальнем церковном здании, сохранившемся немного лучше, чем другие. Живут там летом, живут и зимой. Кормятся у столовой, попрошайничают.
По временам не появляются в городке так долго, что можно предположить — браконьерствуют в лесу. Длинный — это он, щетинистая — жена. Так и живут парочкой. Потому многие им дают то кость, то хлеб, что найдется. Награждают, так сказать, за верность друг другу.
По слухам, появились как раз после войны, и вроде бы солдат был с ними, веселый песенник с баяном. Отстал от части. Пел и плясал, пел и плясал, а там его, косенького, взяли за хвост, за крылья, и кинули в другой воинский состав, что проходил через городок с запада на восток.
Вагоны были полны веселящихся солдат. И этот тоже веселился. Но когда поезд тронулся и набирал скорость, солдат свистел и звал собак. Но их на перроне не было. Их нашел здешний лесник, когда, бродя опасливо по лесу и боясь мин, стрелял косачей. Вышел к церкви, и к нему побежали собаки и стали звать за собой. Будь псы без ошейников, он застрелил бы их как одичавших. Но собаки вежливо и культурно звали за собой и увели старичка в церковь и там сели, глядели на него, скулили.
— Хлеба не дам, — сказал старик. — Сами кормитесь, дичиной.
Вот уже пять лет живут здесь псы. Пришли они сюда немолодыми, по-видимому, и вот старятся, немного им остается шкандылять по улицам… Подохнут, и уйдет с ними в землю их тайна. Потому что всех людей зовут они к себе. Их уже за это маленько проучили местные хулиганы. Самому отрубили полхвоста. Ничего, зализал рану.
Его щетинистую подружку шибанули камнем и угодили прямо в глаз. Та окривела, но существует! И люди примечали, что, когда больна одна псина, другая несет ей либо кость, либо хлеба кусок. Заботится. Постепенно разобрались в их супружеской жизни, стали уважать, защищать, подкармливать. Кое-кто даже приводил их к себе домой, то порознь, то обоих сразу. Но псы с упрямством идут обратно.
— К ним еще сходим. Но пока займемся достопримечательностями, — приказывал полковник. — Заглянем и в их церквушку для счета, — малоинтересна. Чего бы им туда отнести? Кажется, кусок колбасы есть, уже заветрился.
У полковника был отличный погреб, который он набивал снегом в марте — апреле. Так он сберегал холод все лето, до осени.
В этом погребе нашелся позабытый, ставший желтым, творог, нашлись щи с громадной костью. Все это, колбаса, творог и говяжья кость, было завернуто в газету. Полковник нес сверток, я же свою отличную трофейную фотокамеру, «двуглавую», как говорят немцы, «Иконту».
А снимать тут было что! Сердце радовалось, до того был пересеченный и погнутый городок, обстраивавшийся после короткого прихода немцев, отлично выставлялись из берез церкви. На одних крест был поломан, в боку другой — пробоина. Но у стоявшей на самом высоком месте все было отремонтировано и даже купол заново позолочен.
Да-а, Русью здесь пахло, старой. И тогда я, как и положено инвалиду, помечтал на ходу, как бы здесь надо было все перестроить, сделать удобным, функционально-красивым. Против церквей я не имел ничего, пусть будут как украшение пейзажа. Потому что с ними мои фотографии должны были выйти просто здорово. Все у меня было: пленка «Агфа», объектив «Тессар», плотный светофильтр.
Сделаю фотоальбом, пришлю полковнику, порадую его.
Такого рода городки, при всей их малости, просто фотографически бесконечны: взгорки, пригорки, милые дворики, оградки, уголки.
Пленка в фотоаппарате кончилась моментально. Перезарядив аппарат, вторую я расходовал осмотрительно, больше выбирал и запоминал, прикидывал, куда, при каком освещении мне приходить, утром или вечером.
И вдруг приметил два пятнышка, коричневое и серое. Они поднялись на бугор, обросший березами, исчезли. Затем мелькнули подальше, на дороге. Теперь их высвечивало солнце — собаку, похожую на колбаску, и другую, похожую на ершик для чистки бутылок. Не спрашивая полковника, блаженно вдыхающего воздух и приговаривавшего: «Мне хорошо и широко дышится, все тут русское», — я понял, что это за собаки.
— Местные знали толк в пейзаже, — умилялся полковник. — Ишь, как ловко церквушки понастроены. Я покажу тебе ту самую, с полкилометра до нее.
— Она такая же? — спросил я.
— Сам увидишь. Не задавать вопросов начальству, оно знает, что делает и куда ведет. Вот то-то же. Щелкни-ка меня еще разок, и пойдем к собакам.
И мы пошли.
Дорожка привела нас к лесу, российскому, широколиственному, влажному. Дорожка шла высоко, в стороне же, под обрывом, протекала топкая речка. Дорожка направилась прямо к ней, а ответвившаяся тропка потянула нас в лес. Неглубоко. Сначала мы увидели развалины печных труб — здесь были сгоревшие дома, за березой стояла церквушка, невысокая, но широконькая. В нее вводили ворота, солнце пробивалось в дыры и падало вниз, на груды битого кирпича. Судя по виду, в церквушку когда-то угодил артиллерийский снаряд. Но такая была старинная кладка, что он не разрушил церковки.
Полковник стал восторгаться качеством работы старых мастеров. Он шагал туда-сюда между крапивой, выбирая для меня точки, с которых церковка казалась бы красивее. Потому что она удручала его и своим побитым, старым видом, и простоватостью пропорций. Он даже рассердился:
— Что он, архитектор, пропорции брал с толстой купчихи, что ли?
Да, церковка была старая, лет ста. В куполе мостились сизые голуби. Они летали сквозь пролом, пересекая луч света. В церквушке же было сумрачно, нехорошо.
Нельзя сказать, чтобы я вышел из войны нервным человеком. Но тут на меня накатывались волны непонятного страха, и мне даже чудилось касанье ледяной руки.
Я даже оглянулся на полковника, не шутит ли. Но тот был шагах в пяти и наблюдал за мной. Значит, так себя и должны чувствовать все, приходящие сюда.
— А вот я, — сказал он, — как ни прибреду сюда, так обязательно капельку нитроглицеринчика слизну, вот из этого флакончика. Дать?
— Что бы это значило?
— Не пойму. Может, сыро и прохладно, и что на отшибе. Может, оттого, что фашисты тут пленных командиров расстреляли. Так мне говорили. Но, по моим сведеньям, расстреливали их в другом месте. Ну, плюнь, и айда к барбосам.
— Они…
— Они ждут нас.
И точно, на дорожке стояли и ждали собаки-старички. Впереди пес типа «крокодил», верх туловища от овчарки, лапы таксины. В его желто-коричневой шерсти не было розовых следов купанья в ручье. За ним стояла его подружка-лапатошка, глядела на нас одним глазом и повиливала тем, что должно быть хвостом, а у ней было веничком. Обе собаки стары именно как собаки — обрюзгшие, с проплешинами. Не то их мучил авитаминоз, не то подцепили лишай. Почуяв творог и колбасу, они стояли, глядя на нас. Не скулили, не звали, а смотрели. Но мы еще побродили по церкви, я сделал снимок солнечного луча и груды кирпичей. Пес-крокодильчик лег, будто упал, на дорожку, и лапатошка стала вылизывать ему уши.
Она вывернула ему ухо и лизала. Потом взялась за лапу, потянула прицепившийся репей. Тогда пес приподнял свою большую овчарочью морду и лизнул свою подружку в нос. Она прилегла с ним рядом, они стали дремать так, как могут дремать только собаки-старики, у которых все болит: стонали, кряхтели, скулили.
— Ревматизм у них, я думаю, — вздохнул полковник и пошагал к ним со своим свертком.
— Есть они не будут, — сказал он. — Поведут нас к себе. Следи.
И точно, собаки поднялись и заковыляли вперед. Помахивал обрубком хвоста пес-старик, взвизгивала его одноглазая подружка.
Следом мы обошли церковь и с другой стороны обнаружили вход в ее часть, отгороженную от той, где мы были, грудой битого и поросшего мхами кирпича.
Тропинка здесь была пробита основательная, по бокам ее росли конопли и крапива вперемежку, и виделось несколько подсолнухов.
— Их угощают и подсолнухами. Отломят кусок шляпы и дадут. Впрочем, может, птицы занесли. А заметь, костей они натаскали сюда много.
Полковник говорил на ходу, мне же снова было знобко. На меня вдруг потянуло ужасом, как ветром. Я даже рассердился на себя.
— Приведут, и сядут, и сидят. Ждут что-то от тебя. Даешь жратву, так сразу не едят, а ждут… может быть, зубы их стерлись.
— Возможно.
Церквушка в главном входе казалась меньше, уже. А вот тут оказалась ее широкая, ее большая часть. Она сохранилась лучше, кирпич был целее. И тут было собачье логово.
Кто-то очень давно принес сюда большие деревянные ящики. В одном из них, лежащем на боку, и находилось логово. В ящике была соломка да истертая до дыр, до мелких клочков материи и ваты рабочая телогрейка.
— Доброхоты им принесли, — пояснил полковник и сказал сурово: — А по-моему, лучше их застрелить, ведь и стары, и больны, и помешались на чем-то. Гляди!
И точно, теперь я увидел сидящих собак. Но сидели они не рядом, нет. Пес сел около ящиков, его подружка далее, шагов за десять. Они сидели и смотрели на нас, требовали — глазами — сделать.
— Всегда так садятся, вразнобой. Местами только иногда путаются, — пояснил мне полковник. — Чокнулись старички в одиночестве, склероз их донял.
Ощущение жути, некоей опасности, готовой выпрыгнуть на нас из угла, не проходило во мне. Как все, кто воевал и кто знает, что и враг может быть всюду, и шалая пуля — госпожа твоей жизни, я верил в предчувствия. И сейчас осматривался, пытался понять, где же прячется пугающее. Я ведь солдат, меня чепухой не испугаешь. Но бывает, на войне что-то прошепчет тебе: отрой окоп в стороне. Послушаешься, и снаряд минует тебя. На заводе мне однажды что-то шепнуло, что с вагранкой вот-вот случится беда. Я поверил голосу, и аварии не произошло.
Конечно, это подсознательная догадка, но все же. А что здесь? Какая беда?
В чем дело? Эти странные собаки. Они дряхлые, глаза их (три на двоих) слезятся, ошейники… Гм, на псах-бродягах — старые, вытершиеся, широкие ошейники…
Собаки так странны… Если я что-нибудь смыслю в них, то ведь и кобель не беспороден, у него в родне хорошие собаки, таксы и овчарки. Одни — охотники, другие — розыскные чутьистые псы.
Какой же он беспородный? И подружка его, хотя и похожа на ерша для чистки бутылок, и не сразу поймешь, где у нее хвост и где голова, но в ней явно течет кровь терьеров, определенно она с чутьем, если не потеряла его, старая! Но предчувствие!.. Может, собаки больны, скажем, тихой формой бешенства. Глупость! Думать такое может только взбесившийся человек.
Стоп! Что у них за ошейники?..
Я оглянулся на полковника, который ходил около ящиков. У него был тот самый горящий взгляд, который появляется у хорошего хозяина, вдруг нашедшего выброшенную, но годную в дело вещь. Он берет и уносит ее к себе. Тут он что-то приметил.
…Ошейнички, какие ошейнички?.. Я хотел подойти к собакам, но мои ноги отяжелели, я боялся шагнуть дальше. И почему-то с неудовольствием слышал тяжелые шаги полковника. Вот он звякнул какой-то железякой. Тогда я позвал собак, позвал тихо-тихо, тем голосом, которого у меня уже не было с самой войны.
— Иди ко мне… ко мне… ко мне…
Подошли обе и остановились, глядя мне в глаза. Скольким людям они так смотрели в глаза? Сотням? Чего ждали?
К ним подходили, может быть, гладили. Иные обижали их, но другие кормили и принесли ватник и солому на подстилку.
— Подь, подь сюда…
Уткнулись в мои колени и стоят. Но морды их взодраны, они пытаются заглянуть мне в глаза.
Эти собачьи глаза!
— Милые, хорошие, старые. Чего вы хотите от нас? — шепчу я и глажу их головы, одну правой, другую левой рукой. И мои ладони ощущают струпья и шрамы, струпья и шрамы.
Милые, хорошие, милые, хорошие. Здорово вам досталось.
Тут я взял ошейник старушки-лапатошки и повернул его, уже зная, что увижу на нем. Ну, не совершенно точно, а процентов так на пятьдесят.
Вот он, знак МРС.
И весь ужас, что проникал в меня и холодил мне спину, вдруг выступил потом на спине. Мне показалось, что волосы мои встали дыбом, я уже знал, над чем сидели столько лет, что указывали псы приходившим сюда дуралеям.
— Стоять!
Я гаркнул на полковника так, что собаки припали к земле. И полковник тоже замер, ухватясь за ящик.
— И ты спятил? — спросил он меня. — Что с тобой?
Что ему сказать? Он хочет идти ко мне, а ему нужно стоять.
— Искать! — приказываю собакам. И старички обрадовались. Они опять уселись на свои места и теперь смотрели только на меня.
— Что? — шепотом спросил, догадываясь, полковник.
— Это собаки ЭМЭРЭС!
— Минорозыскные собаки?!
— Такие знаки на ошейниках.
— О, пять тысяч дураков в одном городе! — воскликнул он.
И как хорошо, что место было пыльное, грязное, с рассыпанными голубиными перьями, которые выпали из гнезд. Было ясно видно, как прошел полковник, и я следил во все глаза, чтобы он шел обратно по своим следам.
Подошел он ко мне тоже весьма потный. Одно веко у него подергивалось.
— Пять тысяч дураков! — повторил он. — Ты сам не вздумай искать, я побежал звонить.