Из дневника П. Герасимова.
3 июля. Я был плохим художником (и скучным другом Н.). И не стремился стать лучше, т. е. виноват в бездействии (есть, кажется, такая уголовная статья).
А ведь происхожу из честных ремесленников и унаследовал от них стремление к добротности (этот принцип отец применял, воюя для революции).
Согласен, моя вина. Я не ставил себе задачи, я все затянул. И сейчас нужно меняться: разбить себя и сделать из кусков другого.
Громит же Ананьев свои скульптурные неудачи и, размочив, из той же глины лепит новое. Вот и мне нужны новые методы: 1. жизни, 2. лечения, 3. работы.
4 июля. Н. как-то сказала, что примет глупого мужа, но при условии его непременного умственного роста. Болтовня, ей был нужен дурак, она властная.
Был ли наш разрыв несчастьем? Это как посмотреть. Горе же полезнее счастья: в душевной сытости тупеешь. Не знаю, углубились ли мои извилины, но опыта прибавилось. И сейчас моя главная забота — здоровье. Впрочем, такой вопрос: отчего, будучи вполне здоровым, я скверно работал?
Сегодня был дождь и зеленое солнце. Оно светило с каждого листа, из-за каждой травинки. Солнце ходило промеж веток зеленым светящимся туманом, сгущавшимся и вспыхивающим, а среди него лежали тусклые пятна цветов.
5 июля. Снова баня у егеря. Пришел и Чух. Он похудел, скис. Причина: телеграмма о невзятии работ на всесоюзную выставку. А мне даже и не ответили, и — ничего. Я серьезно болен — и не отчаиваюсь. Живу!
…Мы с егерем потерли друг другу спины.
Егерь пухленький, как женщина. Пока я царапал ему спину мочалкой, он рассказал, что прошлой ночью какие-то горожане убили заночевавшую в лесу корову учителя, взяли мясо и смылись на «газике». Их следы (и выброшенную шкуру) нашли. Я же думал: ограбить можно не только вот так, а взяв твой покой.
Егерь опять пригласил нас на чай. Я смотрел его арсенал — пять штук дробовиков разных систем и разного возраста — вплоть до столетнего… Егерь снимал их со стены и передавал мне, называя: «Перде», «Голланд-Голланд», «Зауэр»… Но понравилась мне шомполка десятого калибра, этакий долгоствольный мушкет: люблю архаику. Сказал комплимент егерю и получил разрешение переселиться в пустой домик на территории охотхозяйства.
…Чух нашел корову с густейшим молоком. Берем сметану и творог. Дороговато, конечно, но в городе такого и не понюхаешь.
Смазал маслом картонки, хочу писать этюды.
8 июля. Бессонница. Странно, но после у меня день холодных мыслей. С жизни осыпается вся розовая шелуха. Гошка прав — жизнь бессмысленна. Моя живопись? Ха! В век цветной фотографии? Прочее: вижу тщеславную суть Чужанина, приближающееся безумие Гошки и даже конец нашего глиняного шарика.
Н. и Чух правы: они держат перед собой модель смерти и спешат, они пожирают жизнь, чавкают. Молодцы!
11 июля. Долго брел вдоль Каменушки. Это речка лесная, скрытная. Вливаясь в море, она прыгает с камня на камень. За эту-то горсть камней и зовут лесную речку Каменушкой.
Я шел к ее истоку, Щучьему какому-то омуту. Нашел его в овраге. Он глубок и черен. Подумалось: лесные бойкие разбойнички до революции хоронили здесь концы своих дел. И вдруг мне на спину лег тяжелый взгляд.
Оборачиваюсь: из-за дерева пристальные круглые глаза. Желтые. Я вздрогнул, замахал, заорал — и в сторону кинулся зверь в бакенбардах. Это же рысь! Когда прошла дрожь в руках, я нашлепал здесь этюд в черно-зеленых тонах и, идя домой, решил сделать холст «Пьющая рысь».
12 июля. Не забыть: в притуманенном утре есть светящееся, в белизне тумана много и желтого, и синего, и даже лилового. А когда я шел за убегающим туманом — мимо домов, шарообразных кустов — и добрался до леса, то увидел вооруженных людей. Я отскочил к соснам, но, догадавшись, успокоился. Это, конечно, егеря.
Смутные люди ушли, остался один, Акимыч.
— Здорово, золотоискатель! Вот, мотаюсь, — говорил он мне (не забыть и написать — плащ его дымился, к нему прицепились куски тумана). — Будем сегодня бить ворон: тетеревов зорят, цыплят терзают. Словом, браконьерствуют. Вредны.
Туман рассеялся, и засветились верхушки сосен. (Не забыть: поначалу они ржавые, потом посинели. Будто свет съезжал вниз.) Вдруг карканье — на сосну присаживалась ворона, балансируя крыльями. Они — как черные ладони с растопыренными пальцами.
Егерь выстрелил — лес отозвался ему каждой сосной. Заплескалось в хвое, и вниз сорвалась птица. Падая, она хваталась лапами за ветки.
Она легла под сосной, в каждой лапе держала по веточке с зеленой щеточкой хвои.
— Взять ее? — спросил я.
— Зачем? Лес родил, лес возьмет.
Пригласив отдохнуть, егерь бросил плащ на землю. Садясь, я по пружинности под собой понял, сколько сотен лет здесь копилась хвоя.
А по вороне уже ходили коричневые мелкие жуки. Они показались мне сором. Жуков-могильщиков становилось больше. Они сновали в перьях, пробегали по клюву, останавливались на глазах. Они походили на крохи почвы: казалось, это сама земля берет птицу.
…Не могу вообразить Чуха в лесу с этюдником в руке и с грузом рационализма на плечах. А ведь он — часть моих привычек. Пацанами мы ходили к Никину: тот был старый друг отца и не только давал уроки рисования, но и подкармливал меня. Я был ему свой, а Чух — ходящим на уроки: Никин готовил нас в техникум и звал своими «цыплятами». Чух был и тогда самоуверен. Он закурил на первом же уроке, и Никин вскрикнул: «Цыпленок-то курит!»
Чух не только умел курить, но уже и «крутил», чем хвастал. Тогда-то он и взял надо мной командный тон.
…Думал о своей и чужой лжи и границах ее. Я недостаточно сильно любил Н., т. е. я обманул ее. Отсюда и ее обман.
Жара на плюс сорок. Солнце уже на восходе быстро разогревается. Сначала оно багрово-туманное, затем красное (ходят по нему еще какие-то тени). Но вот оно желтое… Слепящее!
Его нет возможности написать красками, они — цветная грязь.
…Спас муху с зелеными!!! глазами. Точнее, их цвет зелено-желтый. Вынул ее из варенья. В благодарность она садилась только на мой нос и лезла только в мою тарелку. Я механически прихлопнул ее. Это и есть дружба человека с природой.
…Явилась мысль стать фотографом. Соображения: я реалист и преклоняюсь перед тем, что вижу. Человечье лицо, дерево, птица мне кажутся бездонными, невыразимыми до конца. Но только новая оптика и совершенные аппараты могут передать в мельчайших деталях эту реальность (а значит, и ее правду). Фотография — великое чудо. Кто учился рисовать, тот знает, как трудно принуждать руку, и какой технический, буквально ракетный взлет есть создание мгновенно и точно рисующего прибора. И потом, фотография современна, она — в развитии. Когда-нибудь, я уверен, фото смогут ожить под прибором, а картины навсегда увязли в своих рамах. И еще одно соображение, самое важное. Попробуй-ка точно нарисовать птицу, насекомое, рысь. Тогда их нужно принудить позировать, т. е. убить. А фотокамерой я схвачу их на бегу, в полете, в любой стадии движения. Я сказал об этом Чуху, и он меня высмеял.
16 июля. Днюю и ночую на реке. Сегодня писал лодку и рыбака в ней. Голубизна неба уходит в белизну бортов, а та желтыми и голубыми тонами в загорелую спину рыбака.
…Рыболовы протоптали по берегам дорожки, наверное, до Обской губы. Брожу, наблюдаю рукодельное море. И у него своя жизнь: один кусок берега море пожирает, на другом откладывает остатки своих трапез — песок. Оттенки его ласковые для глаза, подбирать их на палитре легко и приятно, будто песочек перегребаешь. Загорает Володька — в первородном виде.
Фигура у него — антик. Этот плотский счастливчик раздражает меня своим незаслуженным везеньем. Знаешь, что дрянь, но красив, и это примиряет.
Володька:
— Ложись, грей свои кости.
Он смотрит на меня в черные стекла очков, подставляя солнцу классические ягодицы. По ним прыгают синие отблески. Не могу же я появляться со своими физнедостатками около этой плотской элиты. И я ухожу, бормоча:
— Солнце, боюсь кровохарканья.
18 июля. Съездили с егерем на ловлю сорожек. Мотор был в ремонте, и мы шли на веслах. Греб егерь, решивший согнать жирок.
Сорожек наловили полный таз. Хорошенькие рыбки, плавники оранжевые. Строя планы об их жаренье и копчении, мы поплыли обратно вдоль берега. Здесь когда-то (спешили заполнить водохранилище) был неряшливо срублен сосновый лес. Огромнейшие пни торчали у берега, а вода подмывала их. Они приподнялись на корнях, потеряли кору, стали белыми. Они казались тысячным стадом осьминогов, готовых атаковать берег.
И вдруг (жуткий момент!) осьминоги шевельнулись. Пустив волну, к солнцу уходила большая черная лодка. Мотор ее работал тихо, но мощно. Тянулись водяные усы, заплескалась вода.
Лодка шла от нас с удивительной скоростью, а из-за тихости мотора в ней было что-то призрачное. Это браконьеры.
— Гады, сволочи!.. — сучил в лодке босыми ногами егерь.
…За месяц море скушало шесть метров берега. Людям-то малые убытки (упали изгороди), а стрижам худо. Бедняги 1000 лет сверлят гнезда в суглинистых этих берегах, а море, которому всего лет 5—6, разваливает эти берега и гнезда, топит птенцов.
Черные птицы мечутся над волнами в тревоге и страхе. Стоять на развалинах прежнего, пусть немудрого счастья! Это мне понятно. И я передаю ужас птиц в красно-черных, условных тонах.
…Выводы: природа гибнет. Мы, люди, тесним ее, давим, топчем. А что будет, когда города сомкнутся краями?
Когда я выхожу в поле или бреду лесом, то ощущаю последние удары пульса обреченного организма. Когда сажусь отдыхать на траву, то сижу у ложа умирающего.
…Спас от гибели бабочку «павлиний глаз», выкупив ее у мальчишек за двадцать копеек. Акимыч рассердился, сказав, что я сберег вредителя леса. Я же доказывал ему, что Город уже все победил, что скоро зверей и насекомых будут держать только в зоо- и насекомопарках.
Акимыч озабочен муравьями и расселяет их — полезны. Кстати, о муравьях. Постепенно соединяются человеческие умы в общий разум (пора гениев окончена). Это достижение осведомленности, информации. А как быть с общей совестью? Такой общей, такой сильной, чтобы она сломала все плохое?
…Природа (отдельное дерево, зверь, жук, их древнее сообщество) сложный механизм. Его надо беречь. Мне ясно, что я должен делать. Я должен быть в лесу, я должен сберечь все мгновения его жизни. Нужны фотография, и киноаппарат (им можно следить динамику леса), и рисунки.
22 июля. Природное чудо: с утра летели бабочки-капустницы. Они летят с моря, будто являясь из его глубин. Слышен шорох бабочкиных крыльев. Птицы безумствуют — столько даровой еды! А на берегу, поставив мольберт, Чух учит Гошку писать модерновые картины.
— Если море синее, крой его желтой, вот этой, стронциановой. Деревья зеленые, но это надоело. Еще махровый идеалист Кант мечтал видеть их красными. Осуществляй его мечту, мажь их краплаком. А небо крой сажей.
— Ты, трубочист, — сказал Гошка и ткнул пальцем в горизонт. — Где видишь сажу?
Чух:
— Рубенс всевозможными оттенками сажи написал святого Франциска, а это вдохновенная работа.
Тучи несутся быстрее и быстрее, освобождая край закатного неба. Игра отражений: вдруг плоскость моря становится желтой — от горизонта до горизонта. А по желтому зыбь пишет ультрамарином мелкие синие черточки и тут же их стирает.
23 июля. Акимыч ругается — поймали какого-то прокурора, прихватили с уловом на воде. Но суд отказал в иске («Дружки-приятели»). Теперь Акимыч грозит «допечь» несчастного прокурора через газеты. И допечет, без всяких сомнений.
— Что я скажу Ваньке Корякину, у которого и дети, и маленький заработок. Он мне в нос тычет этого прокурора, в нос!
Думаю про мои весенние свинства, думаю о вполне порядочных людях, которые поедают запретную стерлядь. Худо то, что я сам желаю есть ее, но креплюсь, удерживаюсь.
— Не чуди, — советует Гошка. — Одну жизнь живем.
Он потолстел, рыгает выпивкой — нашел вдовую хозяйку. Сытый, жмурится словно кот. Нет, весной он был лучше.
Вывод: аскетизм все же нужен. Он делает жизнь прямее, желудок чище. И с души, и с тела он сгоняет жир — дряблый и лишний.
28 июля. Что-то затемпературил. Кашель, бессонница, скука. Пора ехать в город. Там врачи, там моя комната.
29—30 июля. Черт-те что! Сверкают грозы, ворчат, гремят, а в Камешках сухо. Но электричество пропитывает воздух. Оно мерцает зарницами, трещит в волосах, вспыхивает белыми клубами в лесной черноте.
Чух осатанел и пишет городские пейзажи — штуку в день. Говорит, тряся перед моим носом кистью, обмакнутою в краску:
— Восемнадцать рабочих часов в день создают гения. Ван Гог писал картину в день! Не надо ждать озарения, вспышки, надо работать. Ведь не важно, как зачат ребенок — насилием или так.
И на реке то же беснование. Плещутся рыбы, валом валят туристские лодки. Народ в них молодой, бойкий, шумный.
Это племя людей моторизованных, ускоренных. А ведь созерцание природы должно быть неторопливым. Она, как хорошая женщина, требует долгого и терпеливого ухаживания.
…Мне все мерещится, все рисуется фигура среди соснового высокостволья — женская, в белом платье.
Женщина идет, наклоняется, собирая цветы (грибы, ягоды). Вот она оборачивается: Наташа. Эх, гулять бы с ней, идти, таять от нежности. Наташа! Где ты? Приди, я не упрекну тебя, я ничего тебе не скажу.
Нет. Не прощу!
Я бреду бесконечными дорогами. Никого мне не нужно, никого. Только одиночество. А возьму-ка я собаку. С ней веселее: будет крутиться, будет встречать меня, нежничать. Собака меня не предаст, не обманет. Нет, не удалось Наташе ограбить меня. Вот, один я живу, а люблю многое — лес, живопись, тетку, птиц, книги. Я — богат. А наши пути разные. Пусть для нее все горит радугой и улыбается. Но и мне не хуже. Конечно, тропка моей жизни лесная, тенистая, с крапивой и комарами, но и к ней прорвется солнце.