К книге
После свадьбы жили хорошоПОВЕСТИ. ВОДА НА КАМЕШКАХ. Глава третья
27%
ПОВЕСТИ. ВОДА НА КАМЕШКАХ. Глава третья
15

1

К станционному переезду брела старуха, согнувшись, подпираясь костыльком. Тяжело ей было идти, вязли ноги в песке, дрожащий костылек заносило в сторону. Старушечья кофта, синяя в белый горошек, промокла на сгорбленной худой спине.

— Здравствуй, Зинка, — сказал Степан Авдеич.

Старуха не смогла распрямиться, она только голову повернула, вбок и немного вверх и так — искоса — взглянула на Степана Авдеича. И внезапно старушечье лицо изменилось, преобразилось совершенно; сквозь морщины, сквозь провалы на щеках и седые волосики проглянуло другое лицо, живое и молодое.

— Здравствуй, Степа, — сказала она и засмеялась.

Они стояли на людном, неудобном месте; рядом катились машины через гремящий железнодорожный переезд, обволакивало душным бензинным дымом, пылью; дребезжал звонок в станционной будке; толкаясь, бежали пассажиры на электричку. А эти двое стояли, не видя ничего.

— Ты куда собралась-то?

— На водокачку иду, — ответила она, все улыбаясь.

— Торопишься?

— Да нет, чего там.

— Перекурим?

— Давай, Степа.

Они свернули с дороги, присели на горячую ступеньку платформы. Электричка ушла, постукивая, завивая за собой мусор и клочья бумаги; высунулась из-под платформы бородатая печальная собака морковного цвета, поискала, нет ли чего съестного. Запрыгали по шпалам пыльные воробьи с распущенными от жары крыльями.

Старуха достала из кармана пачку «Беломора». Пачка была завернута в носовой платок.

— Все тайком покуриваешь?

— Ага, — сказала она.

— Как живешь-то?

— Хорошо, Степа.

— Слышал, в больнице лежала?

— Пустяки. Недолго совсем. А ты как, Степа?

— Ну, мне-то чего сделается! — самодовольно сказал Степан Авдеич. — Я из народа. Я железный.

Он смотрел на Зинку и знал, что она догадывается без слов, хорошо ему или тошно. Можно храбриться перед ней, можно хвастать и врать, а она отодвинет все эти ненужные слова, как занавеску, и заглянет внутрь тебя, и увидит, спокойно ли внутри. Она всегда догадывалась. И сорок лет назад, и двадцать, и вот теперь. Что у тебя случилось-то? — спросила она. Ничего. Не ври.

Ей действительно не соврешь. Если бы он в молодости женился на Зинке, то стал бы, наверно, самым правдивым муженьком на свете.

Сорок лет назад у них любовь началась. Степан Авдеич чувствовал, что их тянет друг к дружке; он понимал, что если позовет Зинку, она пойдет за ним. Встречаясь, они про это не говорили, но все понимали оба.

Впрочем, в те годы не одна Зинка сохла по Степану Авдеичу, и он, избалованный, дурашливый, не слишком-то дорожил привязанностями. Этого добра хватало, и ему казалось, что так всегда будет.

Что ж, в общем-то он не ошибся. Подружка Зиночка отцвела, отгуляла, по всем статьям на пенсию вышла, а за Степаном Авдеичем все еще бегают кой-какие бабоньки. Господи, если их сейчас вообразить рядышком: Зинку и эту самую учительницу, Лиду? Выкидывает жизнь фортеля!

— Дак что случилось-то?

— Влюбился, — сказал Степан Авдеич. — Могу?

— Это ты можешь! — нараспев произнесла Зинка. — Это можешь… А кроме этого?

Ну и помучил же он ее сорок-то годков… Мы всегда мучаем тех, кто нас любит, и чем сильнее любят, тем сильней мучаем. Сколько раз Степан Авдеич стучался в Зинкины двери, когда с женой ссорился, когда неприятности выпадали, когда горе веревочкой завивал. А то и попросту, когда покуражиться хотелось… Он будто испытывал, до какого предела она сможет терпеть. Сколько вынесет.

И не нашлось такого предела. Все вынесла. Видела его всяким — пьяным и грязным, униженным и хвастливым, тоскующим и нагло-нахальным — и опять все это внешнее отводила, отдергивала, как занавеску, и что-то свое отыскивала, ей дорогое.

Степан Авдеич женился внезапно, наобум, как обычно и бывает с дурашливыми да избалованными. И потом не особенно раскаивался. Ему неплохо жилось, он не считал, что с Зинкой вышло бы лучше. Никто не ответит, никто не определит, какая судьба счастливей — та, что выпала, или та, что могла выпасть. Но когда видел Зинку, становилось жаль чего-то. Может, от этого и куражился. А Зинка, наверное, полагала иначе; она замуж не вышла. То, что могло быть, она считала, наверное, лучшим. Она не хотела другого. И еще она не хотела брать силком это лучшее, не стремилась достичь его любыми путями. Когда овдовел Степан Авдеич, могла Зинка навязаться, он бы не слишком упорствовал. Только вот не захотела.

Он пытался разобрать, отчего она так сделала. И, кажется, выяснил. Лишь под конец жизни он стал понимать, что человеческое счастье не в том заключено, чтобы себе брать, а в том, чтобы отдавать кому-то; и не в том счастье, что тебя любят, а в том, что ты любишь. Хоть с опозданием, да он это сообразил. А Зинка, очевидно, давно понимала. Она счастлива была оттого, что любила сама, и пусть неразделенной оставалась любовь, безответной, непринятой, она все-таки существовала, не кончалась, и была полнота в душе. Все прочее, что судьба дарит, могло выпасть ей, а могло и не выпасть, но главного значения это не имело.

Он смотрел, как Зинка по-бабьи неловко крутит свою папиросу, как заворачивает обратно пачку «Беломора» в носовой платок. Всю жизнь Зинка работала в детских домах, скрывала от детей свое курево, и это уже в привычку вошло.

— Пенсии на табачок хватает?

— На спичках экономлю, — сказала Зинка, — выкручиваюсь.

В последние годы она заведовала детским домом для подкидышей. По старинке, еще с тридцатых годов, этих детдомовцев зовут подкидышами. Подкидывали когда-то на крылечко… Могла Зинка в санаторий пойти, где должности богаче и наваристей, но вот прилепилась к подкидышам. И теперь, после того как на пенсию проводили, все равно ползает в детский дом ежедневно, как на службу.

Он поглядывал на нее, похмыкивал, подтрунивал над нею, а сам чувствовал, как передается от Зинки мирное, устойчивое, незамутненное спокойствие. У этой старухи никогда постоянного угла не было. И семьи не было. По всем житейским представлениям она несчастна, бедна и одинока. Но Степан Авдеич не знал другого человека, от которого шло бы вот такое спокойствие, и он подумал сейчас, что и ему-то, Степану Авдеичу, жилось легче оттого, что Зинка была рядом. Он постоянно ощущал, что она есть на свете, и это ощущение помогало ему. Было похоже, что у Степана Авдеича есть запасной дом, есть еще одна опора, к которой прислонишься в черный день. И если бы жизнь скрутила, если бы очень худо пришлось, он бы, пожалуй, так и сделал — отправился бы за поддержкой к Зинке…

Сейчас ему не хотелось отпускать ее. Ему хорошо было от этого покоя, простоты и ясности.

— Пойдем, я тебя провожу, — сказал он.

— Голову тебе напечет, — усмехнулась Зинка.

Господи, она и это знает. Еще никому Степан Авдеич на здоровье не жаловался; все по-прежнему считают, что его, черта, оглоблей не перешибешь. Никто не заподозрит, что от прежнего Степана Авдеича сохранилась одна видимость, одна оболочка, а внутри рушится все, как в доме гнилом.

Вон чуток посидел на припеке, и в трезвой башке колокола звонят.

— Еще чего, — сказал он, подымаясь. — Напечет! Моей головой только ворота высаживать.

2

Они пошли от переезда той дорогой, по которой Степан Авдеич уже ходил утром. Миновали санаторий, школу; слева открылось небольшое поле, остаток прежних колхозных владений, урезанных теперь заводом и поселком.

На окраине этого поля, на пустой дороге играли Зинкины подкидыши. Они растянулись гуськом, что-то искали в траве, может быть, землянику; две воспитательницы в одинаковых позах стояли невдалеке, заслонясь руками от солнца.

Что-то неземное, фантастическое было в этой картине. Поле от засухи выгорело, взялось проплешинами; весной тут сеяли подсолнухи вперемежку с горохом — на силос. Не удался нынче силос, горох почти весь пропал, а подсолнухи едва над бороздами поднялись и головки у них были с пятачок. Никто, видать, об урожае не горевал, — не тем славилась теперь здешняя земля. Прямо посреди поля, чуть не во всю ширину его, лежала высоковольтная мачта, еще не вполне собранная. Но и сейчас она была громадна, чудовищна: две ее задранные ноги с квадратными чугунными пятками торчали выше деревьев. Еще такой же серебряный скелет поблескивал на другом берегу реки. Но там он не казался чудовищным: позади него закрывали небо заводские корпуса, торчали эстакады, алюминиевые башни, оплетенные трубами, и толпилось уже целое стадо мачт, рукастых и безруких, обвешанных гирляндами изоляторов.

Там, на другом берегу реки, творилась нынче жизнь. Там другие были масштабы. Лет за пять поднялся завод и уже изменил все окрест, перемешал свой поселок с деревнями, раскроил дорогами поля и огороды, закрутил вереницы поездов и машин. Кому-то там, на другом берегу реки, надоела кашляющая водокачка и желтый, мигающий свет в поселке, кто-то пальцем шевельнул — и вот перетряхивают у водокачки нутро, выбрасывают потроха, на поселковых улицах выдергивают деревянные столбы и втыкают бетонные, как в городе…

Прежде все это разве мимоходом создавалось?

Полсотни лет Степан Авдеич имел дело с машинами, с техникой у него квалификация была высокая. Он сознавал могущество рук своих. А теперь, при новых этих масштабах, он чувствовал себя таким же маленьким, как Зинкины подкидыши, копошащиеся возле гигантской мачты.

— Зинк, помнишь, как я эту водокачку строил?

В трех соседних деревнях и в поселке был тогда праздник. Чудо свершилось тогда: из колонок, вставших на деревенской улице, из их чугунных клювов самосильно вода побежала — только ведра подставляй… В газете об этом написали. Митинг был. Качали Степана Авдеича взволнованные граждане.

Теперь походя водокачку перетряхнут. Без митингов. Понадобится — выстроят новую между делом.

Всю жизнь Степан Авдеич знал, что многое может и умеет. Знал, что многое на свете от него зависит. А теперь и сила ушла, пролилась сквозь пальцы, как вода, и возможности кончились.

Невесело это сознавать.

— Ты иди, — сказал он Зинке, подведя ее к воротам водокачки. — Я погожу тут.

Не захотелось ему идти туда во второй раз.

Он обколотил сапогом пыльные лопухи, раздвинул их, присел под забором. Он сидел и слушал, как стучит движок; он чувствовал, как подрагивает под ним жесткая и сухая земля. Может, она вовсе не подрагивала, может, ему только казалось, но он хотел это чувствовать.

Зинка, конечно же, покатила узнавать, отчего воду дают с перебоями. Не она первая идет. Философ Горбунов небось не скучает на дежурстве, отводит душу в скандалах. То ли еще начнется, когда остановят водокачку совсем! «Дождалась бабуся пряничка…» Вот уж не предполагал Степан Авдеич, что ему жалко станет этой развалины. Наверное, он тысячу таких скважин пробурил, море воды подземной выкачал. Но дело-то, оказывается, не только в количестве.

Подрагивали тряпичные лопухи возле ног Степана Авдеича; движок стучал, будто хлопали в ладоши; хрипение раздавалось под куполом, старческое покашливание. Интересно, сохранился ли фильтр в глубине, окажется ли здоровым, когда вытащат его?

Можно Зинкиной беде, помочь: провертеть в детском саду скважину. Ерундовую хотя бы, мелкую — пройти метров шесть-семь до грунтовых вод, нацепить магазинный насосишко… Вполне хватит для огорода, для купания ребятишкам… Еще год назад Степан Авдеич справился бы. Один бы провертел эту скважину.

Сейчас не сможет.

Кончились его подвиги.

3

Зинка выскочила из башни раззадоренная, румяная, видно, всласть поговорила с философом. Когда надо, Зинка умела воевать.

— Я еще в поссовет пойду! — обернувшись, закричала она Горбунову. — Так и знайте!

— Лучше в Совет Министров, — сказал Степан Авдеич.

— И пойду! Всех депутатов напущу на эту контору!

— Теперь все от завода зависит, вояка. Соображай.

— Значит, на завод пойду!

А ведь на самом деле пойдет. Будет скакать из приемной в приемную, кулаком по столу разговаривать, костыльком махать. А после в больницу отчалит с новым сердечным приступом.

Теперь Степан Авдеич может представить, каково это, когда сердце гремит и лопается по швам. Прежде-то невдомек было. Прежде, когда Зинка от боли морщилась, он не очень-то верил. Бабские штучки. А у нее с молодости ревмокардит, что ли, приступы регулярно повторяются, и регулярно гостит Зинка по больницам.

Он помнит: первый раз уезжал в экспедицию, в Рязанскую область, а Зинке сказал, что на Север едет, надолго. И, чтобы с ним проститься, Зинка сбежала из больницы. Вернее, так было: «скорая помощь» за ней прислана, санитары носилочки разворачивают, а Зинка через другие двери убежала к нему, неодетая, накинувши материно пальтецо…

Ему это казалось тогда смешным.

Сейчас он подумал, что, может, из-за этого Зинкины приступы не вылечиваются. Пес его знает, что это за штука — ревмокардит (или как там оно зовется), но, может быть, не убеги Зинка в тот день от «скорой помощи», не повторялись бы приступы. Все может быть.

А Зинку теперь об этом не спросишь.

— Ну, ты чего? — сказала Зинка, поправляя съехавший платок. — Ты чего загрустил? Обедать хочешь? Небось голодный?

Опять аукается прошлое. Ну и ну… Когда-то Степан Авдеич умел вовремя подхарчиться, за троих старался. Зинке, между прочим, это нравилось, она любила его кормить, любила смотреть, как он ест. И вот сейчас решила, что он с голодухи присмирел.

— Давай, — откликнулся Степан Авдеич. — Давай, я по этому занятию соскучился.

4

На станционном буфете блестела, прямо-таки сияла зеркальная вывеска «Ресторан», но это был именно буфет, именно вокзальная забегушка, где стены обшиты рейками и покрашены в сине-зеленый цвет; непременно здесь мокрый пол и мокрые пивные бочки в углу; за буфетной витриной самодельные ярлычки с ценами, повешенные на веревочку; они покоробились и пожелтели, эти ярлычки; сзади бутылки, спереди тарелки, на них выложены вареные яйца с расплывшимися химическими штемпелями, морщинистые сардельки, колбаса со слезой. Родная была забегушка, привычная, из тех, с которыми Степан Авдеич свыкся и уже находил приятными. (Не сегодня, правда.)

Зинка наполовину очистила витрину, принесла и яйца, и сардельки, и еще винегрет кумачовой расцветки, и подтаявшее масло на бумажке.

— Выпить, конечно, надеешься?

— Еще бы, — хмыкнул Степан Авдеич. Он ждал такого вопроса.

— Сколько взять-то?

— Погоди. — Он усадил ее, деловито-суетливую, тронул за плечо. — Не тормошись. Тебе больше ста грамм не нальют… Я сам.

Прошел уверенно за ситцевую занавеску; буфетчик здесь работал знакомый, татарин Семен, прежний дружок, и посудомойка Галюня тоже была не чужая. Поздоровались, пошутили. Степан Авдеич неприметно выудил из ящика пустую поллитровку, нацедил в нее воды из-под рукомойника. Попросил Семена откупорить лимонаду и подкрасил (уже не таясь, на виду) тепловатую воду в поллитровке.

Буфетчик и судомойка не особенно-то наблюдали. Не первый раз совершалась эта процедура.

Степан Авдеич вернулся к столику, подкрашенную воду поставил перед собою, лимонад подвинул Зинке:

— Ну, поехали. Будь здорова.

Налил стакан вровень с краями. Выпил. Нестерпимо захотелось отфукнуться и сплюнуть: от затхлой воды шибануло черт-те какими запахами, застоялой болотной трясиной.

Подпершись сухим кулачком, Зинка смотрела, как он старается.

А он, давясь винегретом, еле разжевывая скользкие, вязкие, будто намыленные яйца, из последних сил бодрился, и страшно ему отчего-то было, что Зинка поймет.

— Так чего скис-то? — спросила она совсем тихо и серьезно. — Может, нездоровится?

— Ты вот что, — сказал он с набитым ртом. — Завтра будь в детском доме. Приду скважину вертеть.

— Да зачем, Степа? — А у самой в голосе вдруг надежда проклюнулась, и радость, и облегчение. — Не надо, Степа!

— Сказал: сделаю.

— Мы обойдемся пока… И ведь заплатить наши тебе не смогут.

— Бутылку поставишь? Лично?

— Да я-то поставлю…

— Ну и точка.

Она смеялась, глядя на него. Передних зубов у нее во рту не было. Те, что виднелись, остаточки последние, были черными. Седая щетинка на подбородке вилась. И при всем этом Зинка была молодая; естество ее, сущность ее оставались такими же, как в молодости. Никакое время их не брало. Люди меняются от возраста, от переживаний. От голода меняются. От одежды. Переоденет платье — и уже не узнать… Степан Авдеич никогда не запоминал, во что Зинка одета, как причесана, видел, а не мог запомнить; сквозь все внешние покровы проступали в ней черты неистребимые, неизменные, определившиеся так явственно, что все другое рядом тускнело и терялось. Превратись она в бабу-ягу, Степан Авдеич первым делом увидел бы эти черты…

И вот сейчас она сидела перед ним, совершенно прежняя, молодая, смеющаяся; как будто сорок лет назад ее сняли в кино, а теперь пускают эту пленку заново; пленка потускнела, она в пятнах, полосах и царапинах, но лицо, что светится сквозь пятна и полосы, неизменно.

Он допил жуткую свою поллитровку, посопел облегченно, сунул бутылку под ноги.

Зинка спросила:

— Совсем на воду перешел?

И отвернулась, хихикая в птичий сухонький кулачок.

Дураком он все ж таки был, когда надеялся ее провести. Раньше не получалось, а теперь и подавно. Зинка все знает. И даже то, в чем Степан Авдеич самому себе признаваться не жаждет.

Ей известно давненько, что выпивать не тянет его. Никакой не любитель. При всех легендах, о нем сложенных. В молодости пил, бывало, пока глупость не выветрилась; да и позднее пил, потому что так полагалось, отказываться неловко: получки принято «отмечать», законченную работу «обмывать». Про халтуры и говорить нечего. Нанимая мастеров, хозяин прежде всего запасает бутылки, казенные иль самодельные.

Степан Авдеич слишком здоров был, чтоб страдать от какого-нибудь рядового похмелья; вдобавок его тешило, маслом по сердцу гладило, ежели собутыльники снопами обмолоченными лежат, обрушились в грязь, а он тверд и ясен памятью, хоть на трибуну его выставляй.

Оттого не оспаривал, не развенчивал всяческие легенды. Игрался. До сей поры играется.

А сам уже выпивку-то переносит с трудом, и с похмелья мучается, и голова больная, и во рту словно кошки нагадили. И пьяных больше не терпит. Ненавистной сделалась привычка, казавшаяся безобидной; отвратительной сделалась тупая, мычащая пьянь, в которую превращается сосед ли, знакомец ли, старинный приятель. И без водки достаточно в человеке дури. Нечего добавлять лишку; попробуй-ка хоть на трезвую башку разберись, чего в жизни натворил.

Вот так он теперь думает, гуляка грозный и легендарный.

Он посмотрел на Зинку, представил, какое в эту минуту лицо у него, какие глаза очумелые, вороватые. И тоже фыркнул, не сдержался.

— Завтра-то, — проговорила она, — чем расплачиваться? Минеральной? Нарзаном?

— Валяй, — сказал он. — У тебя на другое пенсии не хватит.

Он пошел ее провожать. Она упиралась, артачилась, конфузливый румянец зардел пятнышками на ее щеках, среди белых нитяных волосиков и морщин. Сорок лет назад они провожались. Потом никогда этого не было. Он побаивался, не хотел, чтоб судачили. Наведывался к Зинке с оглядкой. Она не подтрунивала, не обижалась, делала вид, что так и следует быть. И, провожая, всегда первой в калитку выглядывала, проверить, пусто ли в переулке.

Да, приятно ей было выглядывать.

— Домой идешь? — спросил он, когда остановились на развилке дороги.

— Конечно, — сказала она. — Куда же еще?

А сама свернула за кустами в другую сторону, к детскому дому. Шкандыбала, подпираясь костыльком. Костылек заносило в сторону. Да и не костылек это был — огородная подпорка, сучок неошкуренный.

Предыдущая главаГлава 15 из 55Следующая глава